Все права на текст принадлежат автору: Рита Мональди, Франческо Сорти.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
ImprimaturРита Мональди
Франческо Сорти

Рита Мональди, Франческо Сорти Imprimatur: В печать

Комо, 14 февраля 2040

Его Превосходительству Монсеньору Алессио Танари

Секретарю Конгрегации по Делам Святых Город Ватикан

In nomine Domini

Ego, Lorenzo Dell' Agio, Episcopus Comi, in processu canonizationis beati Innocentii Papae XI, iuro mefideliter diligenterque impleturum munus mihi commissum, atque secretum servaturum in ii ex quorum revelatione preiudicium causae vel infamiam beato afferre posset. Si me Deus adiuvet.

Дражайший Алессио,

соблаговолите извинить меня за то, что в первых строках моего обращения к Вам звучит установленная для подобных случаев клятва: хранить в тайне все, что станет известно о чем-либо порочащем в отношении репутации причисленного к лику Блаженных.

Думаю, Вы простите своего бывшего преподавателя духовной семинарии и за использование менее ортодоксальной манеры изложения своих мыслей на письме, чем та, к коей Вы привыкли.

Три года назад по поручению Его Святейшества Вы написали мне, прося пролить свет на так называемое чудесное исцеление, якобы имевшее место в моей епархии более сорока лет тому назад благодаря вмешательству блаженного папы Иннокентия XI, Бенедетто Одескальски из Комо, о котором Вы впервые услышали из моих уст, будучи ребенком.

Как Вы, конечно, помните, в деле о mira sanatia[1] главным действующим лицом был сирота из окрестной Комо, которому собака откусила палец. Жалкий кровоточащий кусок плоти был тут же подобран бабушкой мальчика, свято почитающей папу Иннокентия, завернут ею в изображение понтифика и передан врачам «скорой помощи». После того как хирург и его ассистенты пришили палец, он тут же обрел чувствительность и присущую ему двигательную функцию, что вызвано немалое удивление.

Согласно Вашим указаниям и пожеланию Его Святейшества я затеял процесс super mira sanatione, который мой предшественник не посчитал необходимым. Не стану задерживать Ваше внимание на самом процессе, который я довел до конца, невзирая на то что почти все свидетели чуда отошли в мир иной, медицинская карта по истечении десятилетнего срока была уничтожена, а сам исцеленный, которому теперь пятьдесят лет, давно уже осел в США. Документы, касающиеся этого дела, посланы Вам отдельной бандеролью. Я знаю, что, следуя официальной процедуре, Вы представите их на Суд конгрегации, а затем составите отчет для Его Святейшества. Мне известно, как наш дорогой понтифик стремится к канонизации папы Иннокентия XI век спустя после причисления того к лику блаженных, дабы наконец провозгласить его святым. И поскольку я всем сердцем желаю помочь Его Святейшеству в его начинании, перехожу к делу.

Вы наверняка обратили внимание на внушительное приложение к моему письму: это рукопись неопубликованной книги.

Я затрудняюсь объяснить вам во всех подробностях ее происхождение: прислав мне один экземпляр, авторы растворились в небытии. Убежден, что по прочтении сего труда Господь внушит Святому отцу и Вам самое верное решение дилеммы: secretum servare aut поп? Умолчать или сделать тайну достоянием гласности. Это решение, каким бы оно ни было, для меня свято.

После трех лет, отданных изысканиям, мое перо позволяет себе порой слишком много вольностей. Прошу Вас заранее извинить меня.

С авторами рукописи я познакомился лет эдак около сорока трех назад. Тогда это были молодые люди, жених и невеста, а я только-только получил назначение в Рим, куда и переехал из родного Комо, чтобы впоследствии милостию Божией вернуться обратно епископом. Рита и Франческо были журналистами и моими прихожанами. Они обратились ко мне с просьбой подготовить их к таинству брака.

Очень скоро наши беседы переросли рамки учитель – ученики, а со временем общение приобрело более тесный и откровенный характер. Случаю было угодно, чтобы за две недели до их свадьбы священник, назначенный для свершения обряда, тяжко занемог. Ничего удивительного в том, что Рита и Франческо обратились ко мне с просьбой подменить его.

Обряд бракосочетания был свершен солнечным июньским днем в почтенных стенах церкви Сан-Джорджио-ин-Велабро, в нескольких шагах от прославленных руин римского Форума и Капитолия. Церемония отличалась какой-то особой прочувствованностью. Я горячо просил Всевышнего даровать молодым долгую безмятежную жизнь вдвоем.

Позже мы в течение нескольких лет навещали друг друга. Несмотря на большую занятость, Рита и Франческо продолжали учиться. Устремившись после получения филологического образования в мир прессы – куда более динамичный и циничный, чем мир науки, они не предали прежних идеалов. Даже напротив, по мере возможности, культивировали их, читая хорошие книги, посещая музеи и библиотеки.

Раз в месяц я принимал приглашение к ним на ужин или на чашку кофе. Частенько, чтобы усадить меня, им приходилось в последнюю минуту освобождать стул, погребенный под стопами фотокопий, микрофильмов, репродукций старинных гравюр и книг: с каждым разом всего этого становилось все больше. Заинтригованный, я наконец поинтересовался, над чем они трудятся с таким воодушевлением.

Оказывается, они раскопали в личной коллекции одного римского аристократа библиофила собрание из восьми рукописных томов, относящееся к началу XVIII века. Благодаря общим знакомым владелец собрания, маркиз ***, дал им разрешение на изучение этих томов.

Для любителей истории, каковыми являлись мои друзья, рукописи представляли подлинную ценность. В них содержалась переписка аббата Атто Мелани, представителя древнего и благородного тосканского рода, давшего миру музыкантов и дипломатов.

Ждало их и открытие: внутри одного из восьми томов они обнаружили обширные рукописные мемуары, датированные 1699 годом. Написанные убористым почерком и другой рукой, они принадлежали явно не аббату, а кому-то иному.

Анонимный автор этих мемуаров утверждал, что служил прежде мальчиком на побегушках на одном римском постоялом дворе и от первого лица рассказывал о поразительных событиях, развернувшихся в 1683 году между Парижем, Римом и Веной. Мемуары предварялись кратким обращением загадочного содержания без даты и без имен.

Вот и все, что мне удалось узнать. Рита и Франческо старались как можно меньше говорить на эту тему. Я лишь догадывался, что эта находка подвигла их на активные поиски.

Окончательно расставшись с университетскими кругами и не имея возможности облечь свое исследование в строго научную форму, они стали подумывать о написании романа.

В наших разговорах эта мысль проскальзывала пока лишь в виде шутки: мол, не переписать ли нам мемуары, придав им романную форму? Первое время я был слегка разочарован, считая это намерение поверхностным, не стоящим, поскольку имел притязания причислять себя к страстным исследователям.

Но от посещения к посещению проникался серьезностью их замысла. Со дня их свадьбы истекло меньше года, все свободное время они посвящали своему увлечению, а позже признались, что и свадебное путешествие провели в архивах и библиотеках Вены. Я никогда ни о чем не спрашивал, превратившись в молчаливого и скромного хранителя их замысла. Не более того.

Увы, в то время я не следил с должным вниманием за тем, как продвигается их работа. А между тем, подстегиваемые появлением на свет дочки и уставшие возводить замки на зыбучих песках нашей бедной страны, они в одночасье решились ехать в Вену, к которой привязались душой, отчасти благодаря воспоминаниям о проведенном там медовом месяце. Было это в начале нового века.

Прежде чем окончательно покинуть Рим, они пригласили меня на прощальный ужин, тогда же пообещали писать и навещать всякий раз, как будут в Италии.

Однако этого не произошло, и я совершенно потерял их из виду. Пока одним прекрасным днем несколько месяцев тому назад не получил из Вены бандероль… с рукописью долгожданного романа, которую и направляю Вам.

Я был счастлив узнать, что они довели задуманное до завершения, и хотел поблагодарить их. Но с удивлением обнаружил, что они не прислали мне своего адреса, не черкнули ни строчки. Только на фронтисписе стояло: «Побежденным». А в конце имелась подпись, сделанная фломастером: «Рита & Франческо».

Что мне оставалось делать? Я прочел роман. Возможно, было бы правильнее назвать это воспоминаниями? Действительно ли это воспоминания, написанные в XVII веке и приспособленные ко вкусам современного читателя, или же современный роман, чье действие разворачивается в ту эпоху? Или и то и другое? Эти вопросы не дают мне покоя. Иные страницы будто бы прямиком вышли из XVII века: персонажи разглагольствуют, используя лексику трактатов той поры.

Однако когда предпочтение отдается действию, лексика внезапно меняется, те же самые персонажи изъясняются современным языком, а их поступки словно воспроизводят в нарочитой манере topos[2]романа расследования наподобие романов с Шерлоком Холмсом и доктором Ватсоном, для большей ясности. Авторы как будто задались целью оставить печать своего вторжения в эти пассажи.

А что, если они мне солгали? Что, если история с рукописью, которую они нашли, – выдумка? Я задавался и такими вопросами. Сама повествовательная манера наводит на мысль о средствах, к коим прибегали Манцони и Дюма в своих шедеврах «Обрученные» и «Три мушкетера», также являющихся – вот так совпадение! – историческими романами, действие которых разворачивается в XVII веке…

Увы, я так и не решил для себя этого вопроса, которому, возможно, предназначено оставаться тайной. Я не смог ознакомиться с восемью томами писем аббата Мелани, имеющих непосредственное отношение к сюжету. Библиотека маркиза *** десять лет назад была по частям распродана наследниками. Задействовав кое-какие связи, я получил от фирмы, занимавшейся распродажей, сведения о покупателях.

Мне показалось, я чего-то добился и Господь воздает мне за труды, но тут прочел имена новых владельцев: Рита и Франческо. Их адрес был, разумеется, недоступен.

Последние три года я посвятил исследованию рукописи. Результаты моей работы Вы найдете на страницах, прилагаемых к роману, я прошу Вас самым внимательным образом ознакомиться с ними. Вы узнаете, что я долго держал произведение своих друзей у себя, не давая ему ходу, и очень переживал по этому поводу. В приложении Вы найдете детальный анализ исторических событий, о которых идет речь в рукописи, а также отчет о трудоемких изысканиях, предпринятых мною в архивах и библиотеках доброй части Европы с целью установления истины.

Вы сможете убедиться, что факты, о которых идет речь, столь значительны, что им и впрямь было под силу резко и навеки изменить ход Истории.

Ныне, поставив точку в своих трудах, я берусь утверждать, что события и персонажи этой истории подлинные. В тех случаях, когда не было получено достоверных доказательств, я установил, что они весьма и весьма правдоподобны.

Если история, рассказанная моими двумя бывшими прихожанами, и не сосредоточена на фигуре папы Иннокентия XI (он даже не является персонажем данного повествования), она все же описывает обстоятельства, которые бросают еще одну тень на чистоту помыслов понтифика и честность его намерений. Я говорю «еще одну», поскольку процесс причисления к лику блаженных папы Одескальски, начатый 3 сентября 1714 года Климентом XI, был тотчас приостановлен соображениями super virtutibus[3], кои изложил главный докладчик Конгрегации на стадии подготовительной работы. Истекло три десятка лет, прежде чем Бенедикт XIV Ламбертини наложил запрет на сомнения духовных лиц относительно героического характера добродетелей Иннокентия XI. Однако процесс вновь застопорился, и на этот раз чуть не на двести лет: только в 1943 году в правление папы Пия XII по этому делу снова был назначен докладчик. Беатификации пришлось ждать еще тринадцать лет. Она состоялась 7 октября 1956 года. С тех пор имя папы Одескальски окружено молчанием. Никогда вплоть до наших дней вопрос о его провозглашении святым не поднимался.

Благодаря энциклике папы Иоанна-Павла II пятидесятилетней давности я мог бы и сам предпринять дополнительное расследование. Но тогда мне было бы невозможно secretum servare in Us ex quorum revelatione preiudicium causae vel infamiam beato afferre posset[4]. Мне пришлось бы открыть содержание рукописи, хотя бы тем же ревнителям справедливости и ходатаю по этому делу (которых в прессе именуют «адвокатами обвинения и защиты святых»).

Этим я бы пробудил серьезные и необратимые по своему характеру сомнения в добропорядочности блаженного: такое мог взвалить на себя лишь понтифик, но не я.

В том случае, если бы к тому времени произведение моих двух друзей было издано, я был бы освобожден от необходимости хранить тайну. Я питал надежду, что оно нашло издателей, и поручил своим коллегам из числа тех, что помоложе и поневежественнее, разузнать, нет ли в продаже чего подобного. Однако они ничего не обнаружили.

Пытался я и разыскать своих друзей. Выяснил, что они обосновались в Вене, в доме номер семь по улице Ауэршперг-штрассе. В ответ на свой запрос я получил ответ от директора университетского пансиона, он ничем не мог быть мне полезен. Тогда я обратился в мэрию Вены – там тоже никаких следов, в посольства, консульские отделы, зарубежные епархии – все напрасно.

Я стал бояться худшего и списался с настоятелем Миноритенкирхе, итальянской церкви Вены. Никто, в том числе, к счастью, и в администрации кладбища, не знал Риту и Франческо.

Наконец я сам отправился в Вену в надежде отыскать хотя бы их дочь, пусть по истечении сорока лет и не помнил ее имени. И эта последняя попытка, как и следовало ожидать, обернулась ничем.

От моих давних друзей у меня остался лишь текст и старая фотография, когда-то подаренная ими. Вручаю Вам ее со всем остальным.

Вот уже три года я повсюду разыскиваю их. Порой ловлю себя на том, что разглядываю молодых рыжеволосых женщин, похожих на Риту, забыв, что ее волосы теперь так же убелены сединой, как и мои. Ныне ей исполнилось бы семьдесят четыре, а Франческо семьдесят шесть.

На том прощаюсь с Вами и Его Святейшеством. Да вдохновит Вас Господь на чтение сей рукописи.

Монсеньор Лоренцо дель Аджио Епископ епархии Комо

Побежденным

Сударь, направляя Вам эти Воспоминания, кои я наконец отыскал, смею надеяться, что Ваше Превосходительство воспримет усилия, приложенные мною Во исполнение Его пожелания, как проявление пламенной любви, составлявшей мое счастье всякий раз, когда у меня имелась возможность выказать ее Его Превосходительству.

Воспоминания о многочисленных и необыкновенных событиях, имевших место на постоялом дворе «Оруженосец», что на улице Орсо, с 11 по 25 сентября 1683 года; с упоминанием ряда иных происшествий, случившихся до и после указанных дней.

Писано в Риме, 1699 А.[5]D.

День первый 11 СЕНТЯБРЯ 1683 ГОДА

Присланные Барджелло[6] стражи порядка появились на нашей улице ближе к вечеру, я как раз приноравливался запалить факел для освещения вывески постоялого двора, где служил. Они кричали, размахивали руками, давая понять прохожим и зевакам, что тем надлежит разойтись по домам. С собой у них были доски, молотки, цепи, огромные гвозди и все, что полагается для подобных случаев. В общем, вели себя так, что не приведи Господь. Поравнявшись со мной, капитан гаркнул:

– Марш в помещение! Никого не выпускать!

Только я соскочил с табурета, на который взгромоздился, как чьи-то руки грубо втолкнули меня в дом, уже оцепленный мрачными сбирами. Я вконец растерялся, а опамятовался, лишь когда увидел собравшихся вместе постояльцев нашего заведения, известного как постоялый двор «Оруженосец» с улицы Орсо. Что-то сверкнуло, словно вспышка молнии, озарив все вокруг, и привело меня в чувство.

Как всегда ввечеру, наши постояльцы числом девять прохаживались по сеням и двум столовым первого этажа, делая вид, что чем-то заняты, а на самом деле ожидая ужина и прислушиваясь к игре на гитаре молодого француза Робера Девизе.

– Пустите меня! Как вы смеете! Не прикасайтесь ко мне! Я не могу находиться взаперти! Мое здоровье в отменном состоянии! В отменном! Вам ясно? Дайте пройти, черт возьми!

Испускавший эти крики человек (я едва мог разглядеть его за лесом пик, выросшим на его пути) был не кто иной, как отец Робледа, испанский иезуит. Судя по виду, он был охвачен паникой: задыхался, шея покраснела и раздулась, а вопли напоминали поросячий визг.

Шум перебранки наверняка был слышен не только на нашей улице, но и на прилегающей к ней небольшой площади, которая вмиг опустела. Заметив это, я обратился к торговцу рыбой и двум прислужникам из соседнего трактира, наблюдавшим за происходящим:

– Нас заточают!

Я старался привлечь их внимание, но они остались безучастны. Из-за угла выглядывали торговец уксусом и продавец прессованного снега, окруженные детворой, чьи голоса за мгновение до этого звенели на всю улицу.

Тем временем мой хозяин г-н Пеллегрино де Грандис установил на пороге нашего заведения столик, а капитан, затребовавший до того список постояльцев, приступил к перекличке.

– Отец Хуан де Робледа из Гранады.

Поскольку мне еще не доводилось присутствовать при закрытии на карантин – я не имел о нем ни малейшего понятия, – поначалу мне пришло в голову, что нас всех собираются задержать и препроводить в тюремный дом.

Рядом со мной раздался шепот Бреноцци, уроженца Венеции:

– Н-да, вот так переплет!

– Отец Робледа, – нетерпеливо повторил капитан. Схватившись с вооруженными стражниками, иезуит упал.

Поднявшись и удостоверившись, что все выходы перекрыты, он поднял было свою волосатую руку, но его тут же оттеснили. Святой отец прибыл к нам из Испании несколько дней назад и с тех пор не переставал подвергать наш слух тяжелым испытаниям.

– Аббат Мелани из Пистойи, – уткнувшись носом в список, выкрикнул капитан.

Словно белые птицы, в темноте взметнулись вверх кружева, согласно французской моде выпущенные из-под обшлагов самого недавнего нашего постояльца, стоило ему заслышать свое имя, а его маленькие треугольные глазки сверкнули подобно стилетам. Иезуит ни на йоту не посторонился, когда Мелани спокойным шагом прошествовал в нашу сторону. Надо сказать, что именно аббат заварил всю эту кашу, подняв тревогу. А дело было так.

Утром со второго этажа донеслись его крики, услышанные всеми. Мой хозяин, быстро-быстро перебирая своими длинными ногами, бросился наверх. Но на пороге большой комнаты, обращенной окнами на Орсо, замер. В ней проживали два наших постояльца: г-н де Муре, пожилой французский дворянин, и сопровождавший его Помпео Дульчибени, уроженец Марша. Г-н де Муре, имевший привычку к ножным ваннам, сидел в кресле, опустив ноги в лохань, однако на этот раз поза его была не совсем обычной: он как-то криво откинулся на спинку, а руки бессильно свесились вниз. Аббат Мелани был рядом и придерживал верхнюю часть его туловища, судя по всему, пытаясь вернуть его к жизни. Пока он расстегивал ворот сюртука француза, тот неподвижно уставился на что-то за спиной своего спасителя и как будто буравил Пеллегрино своими большими удивленными глазами, издавая нечленораздельные звуки. Пеллегрино обратил внимание на то, что аббат вовсе не звал на помощь, а громко и горячо о чем-то допытывался. Он говорил по-французски, и поэтому мой хозяин ничего не понял, однако у него сложилось впечатление (позднее он поделился им с нами), что, помогая старику, Мелани как-то очень уж энергично тряс его, и потому Пеллегрино устремился к несчастному, дабы спасти его от чрезмерного приложения сил. Тогда-то г-н де Муре и пролепетал предсмертные слова, давшиеся ему с таким трудом: «Ах! Так это правда!» Он простонал их по-итальянски, после чего навеки умолк. Взгляд его все еще был прикован к содержателю постоялого двора, а изо рта уже вытекала струйка зеленой слюны. Так он и отошел в мир иной.

– Старик, es el viejo [7], – прошептал на смеси итальянского и испанского отец Робледа, исполнившись ужаса и задыхаясь, стоило нам услышать из уст двух переговаривающихся между собой вполголоса стражей порядка «чума» и «запереть».

– Кристофано, лекарь и хирург из Сиены! – выкрикнул капитан.

Наш тосканский постоялец медленно, с достоинством шагнул вперед, держа в руках кожаный сундучок с инструментами, с которым он никогда не расставался.

– Это я, – тихо произнес он после того, как открыл сундучок, порылся в нем и с чопорным и холодным видом откашлялся.

Лекарь был упитанным, очень гладким и ладным человеком среднего роста, чей неизменно веселый нрав настраивал на доброе расположение духа и окружающих. В этот вечер его бледное лицо со струящимся по нему потом, который он не отирал, неподвижно устремленные в пространство зрачки и жест, которым он погладил свою черную бородку, прежде чем ответить, опровергли укрепившуюся за ним репутацию флегматика, указывая на состояние чрезвычайного волнения.

– Я бы желал уточнить, что после первичного, но внимательного осмотра тела господина де Муре я никоим образом не могу подтвердить, что речь идет о чуме, – заговорил Кристофано, – в то время как врач из магистратуры, без тени сомнения заявивший о заразе, задержался возле тела умершего лишь на краткий миг. Вот здесь я письменно изложил свои соображения. – Он указал на бумаги. – Мне кажется, они позволят вам не принимать скоропалительных решений.

Присланные из Барджелло стражи не имели ни полномочий, ни охоты вступать в спор.

– Магистратура приказала немедля закрыть этот постоялый двор, – прервал его капитан, добавив, что речь пока не идет о карантине, заведение закрывается на двадцать дней, переселение жителей соседних домов не предусмотрено, разумеется, если за это время не будут выявлены другие случаи заболевания либо смерти.

– Поскольку я также подпадаю под эти меры и желаю составить собственное суждение, могу ли я хотя бы поинтересоваться, что ел новопреставленный, учитывая, что у него было заведено принимать пищу в одиночестве в своей комнате? – слегка надломленным голосом настаивал Кристофано. – Его мог просто хватить удар.

Эти слова привели сбиров в замешательство, они повернулись в сторону Пеллегрино. Но тот уже ничего не слышал: рухнув на стул, он предался отчаянию, что у него обычно выражалось в стенаниях, перемежающихся бранью в адрес бесконечных испытаний, посылаемых ему немилосердной судьбой. Последний ее удар обрушился на него не далее как неделю назад – одна из стен дома дала трещину, что в общем-то не было такой уж редкостью для старой римской постройки. Как нас заверили, дому ничто не угрожало, однако этого было довольно, чтобы мой хозяин пал духом и вышел из себя.

Перекличка меж тем продолжалась. Заметно стемнело, тени удлинились, и посланникам магистратуры не было никакого резона медлить с выполнением приказа.

– Доменико Стилоне Приазо из Неаполя! Анджьоло Бреноцци из Венеции!

Молодые люди, один поэт, другой стекольщик, вышли вперед, поглядывая друг на друга и как будто утешаясь тем, что их вызвали вместе: не так страшно.

Бреноцци, стекольщик, с мелко вьющимися блестящими и черными как смоль волосами, со вздернутым носом, торчащим меж двух горящих щек, напоминал фарфорового Христа. С перепугу он ущипнул себя за причинное место непристойным жестом, слегка напоминающим игру на щипковом инструменте. Эта его всегдашняя манера справляться подобным образом с охватившим его волнением была знакома мне лучше, чем кому-либо другому.

– Да приидет Всевышний, да поможет нам, – простонал отец Робледа в ответ то ли на этот жест, то ли на все происходящее и с побагровевшим лицом рухнул на табурет.

– И все святые иже с Ним, – подхватил поэт. – Стоило ли ехать из Неаполя, чтобы заразиться чумой.

– И то верно, ни к чему было пускаться в путь, у вас там этого добра навалом.

– Возможно. Однако думалось, что здесь проще получить милость небес теперь, когда у нас такой замечательный папа. Не мешает знать, что о нем думают те, кто, как говорится, находится по ту сторону Порты[8], – процедил сквозь зубы Стилоне Приазо.

Этими словами поэт из Неаполя попал в самое больное место всех присутствующих.

Вот уже несколько недель турецкая армия Блистательной Порты, жаждущая крови, стояла под Веной. Все воинские соединения неверных неумолимо стягивались (во всяком случае, так следовало из тех немногих сводок новостей, что достигали наших ушей) к столице Священной Римской империи и угрожали смести ее бастионы.

Христианские воины, находясь в преддверии капитуляции, сопротивлялись лишь силой веры. При нехватке оружия и довольствия, истощенные голодом и дизентерией, они к тому же были напуганы предвестниками вспышки чумы.

Никто не заблуждался: если Вена падет, армии Кара Мустафы получат свободный доступ в Европу и распространятся по ней со слепой и убийственной радостью.

Чтобы противостоять нависшей над Европой угрозе, множество прославленных государей и командующих армиями выступили единым фронтом: король Польши Ян Собеский, герцог Карл Лотарингский, князь Максимиллиан Баварский, Людвиг-Вильгельм Баденский и многие другие. Но все они были убеждены, что единственная подлинная крепость христиан – папа Иннокентий XI.

Да и то правда, немалые усилия предпринимал понтифик, укрепляя и собирая христианское воинство. И речь шла не только о политических мерах, но и финансовых средствах. Огромные суммы постоянно отправлялись из Рима: более двух миллионов экю императору, пятьсот тысяч флоринов польскому королю. Сто тысяч экю предложил на эти цели племянник Его Святейшества, его примеру последовали кардиналы. Были произведены чрезвычайные удержания в больших размерах из церковной десятины, собираемой церковью и клиром в Испании.

Священная миссия, которую безнадежно пытался исполнить понтифик, сочеталась с бесчисленными богоугодными делами, свершенными им за семь лет пребывания на престоле Святого Петра.

Семидесятидвухлетний Бенедетто Одескальки служил примером другим. Рослый, сухопарый, широколобый, с орлиным носом, грозным оком, выдающимся подбородком, усами и бородкой клинышком, он слыл аскетом.

Будучи от природы сурового и сдержанного нрава, он старательно избегая народных излияний чувств и редко появлялся в карете на римских улицах и площадях. Всем было известно, что под личные покои им были выбраны самые тесные, мало приспособленные для жилья апартаменты, в которых не поселился бы ни один другой понтифик, и что он очень редко выходил в Квиринальский и Ватиканский сады. Он был столь непритязателен в своих личных запросах и столь бережлив, что папское облачение выбирал из гардероба своих предшественников. Со дня восшествия на престол носил он все то же белое одеяние, довольно-таки поношенное, которое сменил лишь тогда, когда ему заметили, что негоже предстоятелю Христа на земле одеваться столь бедно.

В управлении церковным достоянием он также много преуспел: пополнил папскую казну, опустевшую со времен Урбана VIII[9] и Иннокентия X[10], покончил с непотизмом: едва его избрали, как он призвал к себе племянника Ливио и предупредил, что тому не бывать кардиналом, более того, вообще лучше подальше держаться от государственных дел.

И наконец он призвал свою паству соблюдать строгие правила поведения и вести возможно более скромный образ жизни. Были закрыты театры, другие места развлечений. Практически прекратили свое существование карнавалы, еще десятью годами раньше привлекавшие любителей увеселений со всей Европы. Праздники и музыкальные представления были сведены к минимуму. Женской части населения запретили слишком открытые и декольтированные на французский манер наряды. Дошло даже до того, что понтифик высылал отряды сбиров инспектировать исподнее, развешанное на окнах, с указанием конфисковать нижнее белье слишком откровенного покроя.

Благодаря таким порядкам, заведенным Иннокентием XI как в финансовой области, так и в области нравственности, он сумел набрать суммы, необходимые для борьбы с турками, и оказать неоценимую помощь христианским армиям.

И вот в войне наступил решающий час. Весь христианский мир знал, чего ему ждать от Вены: пан или пропал.

Простой люд находился в тревожном ожидании: стоило заняться заре, все взоры обращались на восток, вопрошая, что несет с собой новый день, не орды ли кровожадных янычар.

Еще в июле понтифик заявил о своем намерении провозгласить день всеобщего молебна и всем миром испросить помощи от Бога и собрать средства на войну. Он торжественно призвал светские и религиозные круги обратиться к молитве, повелел устроить грандиозную процессию с участием лиц папской Курии. А в середине августа заказал во всех храмах Рима колокольный благовест.

И наконец в начале сентября в соборе Святого Петра со всей торжественностью, под музыку, отслужили молебен. При огромном скопления народа притч торжественно исполнил мессу contra paganos [11], самолично выбранную Его Святейшеством.

Вот отчего словесное пререкание между иезуитом и поэтом напомнило всем об ужасе, проникающем во все уголки Рима наподобие вышедшей из своего русла подземной реки.

Ответ Стилоне Приазо подлил масла в огонь. Круглое лицо отца Робледы, этого холерика, и без того уже натерпевшегося страху, насупилось и стало подергиваться. Второй подбородок так и заходил ходуном.

– Неужто здесь есть кто-то, выступающий на стороне турок? – зашипел он, давясь словами.

Все присутствующие как по команде повернулись к поэту, который мог сойти для бдительного ока за эмиссара Порты: темная кожа лица в рябинах, глазки-угольки – ни дать ни взять разгневанная сова. Всем своим чернявым обликом он напоминал тех разбойников с всклокоченными волосами, которых, увы, нередко встретишь на дороге, ведущей в Неаполитанское королевство. Однако Стилоне Приазо не успел ответить: Капитан продолжил перекличку:

– Господин де Муре, француз, и господин Помпео Дульчи-бени из Фермо, а также Робер Девизе, французский музыкант.

Мой хозяин г-н Пеллегрино поспешил уточнить, что первый из названных господ и был тем самым старым французом, поселившимся в «Оруженосце» в конце июля, что ныне преставился. Он также добавил, что, по всему видать, это был знатный господин, чье здоровье оставляло желать лучшего, и прибыл он в сопровождении двух других господ – Девизе и Дуль-чибени: почти слепому, ему было не обойтись без провожатых. О г-не Муре мало что было известно: с первого дня своего пребывания у нас он заявил, что по причине чрезвычайного утомления просит доставлять ему пищу в комнату, которую почти не покидал, разве что ради краткой прогулки в окрестностях постоялого двора. Капитан занес все эти сведения на бумагу.

– Невероятно, господа, чтобы его унесла чума! У него были такие превосходные манеры, он так изысканно одевался. Следует отнести его кончину на счет старости, и дело с концом, – завершил свой рассказ о новопреставленном Пеллегрино.

У него развязался язык, и он вступил в переговоры со стражами порядка. Задушевный тон, столь несвойственный для него, все же порой давал неплохие результаты. Надобно заметить, хозяин мой отличался благородством осанки и черт лица – высокого роста, тонкокостный, сутуловатый, с изящными руками, легкий на подъем в свои пятьдесят лет, с белыми мягкими волосами, стянутыми на затылке лентой, и томным взором. Но, увы, он был жертвой своего гневливого, взрывного темперамента, и чаще всего его речь представляла собой поток брани. Только близкая опасность мешала ему на этот раз отдаться присущей ему склонности сквернословить.

Но его уже никто не слушал. Девизе и Дульчибени, заслыша свои имена, без задержки выступили вперед. При виде французского музыканта, еще несколько минут назад услаждавшего слух постояльцев игрой на музыкальном инструменте, взгляды всех присутствующих умильно засветились.

Наряд из Барджелло спешил покончить с перекличкой, и потому молодых людей невежливо подтолкнули в нашу сторону, а капитан уже выкрикивал следующих:

– Господин Эдуардус де Бедфорд, англичанин, и дама… Клоридия.

Запинка и ухмылка, появившаяся на лице капитана, яснее ясного говорили о том, каков был род занятий единственной среди нас представительницы противоположного пола. По правде сказать, мне мало что было известно на ее счет, поскольку хозяин поместил ее отдельно от других, в башенке, венчавшей здание постоялого двора и имевшей отдельный вход с крыши. За тот неполный месяц, что она провела у нас, в мои обязанности входило приносить ей пищу и вино, а также поступавшие с удивительной регулярностью записки в запечатанных конвертах, на которых почти никогда не стояло имя отправителя.

Клоридия была совсем юной, одних лет со мной. Мне случалось видеть, как она спускалась вниз из своей башенки и вела с иными постояльцами весьма любезные речи. Если судить по тому, о чем у нее шел разговор с Пеллегрино, она избрала наш постоялый двор в качестве места жительства.

Г-н де Бедфорд был человеком выдающейся внешности: огненная копна волос, нос и щеки в россыпи мелких золотистых пятнышек, голубые глаза с косинкой – о последнем я знал лишь понаслышке. Он явился к нам с далеких британских островов и вроде бы, по слухам, уже не в первый раз останавливался в «Оруженосце»: как и Бреноцци, и Стилоне Приазо, он живал здесь при прежней хозяйке, покойной кузине моего хозяина. Последним прозвучало мое имя.

– Ему двадцать лет, он недавно работает у меня. Это мой единственный помощник, поскольку постояльцев сейчас немного. Я ничего о нем не знаю, взял к себе, потому как у него никого нет, – скороговоркой выпалил мой хозяин, давая понять, что ни за что, в том числе за чуму, ответственности не несет.

– Давай покажи его, пора закрывать, – перебил его капитан, не в силах самостоятельно разглядеть меня.

Пеллегрино схватил меня за руку и чуть приподнял.

– Молодой человек, а не больше птенчика! – рассмеялся капитан, а вслед за ним и все остальные.

Из окон соседних домов робко выглядывали головы. Весть о чуме уже разнеслась по нашему околотку, и мало кто осмелился бы приблизиться к нам.

Поставленную перед ними задачу стражи порядка выполнили. В «Оруженосце» было четыре входа. Два с Орсо: главный и дополнительный, открытый в летние вечера, через который можно было попасть в первую из двух столовых, боковой служебный – из переулка в кухню, и еще один – из двора в коридор. Все они были старательно заделаны буковыми досками, приколоченными гвоздями в полпяди. То же проделали и с дверцей, ведущей из башни Клоридии на крышу. Окна первых двух этажей, как и подвальные на уровне мостовой, были изначально зарешечены. Если бы кому-то пришло в голову выпрыгнуть с третьего этажа, это было бы чревато риском свернуть себе шею либо быть замеченным и задержанным.

Капитан, дородный малый с наполовину отсеченным ухом, огласил правила поведения, предусмотренные для подобных обстоятельств. Тело несчастного г-на Муре надлежало на рассвете передать через окно его комнаты членам братства «Отходная молитва и Смерть», на которое возлагались его похороны. Покидать здание гостиного двора нам запрещалось до тех пор, пока минует опасность для здоровья окружающих, в любом случае в ближайшие двадцать дней. В этот период следовало по первому зову являться на перекличку к окну, открывающемуся на Орсо. Напоследок нам передали огромные бурдюки с водой, прессованный снег, несколько караваев дешевого хлеба, сыр, сало, оливки, немного трав и корзину желтых яблок, а также пообещали небольшую сумму для оплаты воды, снега и продуктов питания. Нашей тягловой силе было предписано впредь до особых распоряжений оставаться в стойле у возницы, проживавшего по соседству.

Осмелившимся выйти в город или тем паче бежать грозило сорок ударов плетью и привод в магистратуру с последующим присуждением наказания. На дверь была водружена табличка с позорной надписью «Зараза». Уже отрезанные от всего мира, мы молча выслушали все это.

– Считай, мы все мертвецы, – проговорил кто-то голосом, в котором сквозил страх.

Мы стояли в длинных и тесных сенях, ставших вдруг совсем темными оттого, что дверь заколотили, и растерянно переглядывались. Никто не решался пройти в столовую, где ждал остывший ужин. Уронив голову на стойку и обхватив ее руками, мой хозяин клял всех и вся. Повторить то, что срывалось с его уст, невозможно. Он сперва угрожал тем, кто отважится приблизиться к нему, а потом вдруг принялся колотить кулаками по стойке, отчего книга для записи постояльцев полетела на пол. Мало этого, схватил стол, намереваясь швырнуть им в стену; некоторым из нас пришлось вмешаться и повиснуть на нем, удерживая от этого шага. Он стал было отбиваться, но потерял равновесие да так и грянулся об пол вместе с повисшими на нем смельчаками. Образовалась свалка. Я едва успел отскочить, не то пострадал бы более других. Пеллегрино же оказался самым шустрым – вывернувшись, он быстрее всех поднялся на ноги и вновь забарабанил кулаками по стойке.

Я почел за лучшее покинуть это узкое и ставшее опасным пространство и поспешил к лестнице, однако, одолев один пролет, уперся в живот аббата Мелани, который не спеша, осторожно спускался вниз.

– Итак, юноша, нас заперли, – обратился он ко мне, грассируя на французский манер.

– Что ж теперь делать? – отозвался я.

– Да ничего.

– Но ведь мы все поумираем от чумы.

– Это мы еще посмотрим, – проговорил он с необычными переливами в голосе, к которым мне предстояло привыкнуть.

После чего изменил направление своего движения и повлек меня за собой на второй этаж. Пройдя весь коридор, мы оказались у большой комнаты, которую занимал скончавшийся г-н де Муре со своим компаньоном Помпео Дульчибени. Занавеска разделяла комнату надвое. За ней обнаружились тело усопшего, а рядом с ним лекарь Кристофано со своим сундучком, стоящим на полу.

Г-н де Муре наполовину раздетый лежал в кресле в той позе, в которой его оставили утром Кристофано и присланный магистратурой врач. Поскольку нам запретили что-либо менять здесь до конца переклички, ноги г-на Муре по-прежнему находились в воде, и за этот жаркий сентябрьский день в комнате уже появился характерный запах.

– Молодой человек, я ведь просил сегодня утром подтереть эту вонючую лужу на полу! Будь любезен! – бросил мне с нетерпением Кристофано.

Только я собрался ответить, что тогда же исполнил его просьбу, как заметил, что и впрямь вокруг лохани натекло несколько лужиц. Я тотчас без пререканий бросился к венику и тряпке, проклиная свою нерадивость. Вероятно, утром я находился под впечатлением от смерти, не виданной мною доселе.

Муре казался еще более бестелесным и бескровным, чем в момент своего появления у нас. С его слегка приоткрытых губ стекала струйка зеленоватой слюны, которую Кристофано принялся вытирать, после чего раскрыл ему челюсти, предварительно обмотав руку куском материи. Как и утром, он внимательно оглядел горло Муре и понюхал его слюну. После чего попросил аббата Мелани помочь – уложить тело на постель. Когда его приподняли и ноги оказались вне воды, от них пошел такой дух, что у нас у всех перехватило дыхание.

Кристофано натянул на руки рыжие перчатки, извлеченные из сундучка, и еще раз исследовал рот, потрогал за ушами, подмышками, а затем грудь и пах покойного, несколько раз нажав на него кончиками пальцев. После этого задумчиво снял перчатки и положил их в одно из закрывающихся отделений ящичка, перегороженного пополам. В другом отделении стояла емкость, в которую он плеснул коричневатой жидкости, после чего закрыл отделение с перчатками.

– Это уксус, – пояснил он. – Очищает чумные испарения. На всякий случай. Хотя я своего мнения не изменил: это не похоже на чуму. Пока нам нечего бояться.

– Вы сказали стражам, что, возможно, это удар, – напомнил я.

– Это я так, к примеру, чтобы выиграть время. Я знал от Пеллегрино, что Муре питался исключительно овощными супами и бульонами.

– Верно. И сегодня спозаранку он просил меня приготовить ему бульон.

– Вот как? Продолжай, – с выражением неподдельного интереса на лице попросил лекарь.

– Особенно-то и рассказывать не о чем. Попросил бульон с молоком у моего хозяина, тот по утрам будил его и господина из Марша, с которым он делил комнату. Поскольку господин Пеллегрино был занят, то поручил это мне. Я спустился в кухню, приготовил бульон и отнес ему.

– Ты был один?

– Да.

– Кто-нибудь заходил в кухню?

– Никто.

– А сам ты не отлучался, пока готовился бульон?

– Ни на секунду.

– Ты уверен?

– Если вы думаете, что господину де Муре стало плохо от этого бульона, так знайте: я лично подал ему его, поскольку господин Дульчибени уже вышел. Да я и сам выпил чашку этого бульона.

Больше лекарь ни о чем не спросил.

– Произвести вскрытие здесь и теперь я не могу, да и никто на это не отважится, ведь подозревают, что у нас чума. Как бы то ни было, повторяю: нам нечего бояться, – проговорил он, глядя на труп.

– Отчего тогда нас закрыли? – осмелился я задать ему вопрос.

– Из чрезмерного рвения. Ты молод. Воспоминание о последней эпидемии чумы еще слишком свежо в здешних местах. Если больше ничего не случится, они быстро поймут, что опасности нет. Этот пожилой господин на мой взгляд не отличался молодецким здоровьем, но и чумы у него не было. Как и у вас, и у меня. Однако делать нечего – придется передать тело и одежду бедняги, как приказано. Кроме того, каждому следует занять отдельную комнату. Здесь их предостаточно, если я не ошибаюсь? – проговорил он, бросив на меня вопросительный взгляд.

Я подтвердил. На каждом этаже имелось по четыре комнаты: первая, довольно просторная, ближе всех располагалась к лестнице, вторая была маленькая, третья имела форму буквы «L», а четвертая, в глубине коридора, была самая просторная, и ее окна выходили не только в переулок, но и на Орсо. «Значит, – подумал я, – будут заняты весь второй и третий этажи, и вряд ли это огорчит моего хозяина, ведь он не может рассчитывать сейчас на других постояльцев».

– Дульчибени переведем пока в мою комнату, – добавил Кристофано, – не может же он находиться здесь, с трупом. Если не будет других случаев заболевания, подлинных или ложных, нас выпустят по прошествии нескольких дней.

– Через сколько точно? – спросил Атто Мелани.

– Кто знает? Если с кем-нибудь из соседей приключится какая-нибудь беда от плохого вина или протухшей рыбы, непременно подумают на нас.

– Значит, мы можем остаться здесь навсегда, – сделал я вывод, уже ощущая, как давят на меня массивные стены постоялого двора.

– Отнюдь. Успокойся, да разве ты и без того не проводишь здесь безвыходно все дни и ночи? Я редко видел, чтобы ты отлучался, так, верно, привык уж.

Оно конечно. Мой хозяин взял меня к себе из сострадания, поскольку я был один-одинешенек на всем белом свете. Ну я и трудился на него от зари до зари.

Вот как это произошло. В начале весны Пеллегрино покинул Болонью, где служил поваром, и отправился в Рим, где после кончины его кузины г-жи Луиджии де Грандис Бонетти ему достался «Оруженосец». Бедняжка отдала душу Господу вследствие нападения двух цыган, покушавшихся на ее кошелек. Тридцать лет содержала она постоялый двор, сперва с мужем Лоренцо и сыном Франческо, потом одна, и все шло хорошо, заведение было на прекрасном счету, путешественники со всего света останавливались в нем. Почитание, с коим Луиджия относилась к герцогу Орсини, владельцу особняка, в чьих стенах располагался «Оруженосец», подвигло ее назначить его своим единственным наследником. Однако герцог не имел ничего против того, чтобы Пеллегрино (имевший на содержании жену, незамужнюю взрослую и малолетнюю дочерей) продолжил дело своей кузины.

Это было пределом его мечтаний, он умолял герцога довериться ему. Однажды ему уже представилась такая возможность, но он ее упустил: дослужившись на кухне у одного богатого кардинала до стольника, резавшего мясо, был уволен по причине своей горячности и несдержанности на язык.

Как только Пеллегрино устроился неподалеку от «Оруженосца» в ожидании, когда его покинут несколько временных постояльцев, я явился к нему, запасшись рекомендацией священника ближайшей к постоялому двору церкви Санта-Мария-ин-Постерула. С наступлением знойного римского лета его жена, ничуть не обрадованная перспективой стать содержательницей постоялого двора, отправилась с дочерьми в Апеннины, к родне. Их возвращение намечалось на конец месяца, и подсобить Пеллегрино, кроме меня, было некому.

Разумеется, я был не лучшим помощником на свете, но старался как мог угодить. И даже когда все дневные труды были окончены, я и тогда искал повода быть полезным. Появляться одному на улице мне было боязно (жестокие шутки моих сверстников были тому причиной), и потому я с головой уходил в работу, как верно подметил Кристофано. И все же мысль, что придется провести много дней взаперти, показалась мне невыносимой.

Шум на первом этаже затих, Пеллегрино с постояльцами поднялись к нам. Вспышка гнева ни к чему бы все равно не привела, лишь вымотала его, а заодно и тех, кто пытался его обуздать. Кристофано повторил свое заключение, и постояльцы немного успокоились, все, кроме моего хозяина.

– Я их всех поубиваю! – взревел он, вновь теряя самообладание.

И добавил, что в результате этой истории он разорится, поскольку никто больше не пожелает останавливаться в «Оруженосце», как, впрочем, и выкупить у него постоялый двор, чья цена и так понизилась из-за проклятой трещины; что ему придется погасить все долги, чтобы приобрести другое заведение; что он впадет в нищету, но что сперва он расскажет обо всем этом в палате держателей постоялых дворов, пусть это и бесполезная затея. Его мысли стали путаться, он сам себе противоречил, нес околесицу, из чего я и вывел, что он улучил минутку и приложился к бутыли греческого вина, которое очень уважал.

– Следует собрать постельные принадлежности и личные веши старика, с тем чтобы передать похоронной команде, – продолжал отдавать между тем распоряжения Кристофано. И, обернувшись к Помпео Дульчибени, спросил: – По дороге из Неаполя приходилось ли вам встречаться со случаями заболевания чумой, слышали ли вы о чем-нибудь таком?

– Ни разу.

Было видно, что компаньон усопшего с большим трудом справляется с потрясением, тем более что смерть случилась в его отсутствие. На лбу и скулах у него выступила испарина. Лекарь расспросил его о многом, касавшемся того, кого он знал лучше нас: регулярно ли тот питался, каковы были его самочувствие и нрав, случались ли приступы недомогания, вызванные возрастом. Ответ на последний вопрос прозвучал отрицательно. Дульчибени был человеком внушительной комплекции, всегда облаченный во все черное, с огромным кружевным воротником по фламандской моде (бывшей в ходу, думаю, много-много лет назад). Вкупе с багровым цветом лица большой живот, стеснявший его движения, свидетельствовал о склонности покушать, по всей видимости, не меньшей, чем склонность моего хозяина выпить. Его совершенно седая пышная шевелюра, мрачный нрав и манера вести себя и говорить, как бы преодолевая бесконечное утомление, задумчивый и серьезный вид – все выдавало в нем человека умеренного и благонадежного. Только со временем, повнимательнее приглядевшись к нему, я замечу в его суровых сине-зеленых глазах и в тонких, всегда нахмуренных бровях отблеск тайной и неистребимой ожесточенности.

Дульчибени поведал нам, что познакомился с г-ном де Муре случайно, в дороге, и потому мало что о нем знает. Вместе с г-ном Девизе он сопровождал его от Неаполя, поскольку старик, почти слепой, нуждался в помощи. Г-н Девизе, музыкант и гитарист, прибыл в Италию, дабы приобрести новый инструмент у неаполитанского скрипичного мастера. Стоявший рядом Девизе это подтвердил. Как и то, что впоследствии выказал желание побывать в Риме, чтобы изучить последние направления в музыке, а уж затем вернуться в Париж.

– Что случилось бы, если б мы выбрались на улицу до окончания срока карантина? – прервал я его.

– Бежать – самое неприемлемое в нашем положении, – взялся ответить мне Кристофано, – учитывая, что все выходы заколочены, даже тот, что ведет из башни дамы Клоридии на крышу. Кроме того, окна забраны решетками или расположены высоко над землей, а под ними денно и нощно ходят часовые. Словом, если тебя схватят, то подвергнут еще более тяжкому наказанию и изолируют уже не на месяцы, а на годы. Ажители квартала не преминут помочь властям в поимке беглеца.

Наступил вечер, и я разнес по комнатам масляные лампы.

– Постараемся сохранить здравый рассудок, – продолжил тосканец, бросив красноречивый взгляд в сторону моего хозяина. – Надо дать понять, что у нас все чин-чином. Если ничего не изменится, я даже не стану вас обследовать, разве что вы сами меня об этом попросите. В случае же, если кто-то занеможет, я буду вынужден осмотреть каждого. Это в наших общих интересах. Предупредите меня, если ощутите слабость, пусть и не придадите ей большого значения. Как бы то ни было, лучше не расстраиваться заранее, поскольку этот человек, – он указал на недвижное тело г-на де Муре, – умер не от чумы.

– От чего же тогда? – тут же поинтересовался аббат Ме-лани.

– Повторяю, не от чумы.

– Откуда тебе знать? – с недоверием спросил аббат.

– Лето еще в разгаре, стоит довольно-таки теплая погода. Будь это чума, мы бы столкнулись с ее летней формой, вызванной повышенной температурой воздуха, то есть она сопровождалась бы головной болью и горячкой. В этом случае трупы чернеют и нагреваются, лимфатические узлы также чернеют и быстро разлагаются. Но у данного трупа и в помине нет ганглиев, флегмон, фурункулов или абсцессов – называй как хочешь, – ни под мышками, ни за ушами, ни в паху. Температура тела не повышена, нет и излишней сухости. И наконец, судя по тому, о чем поведали его спутники, он хорошо себя чувствовал за несколько часов до смерти. Этого довольно, чтобы я исключил заражение чумой.

– Значит, дело в чем-то ином? – продолжал допытываться Мелани.

– Повторяю. Следовало бы прибегнуть к вскрытию, ну, то есть вскрыть тело и изучить его изнутри, как делают голландские медики. Это могло бы дать нам картину молниеносного воздействия гнилостных очагов, которую не удается обнаружить раньше, чем это приведет к непоправимым последствиям. Однако я не заметил на трупе следов разложения, не почувствовал зловония, кроме того, что характерно для смерти и возраста. Я мог бы предположить, что покойный стал жертвой болезни Мазукко, или Модоро, как ее называют испанцы: провоцируя появление флегмоны или абсцесса внутри черепа, она невидима и неизбежно приводит к смерти. В самом начале своего развития болезнь поддается лечению. Словом, знай я о чем-либо подобном заранее, я был бы в состоянии спасти господина де Муре. Было бы достаточно открыть одну из двух вен, расположенных под языком, подмешать в питье несколько капель купоросного масла и наконец помазать живот и голову миррой. Однако складывается впечатление, что у господина де Муре не было признаков какой-либо болезни. Иначе…

– Что иначе? – все не отставал Мелани.

– От болезни Мазукко не распухает язык, – с выразительной миной на лице заключил доктор. – Подобный симптом возможен при… чем-то, подобном воздействию яда.

Яд. Кристофано отправился к себе, а все присутствующие молча воззрились на труп. Тут я впервые увидел, как иезуит осенил себя крестным знамением. Пеллегрино опять прорвало, и он принялся клясть судьбу-злодейку, одарившую его ко всему прочему трупом, да еще, возможно, отравленного человека. Что скажет по возвращении его жена?

Постояльцы тотчас пустились вспоминать знаменитые дела об отравлениях, замелькали имена правителей прошлых времен, Карла Лысого, Лотаря, короля франков и его сына Людовика, и имена тех, кто правил недавно, таких как Борджиа, Валуа, Гизы, а также названия ядов – акватофана, кантарель. Стыдливое содрогание охватило всех, ведь страх и яд неотделимы друг от друга: вспомнили, что, прежде чем взойти на французский престол под именем Генриха IV, Генрих Наваррский самолично спускался к Сене, дабы набрать воды для питья, боясь пасть жертвой отравления. Дон Хуан Австрийский погиб, натянув отравленные сапоги. Стилоне Приазо напомнил, что Екатерина Медичи травила Жанну д'Альбре, мать Генриха Наваррского, с помощью перчаток и надушенных воротников и пыталась еще раз проделать это, предложив сыну Генриха IV роскошную книгу об охоте, чьи страницы были пропитаны смертельным ядом, доставленным из Италии.

Кто-то заметил, что губительные составы часто готовились астрологами и парфюмерами. Кто-то привел пример кардинала Лотарингского, отправленного на тот свет в Варфоломеевскую ночь слугой печально известного настоятеля аббатства Клюни с помощью отравленных золотых монет. Не был забыт и Генрих де Лютзельбург, скончавшийся от яда, заложенного в облатку. Вот уж поистине святотатственная смерть!

Стилоне Приазо оживленно переговаривался то с одним, то с другим, убеждая, что поэтам и вообще людям искусства всегда приписывают бог знает что, а вот он – лишь поэт, рожденный таковым, и более ничего, да простит Господь его нескромность.

Затем постояльцы набросились на меня с расспросами о бульоне, который я подал утром r-ну де Муре, и мне пришлось снова и снова повторять, что никто, кроме меня, к нему не притрагивался. В конце концов интерес ко мне иссяк, и меня оставили в покое.

В какой-то момент я заметил, что аббата Мелани уже нет с нами. Было поздно, пришла пора прибраться в кухне.

В коридоре я столкнулся с молодым англичанином г-ном де Бедфордом, переносившим вещи в другую комнату и не присутствовавшим при уточнении Кристофано своего диагноза.

Он медленно брел по коридору, чем-то сильно расстроенный, а увидев меня, даже вздрогнул.

– Это всего лишь я, господин Бедфорд, – успокоил я его.

Он молча уставился на лампу в моей руке, на лице его было написано потрясение. Впервые он преодолел свою пренебрежительную манеру общения, проистекавшую из его флегматичного характера. Ему претила моя простая натура, и он часто давал мне это понять, тем более что это было нетрудно сделать в отношении слуги. Сын итальянки, он прекрасно владел нашим языком, а его словоохотливость даже развлекала за ужином сотрапезников.

Молчаливость, присущая ему в этот вечер, произвела на меня впечатление. Я передал ему мнение Кристофано относительно того, что у нас нет чумы и бояться нечего, а также что Муре скорее всего был отравлен.

Он открыл рот и, потрясенно глядя на меня, стал отступать назад, а затем вдруг резко повернулся и кинулся к себе. Я услышал, как в замке повернулся ключ.

Первая ночь С 11 НА 12 СЕНТЯБРЯ 1683 ГОДА

– Не обращай внимания, мой мальчик.

На этот раз вздрогнул я. Передо мной стоял аббат Мелани, видимо, как раз в этот момент спустившийся с третьего этажа.

– Я проголодался. Не заглянуть ли нам на кухню?

– Сперва нужно поставить в известность господина Пеллегрина. Он запрещает мне в неурочные часы брать в кладовке еду.

– Не беспокойся, твой хозяин пребывает в обществе любезной его сердцу бутылки.

– А как быть с распоряжениями доктора Кристофано?

– Это вовсе не распоряжения, а советы. Которые мне представляются излишними, – изрек он и двинулся на первый этаж. Я за ним. В кухне я отыскал для него немного хлеба, сыра и подал со стаканом красного вина. Мы сели за большой кухонный стол, за которым мы с Пеллегрино обычно принимали пищу.

– Расскажи мне, откуда ты родом, – попросил он, подкрепившись.

Польщенный его интересом к моей скромной особе, я вкратце поведал ему историю своей несчастной жизни. Когда мне было несколько месяцев, я был подброшен в монастырь под Перузой. Монахини поручили меня заботам одной милосердной женщины, жившей неподалеку. Когда я подрос, меня отвезли в Рим, там меня взял под свое крылышко брат этой женщины, священник из церкви Санта-Мария-ин-Постерула. Я прислуживал ему, а перед тем как покинуть Рим, он отдал меня на попечение г-на Пеллегрино, чье заведение рядом с этой церковью.

– Теперь ты его ученик, – подвел итог аббат.

– Да, но надеюсь, так будет не всегда.

– Тебе бы хотелось иметь свой постоялый двор?

– О нет, господин аббат, я бы хотел стать газетчиком.

– Черт подери! – воскликнул он, лукаво улыбаясь.

Я рассказал ему, что милосердная и дальновидная женщина, у которой я проживал в нежном возрасте, поручила престарелой служанке заботиться о моем образовании. А та, бывшая монашка, поднатаскала меня в семи свободных науках тривиума и квадривиума[12], а кроме того, в науках de vegetalibus, de animalibus, de mineralibus, как и в humanae litterae [13], философии и теологии. Она снабдила меня книгами историков, грамматиков, итальянских поэтов, испанских, французских авторов. Однако арифметика, геометрия, музыка, астрономия, грамматика, логика и риторика влекли меня меньше, чем живая история, в частности, я загорался, читая или слыша о подвигах и успехах государей, как стародавних, так и нынешних, о войнах и других чудесных вещах, которые…

– Так-так, – перебил меня аббат, – стало быть, тебе охота стать газетчиком или писакой. Это участь тонких умов. Как это тебе пришло в голову?

– Меня часто посылали с поручениями в Перузу. Там, если повезет, можно было услышать публичное чтение газет и за гроши (как и в Риме) приобрести летучие листки с интереснейшими описаниями недавних европейских событий…

– Дьявол! Впервые встречаю такого парнишку, как ты.

– Благодарю, сударь.

– А не слишком ли ты образован для поваренка? Обычно простолюдины и пера-то в руках держать не умеют, – с гримасой на лице заметил он.

Его замечание задело меня.

– Ты не лишен здравого смысла, – добавил он, смягчившись. – Я тебя понимаю: в твои годы я тоже был зачарован ремеслом писак. Но передо мной стояли другие задачи. Ловко сочинять статейки – большое искусство, и уж точно это лучше, чем гнуть спину. Кроме того, быть газетчиком в Риме – увлекательное дело. Думаю, ты в состоянии передать все, что касается проблем отмены посольского права убежища[14], галликанских свобод[15] и квиетизма[16]

– Ну, думаю, что… да, – важно проговорил я, пытаясь скрыть свое невежество.

– Чтобы быть газетчиком, нужно кое-что знать, мой мальчик. А иначе о чем ты будешь писать? Ну да ты еще очень молод. Да и что теперь можно написать об этом утратившем былое величие городе? Видел бы ты, каким был Рим прежде, еще несколько лет назад. Музыка, театры, академии, представление послов, процессии, балы, все сверкало, роскошь была такая, что ты и вообразить себе не можешь.

– А почему теперь не то?

– Величие и звезда Рима закатились с восшествием на престол нынешнего папы и вернутся обратно лишь с его смертью. Театральные постановки запрещены, карнавал тоже. Да разве ты сам этого не видишь? Храмы приходят в упадок, дворцы ветшают, мостовые – дрянь, акведуки разваливаются. Мастеровые, архитекторы и рабочие, оставшись без работы, возвращаются по домам в свои провинции. Печатные объявления и газеты – то, что так тебя увлекает – под запретом, за нарушение коего – наказание еще более строгое, чем когда-либо. Ни празднеств во дворце Барберини, ни спектаклей в театре Тор-ди-Нона для шведской королевы Кристины, отрекшейся от лютеранства и прибывшей в Рим. С восшествием на апостольский престол Иннокентия XI королева Кристина носа не кажет из своего дворца[17].

– А вы случаем не жили в Риме прежде?

– Да, одно время, – ответил он и тут же поправился: – Вернее, несколько раз. Я прибыл в Рим в 1644 году в возрасте восемнадцати лет и учился у лучших музыкантов. Имел честь быть учеником несравненного Луиджи Росси[18], величайшего из европейских композиторов всех времен. Барберини владели театром на три тысячи мест, расположенном в их дворце на площади Четырех фонтанов, а театр Колонна во дворце Борго вызывал зависть всех правящих домов. А какие декораторы оформляли постановки! Кавалер Бернини, к примеру! Театральные представления завораживали, бередили душу. Было все: и дождь, и закат солнца, и вспышки молний, и живые представители фауны, и дуэли с настоящими ранами и кровью, и дворцы такие, что не отличишь от городских, и сады с фонтанами, откуда били струи воды.

Тут я спохватился, что до сих пор не поинтересовался у собеседника, кем он был – композитором, органистом или регентом хора. Однако судьбе было угодно, чтобы я удержался от вопроса. Его особенное, гладкое лицо, необыкновенно мягкие, вкрадчивые, чуть ли не женские движения, а более всего необычайно чистый голос, напоминающий голос ребенка, – все это привело меня к мысли, что он оскопленный певец.

Видно, аббат подметил мелькнувшую в моем взгляде догадку. Однако продолжал как ни в чем не бывало:

– В прежние времена певцов было меньше, это теперь их развелось… И немалое их число было ничем не связано и могло достичь многого. Лично я был не только наделен свыше талантом, но и усердно трудился. Лет тридцать тому назад великий герцог Тосканский, чьим подданным я являюсь, послал меня в Париж с моим учителем Луиджи Росси.

«Вот откуда странное „р“, которое он с таким удовольствием произносит», – подумалось мне, а вслух я сказал:

– Вы отправились в Париж для продолжения учебы?

– Ты что же, полагаешь, что обладатель рекомендательного письма, адресованного кардиналу Мазарини и Ее Королевскому Величеству, нуждается в учебе?

– В таком случае, господин аббат, выходит, вы пели для Их Королевских Величеств!

– Королева Анна любила слушать, как я пою, у нее были свои предпочтения. Ей нравились меланхолические арии в итальянском духе, и я мог сполна удовлетворить ее запросы. И двух вечеров не проходило, чтобы меня не призвали во дворец. Всякий раз в течение четырех часов в ее покоях царила одна музыка. – Он прервал свой рассказ и с отсутствующим выражением лица уставился в окно. – Ты ведь никогда не был при дворе французского короля. Как же мне объяснить тебе? Все эти шевалье и знатные дамы оказывали мне уйму почестей, а когда я пел для королевы, мне казалось, я в раю, а вокруг меня целый сонм ангелов. В конце концов королева попросила великого герцога не отзывать меня в Италию, чтобы продолжать наслаждаться моим пением. Мой государь – ее двоюродный брат по материнской линии – пошел ей навстречу. Несколько недель спустя королева, одарив меня сладчайшей улыбкой, показала мне письмо моего герцога, который позволил мне задержаться в Париже. Я чуть не умер от радости, читая его. Я часто наведывался в Париж и позже, в частности со своим учителем Луиджи Росси.

При упоминании о нем взор Атто всякий раз загорался едва сдерживаемой радостью.

– Ныне его имя забыто. Но тогда он воспринимался не иначе как великий или даже величайший из мастеров. Он дал мне заглавную партию в «Орфее», самой великолепной постановке при французском дворе. Успех был незабываемый. Мне был тогда двадцать один год. После двух месяцев, в течение которых шли представления, я вернулся во Флоренцию, но Мазарини вновь упросил великого герцога прислать меня во Францию, поскольку королева не могла обойтись без моего голоса. Так по возвращении в Париж с сеньором Луиджи мы угодили в гущу событий Фронды[19] и вынуждены были бежать вместе с королевой, кардиналом и несовершеннолетним королем.

– Вы знали Наихристианнейшего короля еще ребенком!

– И притом довольно близко. В эти ужасные месяцы, проведенные в замке Сен-Жермен, он никогда не расставался с матерью и слушал мое пение. Случалось, в перерывах между пением я придумывал разные игры, чтобы развеселить его. И тогда Его Величество начинал улыбаться.

Я находился под сильным впечатлением от своего открытия. Необычный постоялец в прошлом не только был прославленным певцом, но и вхож к Их Королевским Величествам! Кроме того, он принадлежал к тем чудесам природы, в которых мужские черты сочетаются с музыкальным даром и особенностями женского ума. Необычный серебристый тембр его голоса сразу обратил на себя мое внимание. Но другие детали выпали из моего поля зрения, почему я и решил сперва, что он простой содомит.

И вот только теперь обнаружилось, что он кастрат. По правде сказать, мне было известно, что для обретения исключительных вокальных данных певцы подвергаются болезненной необратимой операции. Я был знаком с печальной историей благочестивого Оригена, который по собственной воле лишился мужских частей тела ради достижения высшей духовной добродетели, а также слышал, что христианское учение с самого начала осуждало кастрацию. И все же услуги кастратов были востребованы в Риме. Ни для кого не было секретом, что ватиканская капелла прибегала к услугам таких певчих. Пожилые люди из нашего квартала, желая похвалить распевающих прачек, бросали им нередко: «Поешь, как Розини», «Ты превзошла самого Фолиньято». Речь шла о кастратах эпохи Климента VIII[20], прославившихся несколькими десятилетиями раньше. Часто с чьих-нибудь уст срывалось и имя Лорето Виттори. Его голос обладал такой чарующей магией, что папа Урбан VIII, несмотря на двойственную природу певца, назначил его кавалером Христова воинства. Что с того, что Святой Престол грозил отлучением от церкви тем, кто занимался оскоплением, а женская красота кастратов производила смятение в рядах зрителей? Из болтовни своих сверстников я знал, что достаточно отойти от постоялого двора на несколько десятков канн[21], чтобы найти цирюльника, готового совершить ужасную операцию, лишь бы ему были гарантированы сохранение тайны и вознаграждение.

– Что ж тут удивительного! – отвечал Мелани, прервав мои раздумья. – Ничего особенного в том, что королева предпочитает мой голос голосу какой-нибудь певички, да простит меня Господь. В те времена в Париже выступала итальянка Ленора Барони, не щадившая себя. Теперь ее имя никому не известно. Не забывай, мой мальчик: если нынче женщинам запрещено петь на публике, согласно пожеланию святого Павла, это не случайно.

Он поднял чарку, словно желал чокнуться, и торжественно продекламировал:

Из всех нас ты, помнящий лучше любого,
Успех музыкальных творений в Париже былого,
Что скажешь о буре восторга вокруг представлений «Орфея»?
О рукоплесканьях двора, ликованье галерки, партера?
Ты помнишь ли Атто, Ленору,
И как увлекались мы Оперой в ту незабвенную пору?[22]

Я ограничился вопрошающим взглядом в его сторону. – Жан де Лафонтен, – выспренне произнес он. – Самый великий из французских поэтов.

– Если я правильно понял, он посвятил вам строку своего стихотворения?

– Ну да. А еще один поэт, на этот раз тосканский, утверждал, что пение Атто Мелани может лечить от змеиного укуса.

– Еще один поэт?

– Франческо Реди[23], величайший ученый и литератор Тосканы. Таковы, молодой человек, музы, на устах которых странствовало мое имя.

– Продолжаете ли вы петь перед французскими венценосными особами?

– Голос – первая из наших способностей, которая предает нас, стоит зачахнуть юности. Но когда я был молод, я пел перед всеми европейскими дворами и имел случай видеть вблизи многих государей. Ныне им нравится советоваться со мной, когда предстоит сделать важный выбор.

– Так вы… аббат-советник?

– Можно и так сказать.

– Стало быть, вы частый гость при дворе в Париже.

– Двор переместился в Версаль, мой мальчик. Что до меня, то в двух словах всего не объяснишь. – И добавил, нахмурив лоб: – Ты когда-нибудь слышал о господине Фуке?

Я ответил, что это имя мне ничего не говорит.

Он подлил себе вина, но промолчал. Это привело меня в замешательство. Однако я не стал нарушать молчания, боясь спугнуть зародившуюся в нас обоих взаимную симпатию.

Атто Мелани как облачился с утра в серо-лиловую сутану с капюшоном и шапочку, так и оставался в них до вечера. В свои года, которых ему никак нельзя было дать, он обзавелся известной полнотой, смягчавшей его слегка крючковатый нос и резкие черты. Его лицо цвета свинцовых белил, алевшее лишь на выдающихся скулах, отражало борьбу внутренних побуждений, постоянно свершающуюся в нем: широкий наморщенный лоб и брови в виде дуг выдавали натуру высокомерную и ледяную. Но то была лишь видимость. Насмешливая линия поджатых губ и чуть срезанный, хотя и мясистый подбородок с вызывающей ямочкой опровергали первое впечатление.

Мелани прокашлялся, отхлебнул из чарки и подержал вино во рту.

– Предлагаю заключить соглашение, – снова заговорил он. – Тебе хочется все знать. Ты нигде не был, ничего не видел. Но ты не лишен здравого смысла, наделен некоторыми способностями. Однако без толчка в верном направлении тебе не обойтись. Так вот, я обучу тебя всему необходимому в эти двадцать дней. От тебя потребуется лишь слушать, я бы даже сказал – внимать мне. А за это ты поможешь мне.

– В чем? – удивился я.

– Черт тебя побери, да разузнать, кто отравил господина де Муре! – отвечал аббат с тонкой улыбкой, словно речь шла о чем-то не поддающемся сомнению.

– А вы уверены, что тут замешан яд?

– Совершенно! – воскликнул он, вставая и оглядывая кухню взглядом, исполненным решимости отыскать еще что-нибудь съестное. – Бедняга как пить дать проглотил нечто вредное для здоровья. Разве ты не слышал, что сказал доктор?

– Но вам-то что из того?

– Если вовремя не поймать убийцу, он вскоре примется и за других, находящихся в этих стенах.

Страх схватил меня за горло, а робкий голод, проснувшийся было, вмиг улетучился.

– Кстати, ты и правда уверен в том, о чем рассказал Кристофано… Ну по поводу бульона, который приготовил и подал Муре? Нет ли чего еще?

Я повторил, что ни на секунду не отводил взгляда от кастрюли и сам поил им покойного с ложки. Не могло быть и речи о чьем-либо вмешательстве.

– А не ел ли он чего до того?

– Не думаю. Когда я вошел к нему, он только встал, а Дульчибени уже не было.

– А потом?

– И потом тоже. Напоив его бульоном, я приготовил ему ножную ванну. Когда я выходил, он дремал.

Это означает лишь одно.

Что именно?

– Что ты его и убил.

И снизошел до улыбки. Это была шутка.

– Я буду служить вам во всем, – зардевшись, прерывисто дыша, выпалил я, разрываясь между волнением, вызванным его шуткой, и страхом перед нависшей надо мной опасностью.

– Идет. Для начала неплохо было бы узнать всей что тебе известно о постояльцах, и не заметил ли ты чего-то необычного в последние дни. Может, кто-то вел какие-нибудь странные разговоры? Или надолго отлучался? Получал или посылал письма?

Я ответил, что мне известно немногое, разве что Бреноцци, Бедфорд и Стилоне Приазо уже проживали в «Оруженосце» во времена покойной госпожи Луиджии. Затем не без колебаний сообщил, что вроде бы отец Робледа, иезуит, наведывался ночью в покои Клоридии. Вместо ответа аббат хохотнул.

– Мой мальчик, с этой минуты ты будешь ходить с открытыми глазами. В особенности не стоит упускать из виду компаньонов Муре: французского музыканта Робера Девизе и Помпео Дульчибени из Марша. – Видя, что я потупил взор, он продолжил: – Знаю, что ты думаешь. Я хотел стать газетчиком, а не шпионом. Так вот, эти два занятия не столь уж не связаны друг с другом, как тебе представляется.

– А нужно ли знать все, о чем вы упомянули в начале: квиетисты, положения галликанские?..

– Дурацкий вопрос. Иные газетчики прославились, зная немногое, но то, что действительно важно.

– Что же именно?

– То, о чем они никогда не напишут. Об этом завтра. А теперь спать.

Пока мы поднимались наверх, я вглядывался в белое лицо аббата, освещенное моей лампой: я обрел в нем своего нового учителя и осознавал значительность этого момента, испытывая душевный подъем. Конечно, все произошло несколько скоропалительно, но я догадывался, что Мелани также втайне рад, сделав меня своим учеником. По крайней мере на время карантина.

Он повернулся ко мне, улыбнулся и исчез в коридоре третьего этажа.

Добрую половину ночи я провел, сшивая чистые листы бумаги, которые позаимствовал со стола Пеллегрино, а позже записывая все то, чему стал свидетелем. Я принял решение: не терять ни словечка из того, чему меня станет обучать аббат, все заносить на бумагу и хранить.

Шестнадцать лет спустя без этих листочков мне бы ни за что не написать воспоминаний.

День второй 12 СЕНТЯБРЯ 16S3 ГОДА

Утро приготовило мне сюрприз. Когда я проснулся, г-н Пеллегрино еще спал (мы делили с ним чердачное помещение) и не приготовил завтрака для постояльцев, хотя это входило в его обязанность, невзирая на исключительность положения, в котором мы оказались.

Лежа поверх одеяла в одежде, он спал как убитый, видать, сраженный наповал горячительным. С трудом растолкав его, я поспешил на кухню. Еще на лестнице моих ушей коснулись приятные звуки музыки. Чем ближе я подходил к столовой, тем слышнее она становилась. Это г-н Девизе, сидя на деревянном табурете, упражнялся в игре на своем инструменте.

Странное очарование исходило от него во время исполнения музыкальной пьесы. При этом удовольствие слышать соединялось с удовольствием видеть. Его полукафтан из тонкой шерсти бланжевого цвета, простая рубашка под ним, не то зеленые, не то серые глаза, негустые пепельно-русые волосы – все в его облике, казалось, по собственной воле отступало перед яркими насыщенными звуками, которые он извлекал из своего шестиструнного инструмента. Его игра была построена на полутонах. Вот что было удивительно – стоило последней ноте раствориться в воздухе, и колдовства как не бывало, перед глазами снова оказывался тучный и мрачный человечек, не совсем здоровый на вид и даже слегка зачуханный, с тонкими чертами лица, отвислым будто слива носом, мясистыми неприятными губами, бычьей короткой шеей древнего германца, воинственной повадкой и резкими движениями.

Он вряд ли заметил мое появление и после небольшой паузы вновь ударил по струнам. И тут словно что-то случилось. Из-под его пальцев стало возникать некое чудесное здание из звуков, будто он был не музыкантом, а зодчим; я мог бы и сейчас безошибочно воспроизвести оное на бумаге, будь в моем распоряжении слова, а не только воспоминания. Сперва прозвучал бесхитростный и простенький мотив, что, как бы танцуя, вразбивку прошелся по тонам, начиная с нижнего и достигая доминанты (так опытный музыкант объяснил бы профану, коим был я, свой способ исполнения), а затем, после поразительного по красоте скачка пропущенной каденции повторился. Это был лишь первый из драгоценных каменьев богатейшей и изумительной россыпи, которая, как объяснит мне позже Девизе, называлась рондо и строилась на заявленной в первой строфе главной теме – простеньком мотивчике, – повторяемой еще несколько раз, но непременно в сопровождении нового украшения, никак не чаемого и сверкающего одному ему присущим блеском.

Как и положено, это рондо (мне не раз еще доведется его услышать) было увенчано рефреном, который, казалось, придавал смысл и завершенность всему целому. Но простота и безыскусность главной темы, как раз и составлявшие ее прелесть, не были бы столь разительны, если бы не обрамление из все новых и новых побочных тем, которые от рефрена к рефрену взбирались по этому чудесному зданию из звуков непринужденно и непредсказуемо, с какими-то все крепнущими красотой и отвагой. Так что последняя из них представляла собой вызов слуху, отличающийся особенной нежностью и сравнимый с тем, который рыцари бросают друг другу, когда дело идет об их чести. С опаской и чуть ли не боязливо добравшись до низких нот, финальное арпеджио совершало резкий подъем, а затем и прыжок к самым высоким нотам, превращая свое изломанное и робкое продвижение в поток чистейшей красоты, в который бросало охапки созвучий, отпуская их на волю стремнины.

Канув в какой-то омут с колосящимися там загадочными и непознаваемыми (а более всего недоступными выражению посредством человеческого языка) темами, созвучия выныривали и против собственного желания наконец успокаивались, сходя на нет перед конечным повторением первоначально заданной темы.

Околдованный, я затих и замер до тех пор, пока не угас последний звук. Девизе бросил взгляд в мою сторону.

– Как вы хорошо играете на лютне, – робея, произнес я.

– Прежде всего это не лютня, а гитара, – отвечал он. – И потом, тебя ведь заинтересовала не манера исполнения, а сама музыка. То, как ты ее слушал, подтверждает это. И ты прав: я особенно горжусь этим рондо.

И он принялся объяснять мне, как сочиняют рондо и чем это рондо отличается от прочих.

– Ты выслушал рондо, сочиненное в стиле brise[24], который на итальянском называется кажется спецато. Он имитирует игру на лютне: звуки аккордов звучат не одновременно, а вразбивку, арпеджио.

– Ах вот оно что, – только и мог я сказать.

По моей растерянной физиономии Девизе, видно, догадался, что я нуждаюсь в дополнительном пояснении, и продолжил свой рассказ о рондо. Оказывается, оно оттого было таким приятным на слух, что его рефрен строился по древним канонам благозвучия, тогда как побочные темы представляли собой попытки достичь гармонии, отличающиеся неожиданным характером, будто бы даже чуждым устоявшимся музыкальным нормам. Достигнув вершины, рондо резко обрывалось.

Я спросил, как случилось, что он с такой легкостью владеет моим языком, умолчав о довольно-таки заметном французском акценте.

– Я много странствовал, знал немало итальянцев, которых считаю лучшими музыкантами в мире. Музыкальность заложена в них природой, они великолепные исполнители. Увы, папа велел закрыть римский театр Тор ди Нона, находящийся в двух шагах отсюда. А вот в Болонье в часовне Сан-Петронио можно послушать прекрасных исполнителей и познакомиться со множеством новых произведений. Наш великий композитор Жан-Батист Люлли, слава Версаля, – флорентиец. Более всего я знаком с Венецией, музыка там в таком почете, как нигде в Италии. Обожаю тамошние театры: Сан-Кассиано, Сан-Сальваторе, знаменитый театр Кокомеро, где я присутствовал на чудном представлении до отъезда в Неаполь.

– Как долго рассчитываете вы пробыть в Риме?

– Увы, отныне это не имеет значения. Неизвестно, выйдем ли мы отсюда живыми, – ответил он и принялся исполнять отрывок из чаконы Люлли.

Выйдя из кухни, где я после разговора с Девизе готовил завтрак, я нос к носу столкнулся с Бреноцци, венецианским стекольщиком.

– Если желаете откушать, милости прошу, – возвестил я ему.

Но он почему-то схватил меня за руку и, не произнося ни слова, потащил на лестницу, ведущую в погреб. Поскольку я возражал против такого обращения, он закрыл мне рот рукой.

– Не горячись, выслушай меня, не бойся, я всего лишь хочу узнать у тебя кое-что, – заговорил он, остановившись на ведущих вниз ступенях, каким-то задушенным голосом, не давая мне возможности ответить. Его интересовало, что сказали другие постояльцы по поводу кончины г-на де Муре, не ожидается ли еще чья-нибудь смерть от отравления или по какой другой причине и кто из постояльцев больше других опасается этого, а также есть ли такие, кто вообще не испытывает страха, и сколько времени на мой взгляд может продлиться карантин – установленные магистратурой двадцать дней или больше, не подозреваю ли я кого в хранении ядов, считаю ли я, что действительно кто-то прибег к оным, и наконец, кто из постояльцев остался необъяснимым образом спокоен после объявления карантина.

– По правде сказать, я…

– Турки! Шла ли речь о турках? О чуме в Вене?

– Но я не знаю, я…

– А теперь слушай и отвечай, – перебил он меня, нервно теребя свой сельдерей между ног. – Маргаритки. Это тебе о чем-нибудь говорит?

– Как вы сказали, сударь?

– Маргаритки.

– Если желаете, в погребе есть высушенные маргаритки для настойки. Вам нездоровится?

Он выдохнул и возвел глаза к небу.

– Веди себя так, будто я тебе ничего не говорил. У меня тебе один наказ: если станут расспрашивать обо мне, ты ничего не знаешь, ясно? – При этом он так сжал мои руки, что чуть не покалечил их.

Я испуганно глядел на него.

– Ну, понял? – нетерпеливо спросил он. – Как? Тебе этого недостаточно?

Не понимая смысла его последнего вопроса, я решил, что он спятил. Я высвободился из его цепких рук и опрометью бросился вверх по лестнице, он же попытался снова схватить меня. Когда я вынырнул из темноты, в столовой звучала все та же восхитительная и берущая за душу мелодия. Но я не стал задерживаться и пронесся мимо, одним махом преодолев ступени, ведущие на второй этаж. Нападение стекольщика так меня напугало, что я все еще не разжимал кулаков, отчего и не замечал, что там что-то было. Когда же я разжал их, то увидел на ладони три маленькие сверкающие жемчужины.

Я сунул их в карман и поплелся в комнату усопшего. Несколько постояльцев были заняты печальным делом. Кристофано, Пеллегрино и в отсутствие волонтеров помоложе Дульчибени с Атто Мелани переносили тело, завернутое в белую простыню, служившую саваном. Аббат был без парика и свинцовых белил на лице. Меня очень удивило его светское платье – штаны из тафты и рубашка с кисейным галстуком, – слишком изысканное для столь печального случая. Только огненно-красные чулки свидетельствовали о его сане.

Тело уложили в продолговатую корзину, днище которой было выстлано одеялами. Сверху водрузили узел с пожитками, собранный заботами Дульчибени.

– Это все, что у него было? – спросил Мелани, заметив, что дворянин из Фермо положил туда только одежду.

Кристофано ответил, что этого достаточно, остальное Дульчибени может оставить себе с тем, чтобы позже передать родным. С помощью толстой веревки они переправили корзину за окно и опустили на мостовую, где уже дожидались представители братства «Отходная молитва и Смерть».

– А что с ним сделают, сударь? – обратился я к Кристофано. – Верно, сожгут?

– Нас это теперь не касается. Мы же не имели возможности похоронить его, – чуть отдышавшись, отвечал он.

Тут послышалось легкое позвякивание. Кристофано нагнулся.

– Ты что-то потерял… что у тебя в руке?

Одна жемчужина выпала у меня и покатилась по полу. Доктор поднял ее и поднес к глазам.

– Великолепный жемчуг. Откуда он у тебя?

– Один из постояльцев отдал мне его на хранение, – соврал я.

Пеллегрино как раз покидал комнату. Вид у него был утомленный и вялый. Вышел и Атто.

– Не стоит расставаться с жемчугом, а особенно при нынешних обстоятельствах.

– Почему?

– Среди прочих свойств жемчуга – способность предохранять от яда.

– Как это возможно? – бледнея, спросил я.

– Да так. Жемчужины ведь siccae etfrigidae [25] во второй степени, – отвечал Кристофано. – Если в них не делать дырок и хранить в горшке, habent detergentem facultatem [26] и могут помогать при горячке и нагноении. Также они прочищают и осветляют кровь (уменьшают срок месячных), а согласно Авиценне, излечивают от cor crassatum [27], сердцебиения и сердечных обмороков.

Пока эскулап демонстрировал свои познания в области медицины, в мозгу у меня свершалась работа: дар Бреноцци что-то означает, но что именно? Нужно непременно обсудить это с аббатом Мелани, но прежде отделаться от доктора.

– Черт подери! – воскликнул Кристофано, внимательно разглядывая жемчужины. – Их форма указывает на то, что их достали со дна моря в вечерний час, до полной луны.

– И что же?

– А то, что они лечат от ложных умозаключений. Если их растворить в уксусе, излечивают от omni imbecillitate et animi deliquio [28], а еще от летаргического сна.

Вновь завладев своим сокровищем, я распрощался с Кристофано и поспешил к Атто Мелани.

Его комната располагалась на третьем этаже, прямо над комнатой, которую занимали Муре и Дульчибени. Это были два самых просторных и светлых помещения на нашем постоялом дворе, и в каждом было по три окна – два выходили на Орсо, а одно – в переулок. Во времена прежней хозяйки в них останавливались важные господа со своими слугами. На четвертом и последнем этаже, который мы именовали чердачным, была точно такая же комната. Прежде там жила хозяйка, а теперь мы с моим хозяином делили ее, несмотря на запрет Кристофано. Увы, с этой привилегией мне предстояло расстаться тотчас по возвращении г-жи Пеллегрино, которая пожелала сохранить за собой весь этаж и потому наверняка сошлет меня на кухню.

Войдя к аббату, я прежде всего был поражен, сколько там было книг и бумаг всякого рода. Аббат был явно любителем древностей и красот Рима, во всяком случае, если судить по названиям томов, чинно стоящих на полке. Я только мельком взглянул на них, позже мне предстояло поближе познакомиться с ними. Вот названия некоторых из них: «Великолепие античного и современного Рима, с его главными храмами, театрами, амфитеатрами, аренами, водоемами для морских сражений, триумфальными арками, обелисками, дворцами, банями, куриями и базиликами» Лаури, «Chemnicensis Roma» Фабрициуса и «Древности Рима, собрание, составленное из описаний как древних, так и современных авторов» Андреа Палладио. По стенам его комнаты было развешано девять больших географических карт, снабженных указками из индийского тростника с позолоченными набалдашниками. Когда я вошел, Мелани держал в руках стопу рукописных страниц. Он пригласил меня сесть.

– Я как раз собирался поговорить с тобой. Скажи-ка, у тебя есть знакомые? Друзья? Люди, которым ты доверяешь?

– Думаю… э-э… нет. Можно сказать, никого, господин аббат Мелани.

– Зови меня господином Атто. Жаль. Хотелось узнать, что говорят о нашем положении. На тебя была моя последняя надежда.

Подойдя к окну, он принялся напевать:

Сны мимолетные, сны беззаботные,
Снятся лишь раз…

Этот экспромт, пропетый нежнейшим голосом и свидетельствующий об исключительном даре моего нового наставника, преисполнил меня восхищением и удивлением. Несмотря на годы, он сохранил полное очарования сопрано. Я поздравил его и спросил, не он ли автор этого чудесного романса.

– Нет, это романс сеньора Луиджи Росси, моего учителя, – рассеянно отвечал он. – Но скажи мне лучше, как прошло сегодняшнее утро? Не было ли чего необычного?

– Со мной приключилась довольно странная история, сударь. После разговора с Девизе…

– Ах, Девизе! О нем-то я и хотел порасспросить тебя. Он играл?

– Да, но…

– О, это виртуоз, любимец короля! Его Величество обожает гитару, также как и оперу и балетные постановки, в которых он участвовал, будучи юношей. Прекрасное было время. Но что тебе сказал Девизе?

Я понял, что он не оставит меня в покое, пока я не покончу с музыкальным сюжетом, и поведал ему о рондо, а также самом исполнителе, по его собственным словам, посетившем многие театры Италии, и в частности знаменитый театр Кокомеро в Венеции.

– Театр Кокомеро? Так-так… Ты уверен, что правильно запомнил?

– Ну да, такое название… ну словом, необычное для театра[29]. Девизе сказал, что побывал там перед отъездом в Неаполь. А что?

– Ничего. У меня такое впечатление, что твой гитарист несет сущий вздор, даже не заботясь о том, чтобы это выглядело правдоподобно.

– С чего вы взяли, сударь? – ошеломленно спросил я.

– А с того, что Кокомеро – великолепный театр, где выступают лучшие из лучших. Если уж на то пошло, я и сам там пел. Однажды, помню, мне предложили партию Апеллеса в «Александре-победителе». Разумеется, я заупрямился и получил заглавную роль. Ха-ха! Славный театр. Жаль только, что он находится во Флоренции, а не в Венеции.

– Но… Девизе сказал, что был там перед отъездом в Неаполь.

– Вот-вот. Совсем недавно, поскольку из Неаполя он прямиком отправился в Рим. Но это пустяк: название театра запечатлено в моей памяти и потому меня не обманешь. Говорю тебе: Девизе никогда не был в Кокомеро. А может, и в Венеции.

Маленькая ложь Девизе неприятно поразила меня.

– Продолжай. Ты сказал, что с тобой произошло нечто странное, если не ошибаюсь.

Наконец-то мне представилась возможность довести до сведения Атто вопросы, которыми забросал меня Бреноцци, а также его необычную просьбу по поводу маргариток, не утаил я и историю с тремя жемчужинами, относящимися, по словам Кристофано, к тому виду, который употребляют для лечения от яда и летаргического сна. Оттого-то у меня и появились опасения, как бы эти маленькие шарики не были как-то связаны со смертью Муре. Возможно, Бреноцци что-то знал, но побоялся сказать. Я показал жемчужины Мелани. Он взглянул на них да как расхохочется:

– Мой мальчик, не думаю, что бедолага Муре… – начал он, качая головой, но не договорил.

Раздался пронзительный крик. По-видимому, что-то случилось в чердачном помещении.

Мы бросились в коридор, оттуда на лестницу. И застыли как вкопанные: посреди второго лестничного пролета лежало опрокинутое навзничь тело г-на Пеллегрино.

На крик сбежались и остальные обитатели «Оруженосца». Струйка крови стекала по ступеням от головы моего покровителя. Крик издала куртизанка Клоридия – она находилась тут же и, дрожа и слегка прикрывшись носовым платочком, взирала на бездыханное, по всей видимости, тело. Покуда мы стояли как громом пораженные, Кристофано пробился в первый ряд, склонился над телом и с помощью куска материи убрал длинные пряди с лица Пеллегрино. Тот как будто ожил: дернувшись, он срыгнул зеленоватой, какой-то особенно зловонной, с сивушным запахом жидкостью. И перестал подавать признаки жизни.

– Поднимем и отнесем его в комнату, – предложил Кристофано.

Я был единственным, кто бросился к телу, однако одному мне было никак не справиться, как ни пытался я приподнять верхнюю часть туловища моего хозяина. На помощь мне пришел аббат Мелани: отстранив меня, он сам взялся за дело.

– Держи ему голову, – скомандовал он.

Доктор подхватил Пеллегрино за ноги. В полной тишине доставили мы несчастного в большую комнату на четвертом этаже и уложили на постель.

Застывшее лицо моего хозяина было необычайно бледным, словно восковым, и покрыто испариной. Широко раскрытые глаза, под которыми набухли мешки, уставились в потолок. На лбу у него зияла рана: когда Кристофано промыл ее, оказалось, что лоб рассечен до кости. И все же он был жив и хрипел.

– Упал на лестнице и ударился головой. Но боюсь, он еще до этого был без сознания.

– Как это? – удивился Атто.

Кристофано некоторое время колебался, но все же ответил:

– Он стал жертвой приступа болезни, которую я пока не до конца распознал. Как бы то ни было, удар был не пустяшный.

– Как это? – повторил Атто, повышая голос. – Неужто он был отравлен?

При этих словах меня охватила дрожь, а на память пришли слова, произнесенные аббатом предыдущей ночью: если мы не остановим убийцу вовремя, всем крышка. Знать, мой хозяин стал очередной жертвой раньше, чем мы смогли что-то предпринять.

Врач тряхнул головой и освободил шею Пеллегрино, развязав шейный платок, который тот носил под рубашкой: под левым ухом обнаружились два синеватых вздутия.

– Судя по общей окоченелости тела, речь идет о той же болезни, что и у Муре. Но это, – он указал на пятна, – это… Однако…

Мы догадались, что Кристофано говорит о чуме, и невольно отступили подальше. Кто-то стал молиться.

– Когда мы переносили тело Муре, Пеллегрино вспотел, у него был жар, и он очень быстро выбился из сил.

– Это чума, ему недолго осталось мучиться, – послышалось за моей спиной.

– И все же, – продолжал рассуждать Кристофано, снова склонившись над моим хозяином, – все же возможно, это нечто лишь внешне напоминающее чуму, а на самом деле обычные синяки.

– Что-что? – разом вопросили отец Робледа и поэт Стилоне Приазо.

– В Испании, отец Робледа, это зовется tabardillo, в Неаполитанском королевстве – pastici, в Милане – segni, – объяснил, обращаясь к ним обоим, Кристофано. – Причина этой болезни – кровь, испорченная нездоровым желудком. Точно, его вытошнило. Чума объявляется внезапно, а синяки – время от времени, от переутомления или частичной утраты умственных способностей. То-то, я гляжу, сегодня у нашего Пеллегрино что-то с головой. Чума проявляет себя различными симптомами, на теле возникают красные, багровые или темные, подобно этим, набухания. Однако у него они слишком раздулись, чтобы быть простыми кровоподтеками, но и слишком малы, чтобы быть бубонами.

– Но разве не свидетельствует о чуме то, что Пеллегрино так внезапно лишился чувств? – молвила Клоридия.

– Нам неизвестно, связана ли потеря чувств с ударом или болезнью, – вздохнул доктор. – Как бы то ни было, завтра мы все узнаем после обследования этих двух вздутий, которые, увы, слишком темны и указывают, что болезнь в серьезной стадии и сопровождается нагноением…

– Так заразен он или нет? – не выдержав, прервал ход его рассуждений отец Робледа.

– Причиной синяков служат чрезмерные жара и сухость, оттого они facillime [30] поражают людей холерического склада, каким как раз и является Пеллефино. Так что, дабы избежать чумы, важно не метаться и не паниковать. – Он бросил многозначительный взгляд в сторону иезуита. – Эта болезнь быстро высушивает тело, обезвоживая его, и потому, бывает, оканчивается плачевно. Однако если к истощенному больному применить соответствующее лечение и окружить уходом, он справляется с недугом. Вот почему она не так опасна, как чума. Мы все приближались к Пеллегрино в последние часы, а значит, все могли заразиться. Предписываю вам разойтись по своим комнатам, я осмотрю вас одного за другим. Сохраняйте спокойствие.

Меня Кристофано попросил помочь ему, а когда мы остались одни, принялся рассуждать вслух:

– Пеллегрино беспрестанно рвало, вместе с рвотой из желудка удаляются вещества, способные разлагаться и портиться во влажной среде. Значит, кормить больного следует холодной пищей, которая приводит холериков в чувство.

– Вы откроете ему кровь? – спросил я, зная понаслышке, что это лечение рекомендовано при всех болезнях.

– Ни в коем случае: кровопускание способно излишне охладить природное тепло тела, больной может не выдержать.

Я вздрогнул.

– К счастью, – продолжал Кристофано, – у меня с собой есть травы, мази, порошки и все, что нужно. Помоги мне раздеть твоего хозяина, я должен смазать ему эти «пятна кори», как зовет синяки Гальен. Мазь проникает внутрь и препятствует нагноению.

Он вышел и некоторое время спустя вернулся с несколькими баночками.

Аккуратно сложив в углу большой серый фартук и одежду г-на Пеллегрино, я поинтересовался:

– Возможно, и смерть господина Муре явилась следствием чумы или синяков?

– На теле старика француза я не обнаружил ни пятнышка, – резко ответил лекарь. – Как бы то ни было, теперь поздно гадать. Его уже нет с нами. – С этими словами он заперся в комнате моего хозяина.

Постоялый двор охватило тревожное ожидание. Все или почти все постояльцы с отчаянием восприняли последнее происшествие. Смерть пожилого француза, которую врач приписал воздействию яда, не произвела на них такого сильного впечатления. Смыв с лестницы кровь, я подумал о душе своего хозяина, которой, возможно, вскоре предстояло встретиться со Всемогущим. И тут меня стукнуло: да ведь согласно постановлению магистратуры в каждой комнате постоялого двора положено иметь картинку на религиозный сюжет, а также чашу со святой водой.

Все мои помыслы в эту минуту были обращены к Небу, я просил Его не лишать меня моего дорогого попечителя. Поднявшись на четвертый этаж, я наведался в комнаты, занятые г-жой Пеллегрино, и огляделся в поисках чаши со святой водой и картинок с подходящими сюжетами.

Прежде в этих комнатах проживала г-жа Луиджия, они почти не изменились при новой хозяйке, поскольку она бывала здесь лишь наездами. На пыльном столике стояла керамическая фигурка Иоанна Крестителя, держащего чашу со святой водой. По обе стороны от нее были раки и телец из сладкого теста под хрустальным колпаком.

Стены были украшены красивыми картинками с сюжетами из Священного Писания. От умиления у меня перехватило горло, а тут еще в голову полезли всякие мысли о своей собственной невеселой жизни. Негоже, подумалось мне, что в столовых на первом этаже висят лишь обычные картинки со всякими там фруктами, птичками, рощами, амурами, ломающими стрелы о колено. Хотя нет, одна иллюстрация к Библии там все же имелась: святая Сусанна со старцами в купальне.

Погруженный в размышления, я снял со стены изображение Мадонны Семи Скорбей и вернулся в комнату, где Кристофано колдовал над Пеллегрино.

Поставив чашу со святой водой и картинку возле постели умирающего, я почувствовал, как силы покидают меня и, залившись слезами, рухнул на пол в углу комнаты.

– Не падай духом, мой мальчик.

Как и во все предыдущие дни, голос Кристофано был бодрым и внушал надежду. Он по-отечески обнял меня, и я смог открыться ему: умирает мой единственный покровитель, взявший меня на свой кошт, спасший от грозящей мне нищеты, человек хоть и бранчливый, но добрый, к которому я искренне привязался, даром что состою у него на службе всего полгода, и маяться мне теперь, сироте горемычному, и что-то теперь со мной будет, ведь даже если я и переживу карантин, все одно – я одинешенек, убог, гол как сокол и притом не знаком с новым приходским священником.

– Теперь ты будешь нужен всем, – отвечал Кристофано, поднимая меня с пола. – И в первую очередь мне! Прежде всего необходимо знать, чем мы располагаем. Помощь от Конгрегации здоровья будет весьма скудной, и потому следует рачительно распорядиться имеющимися запасами.

Шмыгая носом, я заверил его, что кладовка далеко не пуста, однако он пожелал убедиться в этом самолично. Только у меня и Пеллегрино имелись ключи от комор и погребов «Оруженосца». Кристофано велел мне отныне хранить оба ключа в месте, о котором будет известно только нам с ним, дабы постояльцы не растащили припасы. В лучах дневного света, едва пробивающихся сквозь отдушины, мы спустились в закрома заведения, располагавшиеся в подвальном помещении на двух уровнях.

К счастью, как заботливый хозяин, Пеллегрино пекся о заполнении их всевозможной снедью: сырами, вяленым мясом, копченой рыбой, сушеными овощами, не считая растительного масла и вина, при виде которых в глазах доктора вспыхнул огонек и разгладились морщины. Вместо слов он просто улыбнулся мне и дал наказ:

– По любому поводу обращайся ко мне, если заметишь, что кто-то из постояльцев занемог, сообщай. Ясно?

– Грозит ли и другим то, что случилось с господином Пеллегрино? – спросил я и вновь залился горючими слезами.

– Надеюсь, что нет. Но чтобы этого не случилось, придется постараться. Можешь и дальше спать в той же комнате, как ты сделал прошлой ночью, несмотря на мое распоряжение. Пеллегрино не мешает быть ночью под присмотром, – проговорил он, стараясь избежать моего взгляда.

Видно, ему не приходило в голову, что я тоже могу подцепить заразу, и это меня немало удивило, однако я не посмел расспрашивать его о чем-либо.

Я взялся проводить Кристофано до его комнаты на втором этаже. Повернув в коридоре за угол, мы опешили: перед нами был Атто – он стоял, прижавшись к двери.

– Что вы здесь делаете? Я ведь дал четкие указания, – возмутился Кристофано.

– Да помню я ваши указания. Но мы с вами здесь единственные, кому нечего опасаться друг друга. Разве не мы с вами переносили беднягу Пеллегрино? А его помощник до сегодняшнего утра и вовсе жил с ним бок о бок. Если нам и суждено заразиться, это уже произошло.

Лоб аббата был покрыт испариной, и, несмотря на его саркастический тон, чувствовалось, что у него пересохло в горле.

– Это не повод, чтобы совершать безрассудные поступки, – посуровев, ответил Кристофано.

– Положим. Но перед тем как мы все заживо похороним себя в своих комнатах, хотелось бы знать, есть ли у нас шансы выйти отсюда живыми. И могу спорить…

– Да что мне за дело, о чем вы там спорите. Другие уже разошлись по своим комнатам.

– …спорить, что никто толком не знает, как вести себя в последующие дни. А что, если мертвых станет прибывать? Сможем ли мы избавиться от них? Но как, если выживут не самые сильные? Можно ли быть уверенным, что нас обеспечат необходимым? Что происходит в городе? Распространяется ли эпидемия?

– Это не…

– Все это важно, уважаемый. И об этом стоит поговорить, хотя бы ради того, чтобы как-то скрасить наше положение, а не сидеть запершись поодиночке.

По слабым возражениям Кристофано я понял, что доводы Атто пробили брешь в его обороне. Дело аббата было продолжено появлением Стилоне Приазо и Девизе, у которых тоже, по-видимому, накопилось немало вопросов к эскулапу.

– Согласен, – вздохнул Кристофано, и не успели вновь прибывшие открыть рот, спросил: – Что вы хотите знать?

– Ничегошеньки не хотим, – отвечал Атто, жеманясь. – Давайте вместе порассуждаем: когда нам ждать повального заболевания?

– Когда начнется повальная эпидемия, – был ответ.

– Как! – вскричал Стилоне. – Если предположить худшее, а именно что речь идет о чуме, когда же она объявится? Врач вы или нет?

– И если объявится, когда именно? – подхватил и я. Кристофано был задет за живое. Он вдруг вытаращил свои потемневшие от страха глаза и, авторитетно дернув бровью, чтобы показать, что готов к дискуссии, многозначительно дотронулся до своей козлиной бородки.

Однако, подумав, решил отложить словопрения до вечера и предложил собраться после ужина.

Только тогда аббат Мелани вошел к себе. Кристофано задержал Стилоне Приазо и Девизе.

– Мне показалось, вы страдаете кишечными газами. Если желаете, у меня есть неплохое средство от этого неудобства.

Оба не без замешательства согласились. Мы вчетвером спустились в кухню, и Кристофано велел мне подогреть немного бульона, в который намеревался подмешать по четыре капли серного масла для каждого из них. В ожидании бульона он взялся втирать им бальзам в спины и поясницы.

Пока он ходил за всем необходимым к себе в комнату, француз устроился в уголке и стал настраивать гитару. Я приготовился вновь послушать завораживающее рондо, но он вдруг отложил инструмент и подошел к столу, за которым расположился неаполитанец, что-то заносящий в тетрадку, которую носил с собой.

– Эй, парень, не унывать, мы не умрем от чумы, – бросил он мне.

– Вы что же, предвидите будущее, сударь? – с иронией поинтересовался Девизе.

– Да уж получше, чем это делают врачи! – отозвался Стилоне Приазо.

– В таком случае ваше место не на этом постоялом дворе, – оскорбленно изрек нагрянувший между тем с бальзамом в руках Кристофано.

Неаполитанец первым обнажил спину. Кристофано, засучив рукава, как всегда, принялся вслух перечислять многочисленные достоинства применяемого им лечения:

– …также благоприятно воздействует на мясышко уда. Надо лишь энергично втереть его до полного всасывания. Облегчение гарантирую.

Пока я хлопотал в кухне и разогревал бульон, между ними завязалась оживленная беседа.

– А я тебе повторяю, это он, – шептал Девизе. – Об этом нетрудно догадаться, хотя бы по тому, как он произносит букву «р» на галльский манер: доррогой, кррасивый…

– И правда, никакого сомнения, – не без волнения вторил ему Стилоне Приазо.

– Все трое мы узнали его, причем каждый сам по себе, – откликнулся и Кристофано.

Я навострил уши и вскоре понял, что речь идет об аббате Мелани, о котором они, видно, были наслышаны.

– Несомненно одно, это весьма опасный тип, – заявил не терпящим возражений тоном Стилоне Приазо.

Как всегда, когда он желал придать веса своим словам, он стал пялиться на какую-то невидимую точку перед собой и потирать мизинцем горбинку на носу, после чего нервно потряс рукой, словно отряхивал пыль.

– Не стоит ни на секунду выпускать его из виду, – заключил он.

Разговаривая, они не обращали на меня никакого внимания, что, впрочем, было неудивительно: кто бы стал обращать внимание на мальчика на побегушках. Именно благодаря этому я узнал уйму всего, отчего меня вдруг взяло сожаление: зачем я так долго общался с аббатом в предыдущую ночь, зачем пообещал ему свою помощь.

– Оплачивает ли король и поныне его услуги? – чуть слышно спросил Стилоне Приазо.

– Думаю, да. Даже если никто и не возьмется этого утверждать, – ответил Девизе.

– Излюбленное ремесло некоторых – быть со всеми и ни с кем, – загадочно добавил Кристофано, массируя и смазывая спину Стилоне Приазо.

– Он служил стольким государям, что, верно, теперь уж и не вспомнит их всех, – шепотом заметил Стилоне. – Думаю, ему запрещен въезд в Неаполь. Чуть правее, спасибо.

С невыразимым ужасом осознал я, насколько темным и бурным было прошлое аббата Мелани. А ведь он ни словом не обмолвился о нем в разговоре со мной.

Совсем молодым Мелани был принят на службу к великому герцогу Тосканскому в качестве певца. Этого он не утаил. Но то была не единственная его обязанность, он служил герцогу и шпионом, и тайным курьером. Пение Атто услаждало слух придворных и коронованных особ, ему была предоставлена полная свобода действий.

– Под предлогом развлечения государей он внедрялся в придворные круги, подсматривал, подслушивал, затевал интриги, подкупал, – произнес Девизе.

– А затем доносил обо всем тем, кто оплачивал его услуги, – кисло вторил ему Стилоне.

Оказывается, Мелани был слугой двух господ: Медичи и Мазарини, это было обусловлено дружескими связями, издавна существовавшими между Флоренцией и Парижем. Со временем кардинал стал его основным покровителем и вовсе с ним не расставался, даже на время переговоров самого деликатного свойства. К Атто относились как к члену семьи, он был задушевным другом племянницы Мазарини, из-за которой король настолько потерял голову, что чуть было на ней не женился. Когда же позднее ей пришлось покинуть Францию, Атто остался и ее доверенным лицом.

– Но Мазарини умер, – рассказывал Девизе, – и для Атто настали непростые времена. Его Величество, достигнув совершеннолетия, сторонился подручных кардинала. К тому же Мелани оказался замешанным в скандале, разгоревшемся из-за Фуке.

Я вздрогнул, услышав это имя, то самое, которое аббат упомянул при мне прошлой ночью.

– Да, тут он допустил промах, – продолжал француз, – который Наихристианнейший из королей не сразу простил ему.

– Ты называешь это промахом? Да разве аббат не был закадычным другом вора Фуке? – возразил Кристофано.

– Никому так и не удалось пролить свет на это дело. Когда фуке взяли под стражу, среди его писем нашли записку с наказом приютить Атто. Судьи показали ее Фуке.

– Как же он это объяснил? – поинтересовался Приазо.

– Рассказал, что когда-то Атто нуждался в надежном укрытии. Этот проныра умудрился поссориться с могущественным герцогом де Ля Мейерэ, наследником состояния Мазарини. Мстительный герцог добился от короля разрешения выслать Мелани из Парижа, после чего направил по его следу убийц. Друзья порекомендовали Атто Фуке: у него он мог быть в полной безопасности, поскольку их ничто не связывало.

– В таком случае Атто и Фуке водили дружбу? – вскричал Стилоне.

– Все не так просто, – с лукавой улыбкой отвечал Девизе. – С тех пор истекло больше двадцати лет, я был ребенком. Но позже читал материалы судебного процесса Фуке, наводнившие Париж. Так вот, на суде Фуке заявил: «Никаких доказательств того, что между мной и Атто существуют какие-либо отношения, нет».

– Старый лис! – воскликнул Стилоне. – Безукоризненный ответ: никто не мог утверждать, что видел их вместе, однако ничто не мешало им встречаться тайно… Голову даю на отсечение: эти двое знакомы, да еще и накоротке! Сама записка о многом говорит: Атто был одним из шпионов Фуке.

– Возможно, – согласился Девизе. – Как бы там ни было, своим двусмысленным ответом Фуке спас Мелани от темницы. Атто переждал у него и тотчас отправился в Рим, избежав смерти от рук наемников герцога. Но там его настигли дурные вести: задержание Фуке, его собственное имя, замаранное скандалом, гнев короля.

– Как же он уцелел? – удивился Стилоне.

– Для него это не составило труда, – вступил в беседу Кри-стофано. – В Риме он нанялся на службу к кардиналу Роспильози[31], который, как и он, родом из Пистойи. Позже кардинал был избран папой, и Мелани до сих пор похваляется, что помог ему сесть на престол Святого Петра. Уроженцы Пистойи такие мастера на выдумки! Уж поверьте мне.

– Возможно, так оно и было, – осторожно возразил Девизе. – Чтобы повлиять на выбор папы, требуется умение управлять конклавом. Атто Мелани, конечно же, помог Роспильози. Кроме того, этот папа был лучшим другом Франции. А Мелани, как известно, всегдашний друг самых видных кардиналов, как и самых могущественных французских министров.

– Словом, это интриган, бессовестный и опасный, – подвел итог Стилоне Приазо.

На меня напал столбняк. Тот, о ком шла речь, и тот, с кем я советовался предыдущей ночью чуть ли не на этом самом месте, – одно ли это лицо? Мне он представился как певец, а теперь выходило, что он – секретный агент, замешанный в коварные происки и знаменитые скандальные истории. Скорее всего речь идет о совершенно разных людях. Разумеется, если то, что поведал мне аббат о благорасположении к нему сильных мира сего, верно, значит, он сумел вновь завоевать их доверие. Но кто бы не отнесся к его рассказам с подозрением после всего только что услышанного?

– Стоит возникнуть хоть сколько-нибудь важному политическому делу, аббат Мелани тут как тут, – вновь заговорил француз, отчего-то упирая на слово «аббат». – Глядь, а он уж и замешан. Без него никуда. Он и в свите Мазарини во время мирных переговоров с испанцами на Фазаньем острове[32], он и посланником в Германии убеждает курфюрста Баварского претендовать на императорский трон. Теперь, когда возраст не позволяет ему мотаться, как прежде, по всему свету, он старается пригодиться королю своими донесениями и записками о римской жизни при дворе, которую хорошо знает, имея здесь много знакомцев. Кажется, нет такого дела государственной важности, в котором Париж не нуждался бы в советах и опыте аббата Мелани.

– Все ли еще он принят Наихристианнейшим из королей? – с удивлением спросил Приазо.

– Это одна из загадок. Человек со столь сомнительной репутацией не может быть допущен ко двору, и тем не менее Атто напрямую общается с коронными чинами. Кое-кто клянется, будто видел, как он в самый неурочный час покидал королевские покои. Словно у Его Величества была крайняя нужда тайно посовещаться с ним.

Значит, это была правда, аббат Мелани мог быть принят Его Величеством королем Франции. «Ну хоть в этом он мне не соврал», – с облегчением вздохнул я.

– А его братья? – спросил Кристофано, когда я вошел в столовую с чашкой горячего бульона.

– Они всегда действуют сообща, как волки, – отозвался Девизе. – Стоило Атто оглядеться в Риме после восшествия Роспильози на папский престол, как двое его братьев тут как тут. Один тут же сделался регентом хора в Санта-Мария-Маджоре. А у себя на родине, в Пистойе, они наложили руку на бенефиции и соляную пошлину. Многие земляки по праву ненавидят их.

Сомнений быть не могло. Я имел дело с коварным обольстителем ничего не подозревающих государей, да еще и действующим не в одиночку, а со своими канальями-братцами. С моей стороны, было непростительной ошибкой пообещать ему помощь.

– Пора проведать Пеллегрино, – заявил тут Кристофано, напоив своих собеседников бульоном с серным маслом.

И только тогда мы заметили присутствие в столовой еще одного лица – Дульчибени: все это время он молча сидел себе в углу смежной комнаты, потягивая водку. Графинчик с нею всегда стоял на одном из столов вместе со стопками – так было заведено у моего хозяина.

«Он не мог не слышать того, что говорилось об Атто Мелани», – отметил я про себя и поплелся вслед за Кристофано и двумя его собеседниками взглянуть, как там мой хозяин. Дульчибени даже не шелохнулся. На втором этаже нам повстречался отец Робледа.

Совладав со своим страхом перед заразой, иезуит на секунду показался в дверях своей комнаты, отирая пот с узкого лба, к которому прилипли седые букли, но потом все же собрал в кулак все свое мужество и, шагнув в коридор, встал у стены, не прижимаясь к ней и как-то неловко откинувшись назад, при этом вес большого тела был перенесен на пальцы ног, отчего его черный силуэт представлял собой некую прихотливую кривую линию. В его глазах читалась слабая надежда услышать добрые вести.

Из-за своего круглого упитанного лица и толстой шеи он казался дородным. Однако был высокого роста и потому умеренный живот вовсе не портил его фигуру, даже напротив, сообщал ей некий налет зрелой мудрости. Принятая им поза была столь необычна, что вынуждала его взирать на собеседников сверху вниз из-под редких и длинных ресниц; эта поза вкупе с полуопущенными веками и кругами под глазами придавала ему вид презрительной беззаботности. Завидев на нашем пути лицо духовного звания, Кристофано тотчас повелительно пригласил его следовать за нами, предположив, что, возможно, Пеллегрино нуждается в священнике. Робледа хотел было что-то возразить, но не нашелся и смиренно поплелся, куда ему указали.

Поднявшись на чердак и со страхом заглядывая в постель Пеллегрино, уже и не надеясь застать его в живых, мы увидели, что тот не только не преставился, но и издает регулярный и густой храп. Вздутия на его шее не уменьшились, но и не увеличились. По-прежнему колеблясь между чумой и синяками, Кристофано обтер его всего мокрым полотенцем, дабы облегчить страдания.

Я напомнил иезуиту, из осторожности оставшемуся за дверью, что состояние моего хозяина, увы, требует приобщить его святых тайн. При этом сослался все на то же постановление магистратуры, по которому любому не на шутку занемогшему постояльцу по истечении третьего дня болезни следует оказывать все положенные в таких случаях услуги по части таинств.

– Ну-у, да-а, это так, – выдавил из себя отец Робледа, нервно отирая пот со лба.

Однако не преминул уточнить, что по церковному уставу подобные услуги могут быть предоставлены лишь приходским священником или тем из его собратьев, на кого он укажет, а любой другой, принадлежащий к белому либо черному духовенству, взявшись за это, совершает смертный грех, чреватый для него отлучением от церкви, при том, что отпустить этот грех может только папа. Еще он подтвердил, что, согласно предписанию, о котором я ему напомнил, приходскому священнику действительно полагается свершать помазание освященным елеем лба хворого, а также прочтение над ним молитв. Однако, насколько ему известно, путешествующих и странников надлежит в первую очередь доверять попечению братьев милосердия из церкви Сан-Сальваторе-ин-Лауро, что при Каплице, в чьи обязанности как раз входит уход за занедужившими чужестранцами, и т. д. и т. п. И, наконец, что при помазании используется елей, освященный епископом, а у него такового при себе не имеется.

По всему было видно: передо мной знаток, в совершенстве владеющий данным вопросом, о чем свидетельствовал и заходивший вдруг ходуном толстый подбородок его преподобия. По его словам, один из его собратьев столкнулся с подобными обстоятельствами во время юбилейных торжеств 1675 года и поостерегся соборовать умершего.

Пока Робледа, переступивший все же порог комнаты, излагал все эти догматические соображения присутствующим, я бросился к ящику, в котором Пеллегрино хранил акты, регулирующие деятельность содержателей постоялых дворов и кабатчиков, и пробежал его глазами: иезуит не солгал.

Тогда слово взял Кристофано и заявил, что все правила, столь верно изложенные отцом Робледой, должны быть неукоснительно соблюдены, поскольку речь идет о следовании церковным уложениям и отлучении от церкви, а посему следует незамедлительно дать знать здешнему приходскому священнику, что обнаружен еще один случай внушающего опасение заболевания, после чего поставить в известность братьев милосердия из общины Сан-Сальваторе-ин-Лауро, что при Каплице, а также что никакое отстранение от правил в данном случае недопустимо. Мало того, по мнению Кристофано, в чьих больших черных глазах промелькнула молния, дело принимало такой оборот, что всем нам не мешает собрать свои пожитки и быть готовыми к переезду в лазарет, поскольку подобное обращение не останется без последствий.

При этих словах с отцом Робледой, до того безразлично цедившим сквозь зубы свои высокоученые ответы на наши вопросы непосвященных, что-то произошло: он встрепенулся.

Мы все, как по команде, обернулись к нему.

Черные глазки, прикрытые веками и словно приклеенные к его тонкому хрящевидному свисающему носу, по-прежнему разглядывали пол. Казалось, смотри он на всех нас постоянно, его драгоценные, дотоле не исчерпанные внутренние силы, которые он так безрассудно тратил на то, чтобы выпутаться из сложившейся ситуации, окончательно иссякнут. Он вырвал у меня из рук положение магистратуры.

– Вестимо, – произнес он, зажав губы указательным и большим пальцами и выпятив обтянутый черной сутаной живот. – Здесь не предусмотрены крайние случаи, когда приходской священник отсутствует, опаздывает либо не имеет доступа к больному. В таких случаях любой священнослужитель может совершить последнее таинство.

Кристофано справедливо заметил, что ничего подобного пока не произошло.

– Но этого можно ожидать, – возразил иезуит, театрально раскинув руки в стороны. – Если мы обратимся к братьям милосердия, они всех нас отправят в лазарет, даже не приблизившись к больному из страха перед чумой. Кроме того, непременное присутствие приходского священника – это церковное, а не божеское установление! И потому мой долг бе-зо-тла-га-тель-но велит мне помазать агонизирующую овцу елеем, освобождающим от греха и позволяющим душе с большим мужеством взглянуть в лицо последним страданиям…

– Но у вас нет освященного епископом елея! – ужаснулся я.

– Греческая церковь вообще обходится без оного, – самонадеянно отвечал он и велел подать ему оливковое масло и палочку, которую, согласно предписанию святого Иакова, следовало освятить.

Чуть погодя он поместился в изголовье мэтра Пеллегрино и, не успели мы и глазом моргнуть, свершил таинство: опустил палочку в масло и, стараясь как можно дальше держаться от умирающего, коснулся ею его уха, наскоро пробормотав простое и краткое: Indulgeat tibi Deus quidquid peccasti per sensus [33], отличающееся от отходной, к которой мы все привыкли.

– В 1588 году Лувенский университет одобрил следующий порядок: в случае возникновения чумы священнику позволено совершать елеосвящение с помощью палочки, а не указательного пальца, – тут же нашелся он перед лицом озадаченно взирающих на него присутствующих. – К тому же многие богословы считают, что нет необходимости мазать рот, ноздри, глаза, уши, руки и ноги больного, произнося при этом всякий раз каноническое Per istas sanctas unctiones, et suam piisimam misericordiam indulgeat tibi Deus quidquid per visum, auditum, odoratum, gustum, tactum, deliquisti [34], и что достаточно лишь быстрого касания до одного из органов чувств и краткой молитвы, подходящей ко всем случаям жизни, той, которую вы только что слышали. Это столь же действенно. – С этими словами он поспешил удалиться, только мы его и видели.

Дождавшись, пока все разойдутся, я бросился вслед за отцом Робледой и настиг его уже на пороге его комнаты.

Запыхавшись, я без обиняков заявил ему, что меня гложет страх за душу моего благодетеля и что я не уверен, исцелит ли растительное масло душевную немощь Пеллегрино, даст ли ему благодать, избавит ли от риска угодить в Ад? Как и где должно исповедаться перед смертью? Что, если он не придет в сознание до самого перехода в мир иной?

– О! Не стоит так волноваться, если он не придет в сознание, чтобы исповедаться перед Господом в своих прегрешениях перед Ним накануне кончины, это не будет считаться его виной, – авторитетно заявил Робледа.

– Знаю, но помимо отпустительных грехов, есть ведь еще и смертные…

– А что, разве твой хозяин совершил серьезный грех, о котором ты знаешь? – забеспокоился вдруг иезуит.

– Насколько мне известно, он не позволял себе ничего, кроме известных излишеств и обильных возлияний.

– Как бы то ни было, даже если предположить, что он посягнул на чужую жизнь, – тут Робледа осенил себя крестным знамением, – в этом нет ничего страшного.

И пояснил, что, наделенные особым призванием к свершению таинства исповеди, отцы-иезуиты давно уже исследовали вопрос о грехе и прощении:

– Иные проступки приводят к душевной гибели, и таких большинство. Иные дозволены, отчасти, – промолвил он, потупив взор. – Но есть и такие, что не возбраняются, разумеется, в исключительных случаях. Смотря по обстоятельствам. Уверяю тебя, духовнику всегда нелегко дается решение.

Тут было где разгуляться казуистике; по его мнению, следовало подходить к каждому случаю с большой осторожностью. Можно ли, к примеру, отпустить грех сыну, защищающемуся от отца и поднявшему на него руку? Или тому, кто расправился со свидетелем, чтобы избежать несправедливого приговора? Или женщине, прикончившей мужа, намеревавшегося сделать то же самое? Имеет ли право человек благородного рода-звания наказать того, кто нанес ему оскорбление, и тем защитить свою честь (то есть то, что является для него самым важным), дабы она не пошатнулась в глазах равных ему? Грешит ли солдат, стреляющий в невинного по приказу сверху? Или вот еще: имеет ли женщина право торговать своим телом, дабы спасти детей от голода?

– А всегда ли кража является грехом? – спросил я с мыслью о деликатесах, которыми были забиты коморы моего хозяина и, как я догадывался, доставшимися ему не совсем честным путем.

– Напротив. И тут необходимо примениться к отдельным, частным случаям, вникая как во внутренние, так и во внешние обстоятельства, при которых они имели место. Очевидно, что духовнику следует по-разному поступить в отношении богатого, обокравшего бедного; бедного, обокравшего богатого; богатого, обокравшего богатого; бедного, обокравшего бедного, и так далее.

– А разве нельзя во всех случаях получить прощение, вернув чужое?

– О, как ты торопишься! Обязанность возвращения незаконно приобретенного безусловно вещь важная, и духовник призван напомнить о ней тому, кто прибег к его совету. Но она может носить ограниченный характер и даже вовсе отсутствовать. Нет нужды возвращать незаконно приобретенное, если это связано с лишением себя необходимого: дворянин не может обойтись без слуг, человек с положением не может опуститься до того, чтобы работать.

– Раз я не обязан возвращать незаконно приобретенное, как вы изволите выражаться, как следует поступить, чтобы получить прощение?

– Это зависит от обстоятельств. В иных случаях не помешает отправиться к обиженному тобой и извиниться.

– А как быть с налогами? Если кто-то не платит должного?

– Э-э-э… Это вопрос тонкий. Налоги входят в число res odiosae[35], поскольку никто не желает по доброй воле расставаться с нажитым. Скажем так: безусловным грехом является неуплата справедливых налогов, тогда как несправедливо налагаемые, или поборы, требуют внимательного рассмотрения. ...




Все права на текст принадлежат автору: Рита Мональди, Франческо Сорти.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
ImprimaturРита Мональди
Франческо Сорти