Все права на текст принадлежат автору: .
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Горы дышат огнем

Веселин Андреев ГОРЫ ДЫШАТ ОГНЕМ Партизанский эпос


РЕДАКЦИОННАЯ КОЛЛЕГИЯ:
Бондарев Ю. В.

Борзунов С. М.

Злобин Г. П.

Ильин С. К.

Пузиков А. И.

Синельников В. М.

Сурков А. А.

Туркин В. П.



Работая над этой книгой, я в мыслях обращался ко многим людям. У них я находил ответы на мучившие меня вопросы, они подсказывали мне неожиданные решения, воодушевляли меня...

Георгий Димитров. Период движения Сопротивления будет вписан золотыми буквами в историю нашей партии и нашего народа.

Вапцаров.

Но расскажи простою речью
бойцам, идущим нам на смену,
что мы за счастье человечье
боролись стойко, неизменно[1].
Плутарх. Я заранее хочу обратиться к читателям с одной просьбой: пусть они не осудят меня за то, что не изложу подробно одно за другим все их дела, а расскажу о них кратко: ведь я пишу не исторический трактат, а биографический очерк, и добродетельная или порочная натура необязательно проявляется в великих делах. В какой-нибудь мелочи, в одной малозначащей фразе или шутке человеческий характер часто проявляется лучше, чем в кровопролитных битвах, в столкновениях армий и осадах.

Левский. Время — в нас, а мы — во времени, оно изменяет нас, а мы преобразуем его.

Антуан де Сент Экзюпери. Только когда мы осмыслим свою роль на земле, пусть самую скромную и незаметную, только тогда мы будем счастливы. Только тогда мы сможем жить и умереть спокойно, ибо то, что придает смысл жизни, придает смысл и смерти.

Захарий Стоянов. ...Для меня святой истиной было мое знамя.

Хемингуэй. Но человек создан не для того, чтобы терпеть поражения. Человека можно уничтожить, но так и не победить его.

Неизвестный автор. («Приписка в октоихе»[2], XIV век.) Если из-за бедности моего ума что-нибудь написано неверно или неточно — а иногда мой ум посещают лукавые мысли, — вы, которых господь благословил умом, чтобы понять это писание, когда читаете, благословляйте, а не проклинайте, и с вашей помощью мои ошибки будут исправлены, и, может быть, господь избавит меня от геенны в тот день, который наступит, и скажет: «Да воздастся вам по делам вашим».


...И я работал и слышал все новые голоса разума, надежд и человеческого сочувствия.


ДО СВИДАНИЯ, ЛИЛА! УВЫ — ПРОЩАЙ...


Я шел с безразличным, беззаботным видом, но замечал все, что происходило вокруг. В эти ранние вечерние часы жители Алдомировской[3] находились в своих садиках. Низкий зеленый штакетник или изгородь из металлической сетки не скрывали от постороннего взгляда весь их несложный быт: цветы вокруг домов; дорожки, посыпанные мелкой галькой; грядки лука, молодые фруктовые деревья. Вот двое мужчин играют в кости под навесом, увитым виноградом, невидимые в косматых лапах лоз. «Что, если эти вздумают ему помочь?..»

...Тот все время тащился за мной на порядочном расстоянии по другой стороне улицы. Наивная хитрость!

Какая-то красотка с красной гвоздикой в черных волосах стирает и с довольным видом посматривает на прохожих; ее декольте позволяет кое-что разглядеть. И вот эти друзья чувствуют себя хорошо — огурчики, водочка. Производят впечатление симпатичных людей...

На пересечении с улицей Враня мальчишки с такой яростью пинают тряпичный мяч, что кажется, будто это самая ненавистная для них вещь. Стоит оглушительный крик. Посмотрите только на этого сорванца: поддерживая рукой штаны, он во весь дух мчится за мячом.

Я вижу своего преследователя и не оборачиваясь, но здесь можно себе позволить и оглянуться. Какая противная рожа! А ведь еще совсем молодой! Как может юноша стать агентом? Где он приклеился ко мне? Казалось, я был вне подозрений, и вот тебе!..

Со стороны центральной тюрьмы идет Лиляна. Как бы он не узнал ее, негодяй! Поверни назад, Лила, беги!

Грозно нахмурив брови, я киваю ей: «Назад, за мной — хвост!» Однако она улыбается. Не поняла меня, что ли?

— Этот тип за мной... — цежу я сквозь зубы, когда она преграждает мне дорогу. — Да, совершенно верно, это улица Враня! — говорю я этой «неизвестной» гражданке и продолжаю свой путь.

— Подожди, всем бы типам быть такими, как он.

Она берет меня под руку, и мы идем навстречу незнакомцу. Лила подхватывает под руку и его и звонко смеется:

— Вот как! Меня провожают два кавалера.

Я не ожидал такой комбинированной встречи. Почему она не предупредила меня? Теперь она уже говорит тихо, по-деловому, ее слова звучат как приказ:

— Объясни товарищу все! — Она сжала его локоть, а потом мой: — Слушай внимательно!

Внимательно? Такие вещи человек слушает всем своим существом! «Значит, так... В поезде мы делаем вид, что не знаем друг друга. Выходим в Саранцах. Я все время следую за ним и присоединяюсь к нему, лишь когда пройдем село...»

Надо запомнить это смуглое лицо с выпяченными, будто он сердится на кого-то, губами. Очень симпатичный парень! Как я узнал позднее, его звали Начо. Он был кумиром ботевградской молодежи. Тогда я знал лишь одно: он отведет меня в отряд. Партизан! И спустился с гор в Софию? Удивительно!


Когда мы остались вдвоем, Лиляна обняла меня за плечи.

— Эх, братец, ты уходишь в горы, на свободу! Как же я тебе завидую!..

Я с благодарностью сжал ее руку. И мог продолжить за нее: приходит конец этому ужасу — ждать пулю в спину из-за каждого угла, каждый вечер искать место для ночлега, а утром думать, что очутился в западне! Да, конец, но только для меня, а она остается здесь... Мне хотелось кричать от радости, но я молчал. Что бы я ни сказал, пусть совершенно искренне, прозвучало бы эгоистично. Лила и так все понимает, и слова не нужны.

Она остается здесь, где нужен тихий, ежеминутный, беззаветный героизм.

...Какова она, гайдуцкая жизнь в горах? Свобода. Воля. Ты сам выслеживаешь врага, нападаешь на него и скрываешься. Если и погибнешь, то погибнешь в бою. Строчишь из пулемета и захлебываешься от радости, видя, как валятся под огнем враги. Славчовцы[4] держат полицию в страхе и смело заходят в села даже днем. И в Среднегорье растут партизанские отряды. В Родопах партизаны подожгли лесопильный завод, работающий на гитлеровцев...

Картина, которую мне нарисовала Лиляна, была намного более романтичной, чем оказалось потом. Но тогда и я представлял себе партизанскую жизнь такой же. В сущности я не знал тогда, что такое настоящий партизанский отряд, как выглядят партизаны и как они организованы... В моем воображении мелькали картинки из хрестоматии — Ботев[5] с поднятой саблей, а вокруг него — бойцы отряда... И я смутно видел этих партизан среди буков у подножия горы Паскал — в тех горах, которые знакомы мне с детства и где два года назад я искал убежища вместе с Марином и Велко[6].

Лиляна говорит так возбужденно, будто не я, а она уходит в горы. Или, может, это потому, что она ходила туда много раз, со многими товарищами и каждый раз возвращалась в труднейшие условия софийского подполья? Я заметил и другое: она стремится ободрить меня: ведь там, в горах, тоже не шутка! И получалось у нее это очень хорошо.

— А мы остаемся здесь, в самом пекле...

Вот это мне в Лиле и нравилось. Все та же неизменная искренность. Если Лила и стала более сдержанной, более серьезной, то это влияние сурового времени и той большой ответственности, которая приходится на ее долю. Эти изменения в ней были особенно заметны на фоне одной нашей знакомой, раздражавшей всех своей напыщенностью (боже мой, в такое время!). Я пытался понять эту женщину. Да, она любила командовать, но было в этом и еще нечто более опасное: за напыщенностью скрывалось душевное убожество, стремление возвысить свой личный авторитет... Ты, черт возьми, находишься на нелегальном положении, на каждом шагу тебя подстерегает опасность, так хочется человеческого тепла, с нетерпением ждешь встречи с товарищем, а тот держится напыщенно!.. На этом фоне встречи с Лилой приносили мне особенно большую радость. Сейчас я чувствовал себя виноватым перед ней, хотя никакой вины и не было. Я убеждал себя: ты уже давно хотел уйти в партизаны, но тебе отвечали: «Останешься там, где ты нужен!» Теперь ты нужен в горах, будешь связным между отрядом и своими родными местами. Значит, твой уход — это не бегство от трудностей...

Я не знал, что это наша последняя встреча, и вспоминал о прошлом не потому, что прощался с Лиляной. Правда, где-то в подсознании шевелились тревожные предчувствия. Я провел с Лилой целый вечер и все время думал о нашей многолетней дружбе.

...Снег мягко поскрипывал под ногами. Он только что выпал, и мы шла по снежной целине, будто прокладывали путь в неизвестную страну. Деревья, покрытые снегом, склонили свои ветви, как бы счастливо утомленные его теплотой. На улице — голубоватые прозрачные сумерки, хотя уже полночь. Софийский лесопарк погружен в ничем не нарушаемую тишину.

Мы шли, очарованные первым снегом. Его красота и свежесть преобразили мир, вернули нас в детство. Хотелось побарахтаться в снегу, но мы вели серьезный разговор, стараясь выглядеть посолидней. Нам было по двадцать лет, и шли мы с нелегального собрания. И вдруг Лиляна ударила меня под колено и толкнула в плечо. Я зарылся в снег. Все сразу перемешалось — товарищи, деревья, испуганные птицы, Лозан толкнул Лиляну, на него набросилась Златка, и все накинулись на меня... Мы вчетвером кувыркались в снегу, как дети, а Лила, раскрасневшаяся и запыхавшаяся, веселилась больше всех. Глядя на нее, можно было бы подумать, что у этой девушки никогда не бывает в голове серьезных мыслей. Все это происходило на том самом месте, где сегодня стоит обелиск, на котором высечено ее имя.


Лила, тогда никто тебя и не подумал бы упрекнуть в этом, но на днях тебе влетело. Рассказывая о тебе в одной школе, я вспомнил и наше барахтанье на снегу. Ох какой нагоняй я получил потом от директорши! Отсутствием самомнения она не страдала. Такая сумасшедшая вряд ли сможет правильно воспитывать детей... Я сказал ей, что ты, к сожалению, уже не можешь исправить свои ошибки. Она ответила мне нравоучительно, что ошибку допустила не ты, а я — зачем рассказал об этом?! Не такие ли, как она, заставляют изображать тебя иногда холоднее камня, из которого сделан твой памятник? Ты бы обиделась на это, как никогда в жизни; очень рассердилась бы, послушав ее поучения. Ведь ты была всегда красивой и естественной...


...А перед этим мы собирались на одной квартирке в квартале Иван Асен, где обсуждали молодежную страницу газеты «Заря». Нам приходилось ломать голову над тем, как перехитрить жестокую и коварную цензуру. Как недостаток мы отметили, что не привлекаем авторов из числа заводских рабочих. Лиляна слушала сосредоточенно, положив маленькую записную книжку на колено и поправляя карандашом короткие волосы. Умного человека видно и по тому, как он молчит. Потом она заговорила — тихо, сдерживая волнение: зная о своей горячности, она стеснялась ее. Я любил слушать Лилу — мне нравилась ее речь, ее мысли. В конце своего выступления она сказала, что два парня с фабрик в Княжево дали ей статейки, и покраснела, увидев, что мы оживились и собираемся ее хвалить.

Я знал, где она отыскала новых корреспондентов. В этом деле она была специалистом еще с тех времен, когда входила в молодежный комитет борьбы за предоставление широким слоям молодежи права учиться в университете. Она как-то незаметно вошла в этот комитет и стала работать с завидной преданностью делу. Это был не фанатизм, а преданность ума и сердца, спокойная, беззаветная, не нуждающаяся в фанатизме. Держалась Лиляна незаметно. Ей была чужда шумная возбужденность некоторых новичков, вполне объяснимая их молодостью, но тем не менее неприятная. Тот, кто не знал Лилу, мог бы даже подумать, что она замкнута. Однако Лиляне благодаря ее миловидности, уму и непоколебимой настойчивости удавалось брать интервью у самых занятых профессоров и общественных деятелей.

Наверняка она несколько месяцев учила этих рабочих тому, как написать статьи. Летом мы совершали экскурсии на Витошу — студенты, рабочие, учащиеся. До начала общих игр Лиляна собирала своих активистов из РМС[7] где-нибудь в густом орешнике или на поляне. Она легко поддерживала разговор с рабочими, но при этом не пыталась подстроиться под их речь, а говорила, как всегда, правильно, как образованный человек. Если кто и чувствовал себя совершенно как дома среди рабочих, так это Лиляна, благодаря своему опыту и присущему ей умению легко сходиться с людьми.

Большое дело, когда работаешь не по предписанию, а по велению сердца. Одна студентка изо всех сил старалась разговаривать с рабочими просто, по-свойски, но получалось у нее это очень плохо, а во время игр она сознательно проявляла такую восторженность, что настроение у всех портилось.

Деловая, собранная, самоотверженная в работе, Лиляна умела быть и непосредственной. Она могла от души радоваться и веселиться.

Гуляния на Витоше (какие далекие, мирные времена!) ожили в моем сердце в дни подполья... Мы идем с Лиляной по тревожному городу, а я вижу ее на «Старческих полянах». Наклонясь немного в сторону, чтобы не потерять равновесия, и размахивая руками, она вся ушла в игру «третий лишний». Голову откинула назад, обняла за плечи Златку и Петра, весело прыгает, движением головы отбрасывая непослушные волосы. Вот запыхалась, запела «Поспорили как-то девушка и парень». Потом ложится на теплую траву, жадно вдыхает ее аромат, будто пьянеет от солнечного простора.

Такой она и осталась в моей памяти навсегда — на Витоше, среди цветов, стройная и гибкая, с коротко подстриженными каштановыми волосами на пробор, раскрасневшаяся от усталости (вообще-то лицо у нее было нежно-белое и слегка ассиметричное, что придавало ей особую прелесть). Светлые глаза Лиляны (такие лучистые!) делали ее удивительно красивой. А как она смеялась — щедро, от всей души, до упаду, до слез!

Июльский вечер был теплым, но холод уже спускался с Витоши, охватывая широкий бульвар Константин Величков.


— Известно ли что-нибудь о новых провалах?

Нет, у Лиляны никогда не было ласковых глаз. Никогда она не смеялась до упаду. Муку и гнев — вот что олицетворяет она теперь. Хладнокровно, не испытывая ни малейшей жалости, она задушила бы этого всемогущего, опасного Гешева, погубившего стольких наших людей.

— Больше арестов нет. Но тот лопоухий выдал многих.

В результате провала было арестовано сорок четыре человека: члены РМС из центрального района, студенты-химики, сотрудники ЦК РМС. Сейчас речь шла об арестованных в центральном районе.

— Мы себе гуляем, а их там избивают до полусмерти. Мне больно за каждого, будто бьют меня. А им-то каково?.. Как раз в это время начинают свое дело кровопийцы. — Лиляна каким-то подсознательным движением приподнимает руку и смотрит на часы. Другая рука выскальзывает из моей. В этот момент мне показалось, что Лиляна ушла куда-то далеко, и меня охватила дрожь. — А тот мерзавец, размозжить бы ему голову!

Чувство вины перед теми, кого мучили в полиции, испытывали все оставшиеся на свободе. Мы знали, что арестованные тоже переживают чувство вины за то, что позволили схватить себя, но это нас не утешало. Аресты были произведены внезапно, за одну ночь. Лиляна, узнав об этом, не сомкнула глаз до тех пор, пока не сделала все возможное, чтобы спасти уцелевших ремсистов[8]. Слова утешения здесь были ни к чему. Чувство вины у Лиляны шло от сердца, а не от разума, который может отрицать подобные чувства, но не способен их подавить.


А сколько раз сама Лиляна была на краю гибели!..

Декабрьское небо будто свинцом налито. Ветер гонит мрачные тучи — настоящее море, готовое в любой момент обрушиться на нас. Мы — тоже море, застывшее в молчании студенческое море с единственным островом — плитой у памятника Клименту Охридскому. Вот-вот примчится конная полиция. Говорит Лиляна — страстно, взволнованно; она старается быть точной в каждом слове — ведь это тридцать девятый год, — и в ее речи звучит наш гнев... Гитлеровцы в Польше. Мы еще не знаем, что война докатится до Волги, что будет расстрелян Вапцаров, но знаем, что предстоят серьезные испытания, и Лиляна призывает быть готовым к ним. Таков глубокий смысл ее слов, и, хотя она говорит о празднике университета, о нашем долге: «Где народ, там и мы!», о праве женщин на образование, главная ее мысль — готовность отдать жизнь за родину. Я выступал перед Лиляной и опустился с плеч товарищей немного раздосадованный тем, что не сказал кое о чем более резко, пока не появилась конная полиция. Лиляну подняли надежные руки — руки Петра, который позже сам скомандует расстреливающим его солдатам: «Пли!», и Ивана, который станет заместителем министра просвещения в народной Болгарии. Я тревожусь за Лиляну, а она, окрыленная возможностью высказаться, пока нет полиции, распаляет свой гнев. У меня по спине забегали мурашки от ее слов, захотелось сию же минуту вступить в бой с полицейскими. Какой красивой была Лила в ту минуту! Она и сегодня прекрасна, хотя теперь взгляд ее суров.

Небо действительно обрушивается на нас: короткие молнии бьют из-под лошадиных копыт. На лошадях — громовержцы. Посыпался град ударов их нагаек. Здание ректората будто закачалось, земля заходила ходуном. Студенты своими телами закрывают плиту памятника Клименту Охридскому. Молчаливая, отчаянная схватка. Расходиться все равно поздно! Плотная стена верных плеч преграждает путь полиции. Ловкой Лиляне удается скрыться. Когда мы собираемся вновь, в студенческой столовой, то обнаруживаем, что кто-то потерял ботинок, у кого-то разорвано сверху донизу пальто, у кого-то ободрано ухо. Но главное — мы не попали в полицейский участок!


Гуляя, мы шли по самой середине улицы, чтобы избежать неожиданного нападения из-за угла. Лила — в элегантном платье цвета резеды, в шляпке. Настоящая элегантная дама. Я в сером отутюженном костюме, с усами и в очках (солидная роговая оправа, простые, без диоптрий, стекла). Даже близкие люди не узнавали меня. Вполне благонадежная пара, а навстречу нам попадается простой трудовой люд. Однако это не ослабляет нашей бдительности — мы все слышим и видим, даже не оглядываясь.

— Подпольщику трех ушей мало, — говорю я.

Мы шли по улице Три уха, а я любил каламбуры. (Малчика[9] уже совершил свой подвиг, и эта улица потом будет называться его именем. История, однако, не спешит.)

Боль, которую испытывала Лиляна за товарищей, схваченных полицией, была и моей болью, однако сейчас меня распирало от радости, что я уйду в горы. Это проявлялось и в моем голосе, и в том, как я держал ее локоть, и в том, что я на ходу футболил камешки и коробки от сигарет. Как ни старался, я не мог скрыть своей радости и в душе называл себя большим эгоистом. Мне хотелось, чтобы и Лиляна разделила со мной эту радость. Я в этом очень нуждался, чтобы не корить себя.

И она это сделала.

— Как мы уцелели? Я и теперь удивляюсь! Хорошо, что мы на воле... Мы им не дадимся!

Только так! Не даться им — это наш долг. Поэтому, котла полиция хотела схватить Лиляну дома, она выскочила из окна босиком, в ночной рубашке. Поэтому она бежала из концлагеря в незнакомые горы и, рискуя жизнью, пробиралась в Софию.

«Как мы уцелели?» — это относилось к нам двоим. Последнее заседание районного комитета проходило в домишке бедняка, где-то в районе Климентинской больницы. Мы целый день провели в полутемной комнате с занавешенными окнами. Это было необходимо, иначе с улицы нас увидели бы. Неожиданно раздался стук. Лиляна моментально выхватила из изящной сумбчки плоский браунинг. Я почувствовал гордость за нее, наблюдая эту картину: нежная девушка и в то же время мужественный боец. Не знаю, почему сегодня художникам трудно дается ее образ... Стук не повторился.

С наступлением темноты мы с Лиляной вышли первыми, а ночью были арестованы многие рядовые ремсисты и весь районный комитет. Из подпольщиков уцелели только мы двое.

— А каких людей мы потеряли! И сколько еще... Я иногда думаю: придет ли к ним когда-нибудь признание?

— Конечно, братец. И как говорил Ботев: «Пусть народ скажет: умер бедняк за правду...»

— Послушай, Лила. Ты вот заговорила о Ботеве. Тебе не кажется, что те люди были какими-то особыми? Великими? Или, может, такими их делают события? Или такими они кажутся сегодня, окруженные ореолом славного Апрельского восстания[10]?

— Да, это были великие люди! Я постоянно перечитываю «Записки»[11]. Взять хотя бы Бенковского[12]. Да и только ли он? Здорово их изобразил Захарий Стоянов[13]. В книге они как живые. Среди них многие — обыкновенные люди. А сколько осталось безымянными! Хотя не в этом дело. Пусть и мы останемся такими, но и нам будут благодарны.

— Это ты-то безымянная? Да у тебя столько имен!

— Не шути, братец, у тебя самого не меньше. Вспомнят, конечно, и обо мне, остались бы только в живых друзья... Что это мы принялись по себе поминки справлять? Мы говорили об апрелевцах[14]... А ведь и теперь есть у нас такие люди. Ты знаешь, что за человек Малчика? Выдающийся, великий человек! Я даже не могу тебе словами рассказать, какой он. Знаю только наверняка — он станет бессмертным. Или Антон Иванов! А сколько других! Какая глыба, например, Трайчо Костов!..

— Радионов перед расстрелом воскликнул: «Нам еще поставят памятники!» Я верю ему, хотя звучит это невероятно.

— Да, мы победим и воздвигнем памятники героям.

— Впрочем, сегодня дело не в этом. Просто человек, пока может, должен действовать.

— В этом ты абсолютно прав. Но мы ведь говорим не о наградах. Человек должен быть убежден в том, что дело, за которое борется, заслуживает памятника. Тогда он и воюет по-другому.


Днем городской шум взвивался, как вихрь, заполняя все вокруг, и в нем нельзя было ничего различить, даже не было слышно шагов. Ночью камни как бы впитывали шум улиц в себя. Наступала лунная тишина, зато любой звук отдавался с неожиданной силой. А может, мне это все казалось, потому что нам с Лиляной все реже попадались навстречу прохожие?

Я пропустил передачу последних известий с Восточного фронта и спросил Лилу о новостях.

— Разве ты не знаешь? Гитлера опять крепко лупят. И так, скажу я тебе, что больше, наверное, остановки не будет.

О том, что шла великая битва, можно было судить по числу уничтоженных и захваченных фашистских бронетранспортеров, орудий, танков, самолетов. Лиляна рассказывала о потерях гитлеровцев очень подробно, и не только потому, что у нее была хорошая память, а чтобы в полной мере насладиться чувством отмщения за все пережитое во время отступления Красной Армии. А сейчас уже начался разгром гитлеровских полчищ на Курской дуге.

— Знаешь, братец, может быть, и победа уже близка? Сколько еще остается до Дуная?

Можно ли было винить нас в том, что мы все время прикидывали: сколько еще? Хотелось приблизить час победы, пусть пока только в мыслях.

— Почему ты говоришь «может быть»? Ты что, сомневаешься в этом? Раз уж Красная Армия начала бить врага, глядишь, нам и не придется зимовать в горах.

— Сомнениям места нет. Но когда придет победа?

Мы говорили о том, о чем нам некогда было сказать друг другу на наших деловых встречах. А сегодня мы отмечали мой уход в горы. Мечты, о которых теперь уже столько написано в книгах, тогда будоражили своей новизной — мечты о тракторах, о полях без межей, заводах, самолетах, свободных, гордых людях... И я помню, как тогда Лила сказала о самом заветном своем желании:

— Неужели наступит такой день, когда я смогу поехать в Советский Союз? Мне так этого хочется... Больше, чем чего-либо еще...

Я был щедр: в тот вечер я получил многое и обещал Лиляне всякие чудеса. Мне хотелось, чтобы так и было.

— Эх, братец, вряд ли мы доживем до этого времени. Но те, кто уцелеет, обязательно поедут!

— Мы уже долго гуляем. Может, уже надо расстаться?

— Почему ты спешишь? Сейчас безопасней всего. Полиция не предполагает, что подпольщики могут гулять так поздно. — Я понимал, что хитрю, хотя в этом была и доля правды. — Я провожу тебя. Ты куда пойдешь?

— В Лозенец. По правде говоря, я совсем не хочу возвращаться домой. Не каждый день встречаешь близкого человека. Так хочется поболтать, обо всем поболтать. Но если что случится, я не прощу себе.

Я немного помолчал.

— Эх, многое пока мы не можем себе позволить, — сказала Лила.

— Вдвоем безопасней. Влюбленные всегда гуляют.

— Это так, но поверит ли Гешев, что мы влюбленные?

— Поверит, если мы его хорошенько попросим. Говорят, он — очень отзывчивый человек.

— Да, да. Если мы ему попадемся, увидишь, как он позаботится о нас.

— Да, уж он нас не отпустит...

— И с наслаждением шкуру сдерет. Тьфу, тьфу, тьфу!.. Чур вас!.. Как Вера? Ей удалось вырваться и на этот раз.

Вопрос Лиляны обжигает меня. Я все еще не могу поверить, что Вера вышла оттуда. Она была арестована вместе с другими, против нее были улики, ее видели со мной. Ужас! Конец! Однако ужас миновал и конец был отсрочен...

— Отлично. Сделай так, чтобы она не попала под слежку. Тебе она передает сердечный привет.

— Замечательная девушка, твоя Вера.

Хорошо, что под каштанами бульвара Скобелева было совсем темно и Лила не заметила, как я покраснел. Я был горд, что Вера добилась свободы, не признав во время следствия своей вины...

Однако в голосе Лилы я уловил грусть. Или, может, так мне показалось? Правда ли, что у нее действительно нет парня? Она такая красивая. И умная, на редкость умная. Или это только стесняет парней?

Лила, помнишь, как тебя любил Петр? Он очень страдал, но твоей вины в этом не было. Сердцу не прикажешь. И вы остались добрыми друзьями... Да, ты не знаешь, что его расстреляли... Если бы люди встречались в бессмертии...

Неужели у нее действительно нет парня? Если очень близкий человек не говорит тебе об этом сам, его не спросишь. Лучше всего сейчас пошутить.

— А ты помнишь свое обещание? Я хочу верить, что ты будешь кумой на нашей свадьбе.

— Посмотрите-ка на него! Разве я когда-нибудь отказывалась? А ты уходишь в партизаны, но носа не задирай! Я еще буду крестной матерью ваших детей, если хочешь знать!

— Нос я, конечно, задираю, но не настолько, чтобы отказаться от твоего кумовства.

Как-то вдвоем мы зашли к Вере. Это была прекрасная бесконечная ночь. Лила осталась ночевать, а я должен был уйти. Разговорам нашим не было конца... Тогда мы и приняли это решение — породниться. Предложила это сама Лиляна с присущей ей душевной щедростью, и кто не знал ее, удивился бы тому, как серьезно она сказала это. Ее жизнь висела на волоске, а она...

И мы вспоминали тебя, крестная. Но ты была уже очень далеко, в истории. Однако мы все равно назвали тебя крестной матерью Владимира, а потом наша дочь стала носить твое имя. Сегодня, Лила, она уже старше тебя...


— Всему приходит конец. Даже проводам в горы! — говорит Лила и высвобождает свою руку.

Мы дошли до садика у вокзала Перловец.

— Это я тебя проводил. Мои проводы состоятся в другой раз.

— Нет, братец, хватит. Больше не увидимся.

Почему я не закричал тогда, чтобы развеять страшную вещую силу этих слов? Кто знал, что они станут непоправимой реальностью?..

— Все ясно, не так ли? Самое главное: новый районный комитет РМС, как и партийный, должен объединить ранее существовавшие организации. Скажи Велко...

Энергичный распорядительный тон очень шел ей.

— Ладно, а ты береги свою голову — это моя последняя заповедь.

— Голова эта твоя. Нет, нет, она не только твоя...

Я обнимаю ее голову, прижимаюсь к щеке. Встряхиваю Лилу за плечи.

— Ну, до свидания, братец! Большой привет товарищам. И возвращайся живым и здоровым!

— До свидания, Лила! Буду ждать тебя в горах!

В глазах Лиляны отражается свет фонаря, висевшего над нами. Лила едва заметно грустно улыбнулась, склонив голову.

— Хорошо бы! Душа моя рвется в горы, но ведь ты знаешь...

— До скорого свидания! — поднял я руку.

— До скорого! — помахала она в ответ.

Лиляна направилась по улице Раковского в сторону церкви, прижимая левой рукой сумочку, в которой лежал пистолет, так, чтоб он был у нее под рукой. Она то и дело оборачивалась, махая мне рукой. И внезапно исчезла в темноте.


Кто знал, что больше мы не увидимся, что прощаемся навсегда?.. Или нет — почему я не смог предупредить ее, чтобы в тот черный день не ходила она по пловдивским улицам, чтобы не открывала дверь в тот барак, где ее увидел предатель? Почему не прибежал я из Свиштиплаза, чтобы помочь ей в тот час, в те бесконечные двенадцать часов, когда она, имея стольких друзей, осталась одна и вела бой с сотней вышколенных убийц?..


Мы вновь с нею встретились в один из первых дней[15] — яркий, солнечный, величественный. Весь народ высыпал на улицы. На Орловом мосту толпы людей. Какая-то девушка раздавала фотографии. Я протянул руку...

Нет, я не упал. Возможно, я устоял на ногах только потому, что весь был увешан оружием. Много смертей я пережил, но эту... Чтобы никто не заметил охватившего меня горя, я ушел подальше от толпы, в глубь парка, и присел там на уединенную скамейку. Я смотрел на нее. Ослепительный день померк, и опять была та самая ночь, и опять она махала мне рукой, то исчезая вдруг, то появляясь вновь... Лиляна Димитрова!.. Член ЦК РМС. Лила, все такая же... живая; всего миг назад она поправляла рукой непослушные волосы...

Опять был митинг. Они возникали тогда ежеминутно, на каждом перекрестке. Повсюду гремело «ура», звучали призывы, песни. Эта радость показалась мне жестокой... Но чем виноваты люди?.. А может, и в самом деле виноваты? Чем кричать сейчас, лучше бы они уберегли ее тогда...

Я мучительно старался вспомнить, где я был в тот день, в тот проклятый день двадцать седьмого июня, что я делал в двенадцать часов, когда она погибала. Разве это было так уж важно? Но я старался вспомнить.

Внезапно что-то разделило нас. Лиляна была уже не такой, какой я ее знал. Она на глазах становилась другой. Великой. Недосягаемой. Будто и близкой и в то же время такой далекой.

Потом началось новое, внутреннее сближение. С живым человеком всегда что-то может разделить, с бессмертным — ничто. Ничто, даже само слово «бессмертный», которое звучит торжественно и поднимает человека на пьедестал.

Лила, я и сегодня, как в ту ночь, чувствую твой локоть. Мне иногда кажется, будто ты просто работаешь где-то в другом месте, и все время получается так, что нам не удается встретиться. Со многими так бывает, и я верю, что мы еще встретимся. Верю, как и тогда.

А почему бы нам не встретиться в этой книге? Я вернулся, а ведь это ты меня провожала... Я хочу рассказать тебе, что мы пережили. Ты верила, что мы победим, но ты не знаешь, что мы победили. А ты ведь тоже сделала все, чтобы приблизить Девятое[16] — наш чудесный день первый... Иногда и мне бывает трудно увидеть тебя настоящей, такой, как тогда, когда мы барахтались на снегу, и такой, какой ты ушла тогда в вечность. И все-таки во многом ты одна и та же. Порой мне бывает мучительно трудно в разговоре с тобой переключиться от той Лиляны, какую я знал, к той, какая ты сегодня. А вообще, может ли человек полностью вернуться в свою молодость и увидеть все так, как было тогда, будто и не прошло потом много лет, наложивших свой отпечаток на прошлое? Но я постараюсь сделать это и увидеть нас такими, какими мы были.


ГОРЕЧЬ БЕЗДЕЙСТВИЯ


Я лежал на спине, заложив руки за голову, и смотрел в небо. Трава была высокая, плотная. И очень теплая, с густым ароматом. Я лежал на спине и смотрел в небо. У меня было много времени. Никогда я не смотрел в небо так долго.

Потом переворачиваюсь на живот, беру в руки «Зору» и начинаю читать. Геббельс твердит, что «Германия не сомневается в своем успехе», и добавляет: «Вопрос о времени и месте десанта в Европе является второстепенным». Вероятно, подвел его Крапчев со своей передовой статьей, где доказывал, что средиземноморские порты исключительно неудобны для высадки десанта, не говоря уже о том, насколько недоступны дороги, ведущие к центральным районам...

«Посевы рапса» занимают все большую площадь. «Поощрение производства бататов». «Ведь «мы — сельскохозяйственный бункер Германии». (Вот что значит умело найденное слово! «Колония» — звучит неприятно, а «бункер» — даже гордость тебя охватывает.) «Количество иностранных рабочих в Германии постоянно увеличивается»: в начале войны — пять миллионов человек, а сегодня — двенадцать, включая и военнопленных. Мы много говорили тогда о зверствах гитлеровцев, но как мало знали мы о лагерях смерти!..

А вот и самое главное: «Радио «Минерва» — венский соловей, чей голос так сладок, — с 1 июля устанавливает новый порядок. Генеральное представительство...» Сладок — порядок... Писал это явно поэт. Я закрываю газету и смотрю в небо, далекое, чистое и неподвижное.

Нет, я не рисую образ скучающего партизана. Я тогда еще не был партизаном...


Ну и болван же!

Он стоял, опершись на перила, у кассы подулянского вокзала и, казалось, совершенно не замечал царившей вокруг суеты, полностью уйдя в себя. Насколько я разбирался в психологии, человек, желающий сосредоточиться, не выбирает для этого вокзальную толчею. У меня были все основания полагать, что предметом его внимания мог стать я. Он был из Пирдопа, знал меня, работал в уездном управлении и, по нашим предположениям, являлся агентом полиции.

Я не мог взять билет и не попасться при этом ему на глаза. Я забился в угол, укрывшись за плотной стеной людей, снующих в здании вокзала, и стал ждать, когда уберется агент. Сначала я был спокоен: времени у меня было достаточно. Однако время шло, и я начал волноваться. Ведь и Гото — мой товарищ, тоже отправлявшийся в горы, — мог нарваться на агента, этот тип знал и его. Я несколько раз выходил из здания вокзала, чтобы перехватить Гото, но его все не было. И я опять возвращался в вокзал. Тот тип стоял неподвижно у кассы и шарил вокруг глазами. Я застыл на месте, тяжело дыша, подобно бегуну, только что закончившему дистанцию. Все пропало! Еще посчитают меня дезертиром... Вот негодяй! Стоит, как истукан. Вот кретин! Дать бы ему разок!..

Почему же не идет Гото?

Вдруг вижу: около вокзала — Никола Ланков. Поговорили. Он собрался на экскурсию. Прошу его взять мне два билета. Да, два, мы едем до Саранцев с одним приятелем, я жду его... И вот он вручает мне спасительные билеты. «Ну, теперь лови ветер в поле», — мысленно бросил я типу у кассы и показал кукиш в кармане. Но где же Гото? Я не могу оставить его. Ведь он не знает партизана, который будет встречать нас в Саранцах.

Черт тебя подери! С ума можно сойти!.. Нет, все! Я отправляюсь!

Прячась за спинами людей — тот тип все еще торчит у окошка кассы, — я вышел на перрон и увидел последний вагон уходящего поезда.

Это было позорное возвращение — в коротких брючках, сверкая незагорелыми икрами, с узлом в руке. Этот мирный узел с одеждой и рюкзак должны были усыпить бдительность полиции. Я испытывал жгучий стыд.

А Гото? Мы встретились в тот же вечер. Увидев агента, он не вошел в вокзал, рассчитывая предупредить меня, но мы разминулись, и он ушел.

И вот я лежу в Борисовом саду. Это было укромное место, но оно не привлекало внимания властей, так как здесь целыми днями просиживали женщины с детьми и совершали прогулки пенсионеры. Однако я все время оглядывался, оценивая каждого прохожего. Поскольку книги у меня не было, приходилось довольствоваться газетами. Так продолжалось день, второй, третий... месяц и даже два. Газеты и газеты... Через двадцать лет в тишине Народной библиотеки я буду читать их с большим любопытством и посмеиваясь про себя. Газеты призваны быть зеркалом жизни той или другой страны, однако картина болгарской жизни, нарисованная тогдашней прессой, сегодня кажется просто смехотворной.


«Зора» и тогда доставляла нам немало веселых минут. Она так воодушевляла нас, что лучшей газеты и желать нельзя было.

«Черчилль не скрывает, что судьба может подвергнуть британцев еще более тяжким испытаниям». «Военное производство Штатов сократилось». «Нехватка офицеров в Англии. Женщины на штабных должностях». Короче говоря, положение союзников катастрофично! Десант уже будто считался невозможным, и «высадка союзников в Сицилии не застала державы оси врасплох». Спустя неделю: «Передвижение (как изящно сказано!) войск стран оси в Сицилии осуществляется без каких-либо помех со стороны неприятеля. Города опустели». Не успела «Зора» успокоить мир известием, что «Италия, конечно же, гордым молчанием отвергла оскорбительное предложение о капитуляции», как вдруг: «Со вчерашнего дня в Италии — новое правительство». Портреты маршала Бадольо и этого карикатурного короля — два вершка от горшка — Виктора Эммануила со взором безумца. Ось на одном колесе, но все еще катится. Однако газета ее укрепляет: «Совещание в ставке фюрера. Германия сильна, как никогда». Через несколько дней: «Кампания в Сицилии закончилась вчера утром». Поражением Германии? Ничего подобного: «Эвакуация Сицилии является блестящим военным успехом».


А судьба мира решалась на Востоке. И хотя там наступило временное затишье, иначе обстояло дело в газетах, где бушевали различные стратеги, политические комментаторы и самые заурядные обманщики.

Берлинский корреспондент журнала «Антикоминтерн» публикует статью о «русской освободительной армии» генерала Власова. Автор откровенен: эту армию он сравнивает не с какой-нибудь, а с белогвардейской. У Власова он находит много преимуществ, главным образом, в связи с тем, что, по утверждению Власова, «все национальности имеют право на самоопределение, за исключением евреев (разве можно забыть о них?), а они многочисленны в восточном пространстве» (вот откровенные люди: не государство, не страна, а пространство!). Пока все ясно, однако непонятно, почему вдруг в «беседе генерал Власов затрагивает различные вопросы, связанные с искусством»?! Откуда эта мания? Каждый в сапожищах лезет в искусство!..

Да, и в затишье им жарко. «Сухопутные войска и штурмовые отряды» провели карательные операции «на одном из центральных участков фронта и уничтожили 10 316 партизан, разрушили 194 партизанских лагеря и 4422 землянки, захвачены громадные трофеи». Они не понимают, что сами наводят читателей на мысль о размахе партизанского движения в Советском Союзе! Так мы тогда и воспринимали эти сообщения...

Однако конец затишью! Следите за логикой.

6 июля. «На Восточном фронте между Белгородом и Орлом началось большое сражение. Первые немецкие успехи».

11 июля. «Советские ударные армии под Белгородом разбиты».

18 июля. «Немецкие войска остановили наступление Красной Армии. Советы не могут похвастаться успехами». Значит, это было не немецкое, а советское наступление?..

25 июля. «Катастрофическое поражение большевиков к юго-западу от Орла».

6 августа. «Запоздалые фанфары большевиков. Немецкие войска осуществляют свое перемещение методично, без каких-либо помех со стороны большевиков». Замечательно, правда?

7 августа. «Теперь для большевиков начинается самый тяжелый этап борьбы». А уж на следующий день: «Советы начали наступление под Вязьмой». Если не смотреть на карту, это заявление кажется совсем невинным, но мы-то не из наивных, мы-то знаем карту наизусть. Вот где Вязьма!

18 августа. «Советское наступление превращается в противоборство технических родов войск». Вот до чего дошли!

24 августа. «Какое значение имеет оставление Харькова? («Ха, ха, ха! Харьков!» — приветствуем мы друг друга) — пишет корреспондент из Берлина. — Никакого. Харьков потерял всякое значение. Так что о кризисе на Восточном фронте нельзя и говорить». Конечно же, какой кризис!


Интересно, а в горах такое же небо? Не может быть! Там оно другое, свободное. И не скучно. В сущности, есть ли у партизан, занятых боями и походами, время разглядывать небо? Вряд ли. Я мало что знаю о партизанской жизни. Наверняка они не валяются на спине, как я.

Почему же они не используют меня? Ждут, пока решится вопрос, где зимовать? Работа в Центральной молодежной комиссии, в молодежном Отечественном фронте, о которой мы говорили с Петром Вутовым, нравилась мне. Однако это было до решения отправить меня к партизанам. А сегодня — ничего. Я еще не в горах, и в то же время меня будто и здесь нет... Обидно. Для подпольщика, не занимающегося своей работой, жизнь становится бессмысленной. Так уж получилось. Никто здесь не виноват. В любой момент ждешь связного из отряда, а пока приходится лежать и смотреть в небо. Обидно.

Dolce far niente[17]. ...Как же должен выродиться человек, чтобы наслаждаться бездельем?!

...А радио «Минерва» — венский соловей — призывает бороться со своим соперником — радио «Сиера» довоенного выпуска (курсив рекламы), Бриаг а.о., радиоаппараты Грец, «Темаг» а.о. Все а.о. да о.о. Современной молодежи все это непонятно, как не знает она и того, что такое полис, вексель, ордер на арест, ресконтро, срок платежа, камбио. Очень просто: а.о. — акционерное общество; о.о. — общество с ограниченной ответственностью. В сущности они появляются в неограниченном количестве, и их деятельность полна безответственности. Они наносят урон нашей стране, производят эрзацы военного времени: «шеллак-эрзац; глицерин-эрзац; сурик-эрзац; бура-эрзац». А общества эти все возникают и возникают. «Электра» о.о.; «центрофуговые насосы» Otto Schwade и К°; болгарское (ха?) акционерное о-во; «Франц Гавель» а. о... Не создается ли, случайно, у вас впечатления, что повсюду здесь немецкие, а кое-где и итальянские партнеры? Такое общество может возникнуть и в результате объявления в рубрике «Разное»: «Ищем капиталиста, 800 тыс... Серьезные предложения...» Или с еще большим размахом: «Куплю большое промышленное предприятие стоимостью до 30 млн. левов в столице или провинции. Письменные предложения адресовать в агентство «Быстрое оповещение» для 10». Можно найти и предложение руки, умиляющее своей нежностью: «Инженер 44 лет, болгарин, энергичный, желает познакомиться с дамой — приятной, стройной, добронравной (а как же!), с достаточно хорошим материальным положением. Цель — радостный целесообразный брак (как мило). Возможно (смотрите-ка, только возможно!) участие своим трудом в деятельности промышленного или торгового предприятия, принадлежащего кому-либо из ее родственников». Ясно?

Большие акционерные общества, солидные промышленные предприятия не опускаются до уровня газетных объявлений. Их прибыли хранятся в глубокой тайне, зато не составляют тайны «прибыли» народа от деятельности мелких и крупных болгарских и немецких а.о., о.о. и совместных обществ. Об этих «прибылях» вовсю пишет официальная пресса.

«Дирекция гражданской мобилизации возложила на ремесленный союз столяров задачу — изготовить и доставить 400 тыс. пар деревянных подметок к стандартной обуви для сельского населения». Топ, топ, будем топать! «Предстоящая неделя будет неделей без мяса». В отличие от прошедшей, которая была также без мяса. «Никто не имеет права получать хлеб и продукты за отсутствующих... Виновные будут привлечены к ответственности». Здесь ограниченной ответственности уже нет. «Постановление о взимании домашней брынзы и масла» (это после того, как уже забрали молоко?!). Государство выступает как самое крупное забирательное общество. «Запрещена выдача разрешений на частное строительство». «Повышение цены на электрическую энергию». «Увеличение таксы за вывоз мусора». Несправедливо было бы утверждать, что государство только забирает. Оно и дает: «С завтрашнего дня в Софии будет продаваться туалетное мыло!» Оно даже раздает: «Населению будут раздавать (не бесплатно, конечно!) брынзу и сыр за три месяца». Оно поддерживает отечественные открытия: «Эффективный заменитель молока. Отличные результаты (?!) получения молока из сои». Оно приобщает нас и к открытиям мирового масштаба: «В Дрездене открыт заменитель лимона, содержащий значительно больше витамина С!» И оно все больше заботится о нас: «Распоряжение о массовом производстве деревянной обуви». Топ, топ, будем топать!

Наконец, необходимо оценить и его «горячий призыв к населению ни в коем случае не поощрять нищенства, профессионально практикуемого детьми». Может, именно к этому призыву и прислушиваются люди? Читаем: «Родители отдают десятилетнюю дочь», другие — «шестилетнего мальчика» и т. д. А сообщений о подброшенных детях становится все больше и больше.

Зато от нас требуется сильнейшая ненависть к евреям.


Любой человек может призадуматься, почему соя более питательна, чем молоко, и даже сообразить, что из молока делают сыр, а сыр вывозится в Германию. Поэтому необходимо все разъяснить заблаговременно: «Кто создает (?!) теперешнюю мировую войну? Кто создает политические и классовые различия, раздоры и гонения среди народных масс? Кто разрушает национальные и религиозные устои христианских народов? Кто уже десятки столетий является смертельным врагом славянства?» Да, действительно, кто? «Ответ вы получите в книге «Еврейский вопрос как национальное несчастье», 60 стр., 10 левов гербовыми марками, почтовый ящик 576, София».

Коротко и ясно.

И еще более ясно: марки берутся, чтобы ликвидировать это интернациональное и национальное зло. Номер за номером — объявления о ликвидации еврейских предприятий и магазинов, а потом: «Комиссариат по еврейскому вопросу составляет картотеку (почти инвентаризация, не правда ли?) имеющегося (так, будто речь идет о лопатах или метлах) в царстве еврейского населения». И в конце концов: «Освобождение жилищ от лиц еврейского происхождения и ликвидация их имущества».

Логично!

Народ по призыву коммунистов и прогрессивных общественных деятелей совершает подвиг — спасает болгарских евреев от уничтожения в концлагерях. Однако болгарские фашисты не успокаиваются. Днем и ночью радио передает их песни, и особенно часто навязчивую отвратительную мелодию, где были такие слова:


Болгария, Болгария, настал счастливый час,
Все блага, все блага теперь для нас.
Чужого нам не надо, не отдадим свое.
И в светлые дали нас песня та зовет.

От всего этого моллюски становились еще более противными. Моллюски под соусом. Первый раз они показались мне чудесным лакомством. Но есть моллюски каждый день... и даже через день... От этих консервов из моллюсков просто тошнило, особенно когда не было воды. Да и мармелад был только одного сорта — из древесной массы, как и одежда. А что можно было купить другого?

Что едят в наших горах? Конечно же, не жирных барашков и не кебаб по-гайдуцки, но ведь и не моллюсков же. Сколько еще я буду валяться в этом паршивом лесочке? (В глубине души я понимаю, что несправедлив — я люблю этот парк, но, излив свой гнев, я немного успокаиваюсь.) Лиляна сейчас обдумывает предстоящие вечером встречи. Мушичка стискивает зубы перед ночным боем. У каждого есть дело, только я сижу и жду...

Я часто пытаюсь представить себе наш подпольный фронт и всегда вижу только тех, кого знаю. Остальные остаются невидимыми. От этого фронта каждый день поступают свои коммюнике, причем в официальной прессе. Короткие и трагические. Возьмешь утреннюю газету и страшно ее открыть...

«Уничтожены разбойники в районе Белоградчика. Убит предводитель разбойничьей банды Князь Александр».

Я читаю сообщение еще и еще раз, бросаю газету и гляжу в пустоту, а в сознании борются боль и надежда: нет, не может быть, полиция всегда хвастает, из мухи делает слона... Однако разум беспощаден. Это правда. Конечно же, это правда. Мои товарищи по университету, родом из тех мест, рассказывали о Живко Еленкове, наводившем страх на полицию. Им гордился весь Белоградчик. И вот Живко Еленков убит... Я стискиваю зубы, от боли сжимается сердце. И так всегда, когда кто-нибудь погибает. Если и существует что-либо необратимое, так это — смерть. Каждая смерть обособленна, индивидуальна.

А в те дни смерть царила повсюду. «Уничтожена террористическая группа в районе Пловдива. Часть террористов убита, часть схвачена живыми». О бое у Фердинадова я потом буду читать с упоением, но сейчас это сухое, издевательское сообщение в газете потрясло до глубины души. Одно лишь было мне непонятно: схвачены живыми! Ты жив, — значит, надеешься, что они тебя простят, а это — предательство... Я еще многого тогда не знал. Позже я пойму, что если тебя схватят, то это страшнее всего, и никто не желает такой участи. Просто иногда не удается избежать ее. А тогда я безоговорочно осуждал схваченных. Может, потому, чтобы смягчить боль за убитых. Семь человек! А скольких усилий стоит нам привлечь хотя бы одного!

Да, смерть за смертью. Убит «крайне опасный коммунистический деятель и террорист Эмил Марков, заочно приговоренный к смерти... Он смертельно ранил доблестного полицейского... Еще один успех полиции». Вот гады! Это действительно так. Это их успех. Что значит один паршивый полицейский в сравнении с Эмилом Марковым? Марков, по крайней мере, погиб в бою! «В Русе поймана террористическая группа, совершившая покушение на начальника областной полиции». «Раскрыта шпионская сеть... в Пловдиве и Карне. Две женщины и двое мужчин приговорены к смерти». «Три смертных приговора за шпионаж» в военно-воздушных силах. И вдруг: «Убит один из самых опасных террористов. В бою в районе Белоградчика убиты Асен Балканский и два его сподвижника». Асен Балканский! Это самое известное мне среди партизан имя. Оно стало легендарным. Асен разъезжал в фаэтоне по Софии, Видину, Лому, лечился в Александровской больнице, пил кофе с полицейскими и разузнавал их тайны, бросался в бой, был неуловим. (Позже выяснится, что легенда почти не приукрасила действительности.) Это страшный удар... В те дни на улице Оборище пал от вражеской пули и один из партизанских командиров. Борис Нованский был членом штаба Софийской военно-оперативной зоны. Тихий и неукротимый, волевой и сердечный, он умел увлекать за собой, умел убеждать словом. Борис Нованский погиб в бою как рядовой солдат революции. Революция сделала его посмертно своим генералом. Мне не пришлось с ним встретиться.

Потери, потери...

А некоторые валяются на мягкой траве.


Вот что значит иметь броню, внутреннюю броню, ничем не уязвимую! «Террорист... бандит... разбойник... убийца» — как ни называй, лишь бы было неприятно. А нам приятно. Все это означало борец. И не какой-нибудь, а тот, кто находится на передовой...

«Наверняка многие хорошие люди останутся в живых», — думал я, а сердце сжималось от боли. Мне казалось, что все самые лучшие уже погибли.

А вот Пейчо уцелеет. Вот плут. Нет, негодяй. Хотя он и считается нашим, все равно негодяй! Думает не о товарищах, а о себе, да еще хочет и совесть свою успокоить!

Мы уже были у Дырвиницы[18]. Не заметили, как и добрались. Мы с Пейчо давно не виделись, и у нас было что сказать друг другу, а потом...

Спор начался не вдруг. Пейчо начал с мягких, умных слов, каждое из которых он будто ощупывал, прежде чем произнести.

— Видишь ли, даже в природе существует целесообразность, а человек — существо мыслящее. Для него целесообразность должна быть законом. И особенно для нашей партии. Я понимаю, ты стремиться туда, где всего горячей. Это замечательный порыв. Но нельзя, чтобы тобой руководили только чувства. Ты — талантливый человек и будешь очень нужен партии завтра, для строительства нового общества. Тогда ты и приложишь свои силы. Человек — существо мыслящее.

— Знаешь, я иногда сожалею...

— О чем?

— Что человек — существо мыслящее.

— Почему?

— Ну вот, когда слушаю тебя...

— Ты меня не собьешь. Я много думал об этом.

— О себе?

— Если хочешь, то и о себе.

Рассчитывая сразу одержать победу в споре, я сказал, что он слишком увлекается философией, но правильнее было бы сказать «философи́ей»[19].

— Послушай, что проку партии от твоего трупа? — ответил он.

Эти слова Пейчо задели за живое: что это он хоронит меня? Огорчило и то, что он так легко сказал это. Во мне взыграл подпольщик, у которого нет иного пути. Правда, именно это удержало меня от того, чтобы сказать ему все, что я думал: в тот момент он был мне ненавистен. Его широкая улыбка казалась слащавой, противен был его золотой зуб, со злорадством смотрел я на его лысеющую голову. А ведь раньше я относился к нему неплохо. Я сказал Пейчо пару «теплых» слов. Он обиделся и ответил, что я кичусь своей революционностью. Мы замолчали.

Затем спор возобновился. Пейчо был умен, и мне иногда не удавалось побороть его логику, разбить его высокие соображения о целесообразности укрыться в тихом местечке (один приятель обеспечивал мне место послушника в монастыре). Меня все это только еще больше злило, и в конце концов я спокойно сказал ему:

— Ты просто хочешь, чтобы я стал дезертиром. Кто гарантирует, что меня не убьют и там? По-твоему, надо думать не о том, чтобы идти в горы, а о том, как бы смыться?

Он и на это нашел отговорку, но я безошибочно определил, что за его словами кроется страх.

Плохо, что такой, как Пейчо, не один. Скоро я прочитаю в одной из инструкций софийской партийной организации: «Член партии — не почетное звание. Это борец, боец передового отряда рабочего класса. Бездеятельные члены партии не только бесполезны — своей пассивностью они заражают и других».

А если к бездеятельности добавляются еще и теории, вроде «Красная Армия сама со всем справится», «наши усилия напрасны до тех пор, пока и до нас не докатится военный вал», «подождем еще немного, время работает на нас», «не хочу умирать, хочу дожить до советской власти» и подобные, то возникает серьезная опасность. Такие взгляды следует безжалостно громить, а их приверженцев вытаскивать из болота пассивности.

Попробуй-ка, вытащи такого!


А может, в чем-то Пейчо был прав? Неужели военная деятельность Вапцарова более важна, чем стихи, которые он не успел написать? Ни в коем случае!.. Но... нет! Кто может сказать, когда Вапцаров стал Вапцаровым и написал бы он такие стихи, не будь таким сам?

Кстати, о себе. Боже мой, я не могу представить себе большего несчастья в жизни, чем несчастье, которое произошло бы со мной, если б я не ушел в отряд. Будем говорить не как о писателе, а как о человеке!

А Пейчо я и сегодня не завидую, пусть у него есть все. Ведь люди умирали и за его счастье. Одного лишь я не хочу — забыть тот день, когда он мне изливал свою мудрость.

Да, вероятнее всего, мы должны были погибнуть. Красная Армия наступала, но она была еще далеко. Никто не знал, когда она придет сюда и кто ее дождется. А «дирекция полиции купит по взаимному согласию (как я понимаю, с лошадьми) для нужд столичного отряда конной полиции и областных полицейских эскадронов лошадей в возрасте не моложе 3 лет и не старше 10, ростом от 150 до 165 см». «Сто двадцать полицейских сыщиков закончили государственное полицейское училище и приняли присягу». Неужели их еще мало, этих штатных, добровольных и случайных агентов? Однако премьер-министр Богдан Филов требует в Народном собрании новых «ассигнований на полицию и борьбу с антигосударственными элементами».


Вера, ставшая не только твоим убеждением, но и эмоциональной опорой, — большая сила. Она открывает перед тобой мир с желанной стороны. Ни одна революция невозможна без такой веры, конечно, если она не закрывает тебе глаза на истину. Во всех угрозах полиции, обращенных к нам, мы видели слабость власти. Это был один из внутренних механизмов, спасавший нас день за днем от страха перед смертью.

Я знал также, что и мы наносили ощутимые удары, о которых «Зора» никогда не сообщит. Лишь когда нет другого выхода или когда нужно нагнать страху, чтобы получить новые ассигнования, газеты публикуют сообщения вроде следующего: «Неизвестные лица убили в Пловдиве помощника областного директора». Мы уже научились читать даже «Зору» — и то, что она пишет, и то, что написано между строк.

«Никола Тошев Велков из села Липница, Ботевградского уезда, 61 года, земледелец... осужден на 1 год тюремного заключения строгого режима и оштрафован на 30 тыс. левов за то, что скрыл сено от реквизиции». Осуждены и 67-летний пекарь (не отчитался талонами продовольственных карточек), и крестьянин, укрывший от реквизиции двух лошадей, и другой крестьянин, не сдавший 60 литров молока по обязательным поставкам, и т. д. и т. п. Не знаю, кто саботировал сознательно, кто в целях спекуляции, но это саботаж. Сопротивление. Понятно, саботажников значительно больше, а эти сообщения газеты публикуют лишь в назидание.


Почему меня так беспокоит этот Пейчо? В каждом революционном движении были свои болтуны и приспособленцы. Посмотрите-ка на него — уже сейчас он занимает место за праздничным столом. А сколько еще таких сбежится потом, и останется ли там место для борцов-чернорабочих? Останется, но они не сядут за этот стол, даже если воскреснут.

Позавчера в сквере на перекрестке Регентской и Евлоги Георгиева я встретил Киро. Мы поговорили о том о сем, и я намекнул ему, что ухожу... Очень мало кто об этом знал. Говорить на эту тему не особенно разрешалось, но как можно было не сказать Киро... Высокий, сухой, жилистый, пожелтевший от ядовитых линотипов, он обнял меня, прижал к себе, а потом слегка отстранился, заглянул мне в глаза, усы его вздрагивали.

— Ну, бра-ат...

Сколько оттенков было в его мягком, неповторимом «брат»!

Киро не был многословен, но смутил меня. Я знал: он искренен, как всегда. Высокие слова он произносил совсем просто: я герой, он мне завидует, но у него нет сил, чтобы уйти... В таких случаях чувствуешь себя беспомощным. Чтобы он не подумал, что возвращаю ему комплимент, я толкнул его в бок: разве я его не знаю?

— Благодарю тебя за доверие... Но и здесь нужны люди, и я не сижу сложа руки.

Милый Киро! Ему всегда казалось, что он делает маленькие дела, а другие — великие!

Достаточно вспомнить о нем — и можно забыть о существовании хоть сотни хитрецов. Или подлецов.

А позже поэт Кирилл Маджаров средь бела дня оставит свой окоп, что считалось преступлением, проберется сквозь проволочные заграждения, рискуя каждую секунду получить пулю в спину, и побежит наугад к югославским партизанам, которые с полным правом могли пристрелить приближающегося к ним вражеского солдата. Он станет их товарищем и погибнет в первом же бою.

Киро не думал, будет ли нужен социалистической Болгарии его поэтический талант. Он думал только о своем долге.


Друг мой, незнакомый и близкий, читающий эту книгу, ты уже понял, что я рассказал о Лиляне для того, чтобы это услышал ты.

Ты, наверное, уже понимаешь, какую книгу я написал, но я все же хочу раскрыть свой замысел и все время видеть твое лицо. Договорились? У меня нет тайн. Может, даже все, о чем я рассказываю, тебе уже известно: ты читал книги о нашем отряде и большинство событий того времени тебе знакомо; ты знаешь, кто пал в бою и кто вернулся. Но так даже лучше: не жди, что я буду пытаться увлечь тебя сложным сюжетом или стараться обострить твой интерес эффектными неожиданностями. Просто я хочу вместе с тобой вернуться в ту эпоху, посмотреть на нее глазами людей, которые ее творили, моими собственными глазами. Я хочу сосредоточить внимание на том, как все это произошло, хочу переосмыслить прошлое...

Мне говорили: напиши роман! Я отвечал словами Федина: «...Пусть лучше будет просто хорошая биография, чем плохой роман». Твое доверие мне дороже всего. В жизни случаются такие невероятные истории, что в сравнении с ними меркнет всякая фантастика, а в романе они всегда кажутся вымышленными, и ты можешь покачать головой: «Ну и ну!»

Я хочу поделиться с тобой всем, что представляется мне важным, и так, как мне это кажется наиболее подходящим — в форме бесстрастного рассказа, сжатого очерка, публицистического эссе, лирического отступления, откровенных размышлений. При этом я использовал как материалы газет, так и полицейские документы. Какой это жанр? Не знаю. Но ведь важнее всего человек...

А чем эта книга не роман? Документальный роман?! «Что может быть более гениальным, чем сама жизнь?» — приходит мне на помощь Андре Моруа. Оставим в стороне гениальное, но эта книга — сама жизнь.

Каждый случай — это меньше всего мемуары. Я не вспоминаю, я переживаю все это. События партизанского движения — это наш вчерашний день, только что кончившийся. Однако его моральные ценности должны быть ценностями сегодняшнего, самого что ни на есть сегодняшнего дня. Это время еще живет в нас, — и должно жить! — с его болью, победами, мечтами и движением вперед.

Что прошлое? Я пишу о современности. О самой современной нашей современности. И может, даже немного о будущем.


А люди жили. Одна жизнь — вроде бы уже познанная, жизнь, которую я веду. Однако душою я давно в горах...

Стремясь к счастью, каждый из нас часто рискует головой, даже прямо сует ее в ту петлю, о которой между собой шутим: «Повяжут тебе галстук», а между тем «каждый знает, где счастье: Йоганна Хансен — Недева, Гладстона, 48, посредничество в браках людей интеллигентного общества. За 30 гербовых марок высылается список кандидаток. Прием от 3 до 7. Письма шлите с оплаченным ответом». Внимание! «Вы сразу можете заработать 600 левов!» Если потратите 100 левов, то получите «следующие современные любовные, приключенческие и детективные романы: «Кровь и яд», «Один мужчина и сто девушек», «Палач Чикаго», «Контрабандисты опиума», «Дом свиданий на Бродвее», «Любовники леди Нислей», «Гангстерское гнездо», — цена 600 левов». Но это — палиатив, а вот радикальное решение: «Телеграмма. Кризис преодолен с помощью всего 10 левов. С помощью пропаганды и приятного труда вы можете заработать 600 левов. Относится ко всем. Инструкции дает Раев, улица Царя Асена, 15».

Однако не все, кажется, становятся обладателями таких чудес, и поэтому ищут работу, но работу особую — в экспортно-импортных фирмах: агроном — в экспортной фирме; инженер-химик — в экспортной фирме; делопроизводитель, знающий немецкий и болгарский языки, экспедиторы, вокзальные служащие, торговые агенты — в экспортной фирме. Или механик-водитель — в посольстве; гувернантка-немка, барышня, дает уроки немецкого языка детям, а модистке Паоле требуются ученицы и работницы. У тех, кто ищет обыкновенную работу, денег на объявления нет. У них есть лишь ноги, чтобы обивать пороги фабрик и канцелярий. «А «Нежная секретарша» — самый сладкий фильм сезона. Мечта современной девушки о счастье, ее любовные грезы сбываются!»

Ново! Колоссально! «Получен препарат для развития бюста: бюстг. «А» — для развития недоразвитой груди; бюстг. «Б» — для нормально развитой, но мягкой и отвислой груди; бюстг. «С» — для маленькой и отвислой груди. Цена с прилагаемой литературой — 135 левов. Банковский счет 5905. На посылке нет указаний о содержании (тайна сохраняется!), почтовый ящик 512, София». Неужели я такой тупица, что не могу понять этот мир? Даже то, нужны ли эти «бюстг. «А», «Б», «С»?

А на железнодорожной станции Сахарный завод найден труп человека с отрезанной головой и запиской в кармане, что он сам кончает жизнь самоубийством. А почему? «В селе Блато, в районе Дупницы, за право косить на одном из лугов поспорили и подрались братья Антон, Владимир и Димитр Стойневы. Все трое — старше 60 лет. На помощь двум первым пришли Темелаки Георгиев из села Мерводол, Ангел Стойнев 25 лет и Кирилл Стойнев 21 года. Димитру были нанесены тяжелые побои, от которых он немедленно скончался. Во время драки Димитр выстрелил из пистолета и тяжело ранил в грудь Антона, которого доставили в дупницкую больницу». Далее: «При дележе снопов один убил топором другого». Затем: «В один день было совершено три отцеубийства, три самоубийства, вызванных отчаянием, а также был убит молодой человек, и произошло два загадочных убийства...»


Все это случилось, конечно, не в один день. Многое я не могу припомнить, другое внезапно всплывает в моей памяти так отчетливо, будто происходит сейчас.

Жарко, даже лежа в траве я вспотел. В тот день я узнал, что в Варне повешен наш юный товарищ, и мне вновь сказали, что связи с отрядом нет. В таком настроении я прочитал: «Увеличьте свой рост на 10—12 см.! Американо-французская система. Инструкция высылается цо получении почтовых марок на 2 лева...»

Увеличьте свой рост! Мошенники. И деньги вымогают, и людей дурачат. Позже я прочитал слова Фучика: «Человек не становится меньше от того, что ему отрубают голову».


ЦАРЬ УМЕР, ДА ЗДРАВСТВУЕТ РЕСПУБЛИКА!


Было шумно, и мы наклонялись над столом, чтобы слышать друг друга. Гото играл свою роль, известную нам обоим. Играл свою роль и я.

— Выпей чарку! Маленькую! — говорит он.

— Ни за что!

— Послушай, ничего с тобой не случится. Ты что, вступил в общество трезвенников?

— Не поэтому. Не могу. Противна она мне!

— Тогда кружку пива?

— Знаешь, не хочу, Гото. Оно горькое.

Гото смеется: это «горькое» ему и хотелось услышать. Сам он был таким «пьяницей», что, если бы и другие последовали его примеру, трактиры пришлось бы закрыть, однако Гото полагал, что, сидя за стаканом водки, или вина, или за кружкой пива, можно ввести в заблуждение агентов. Иногда и мне хотелось выглядеть посолиднее, но пиво и в самом деле казалось мне горьким. Тогда я заказывал себе красного лимонада в бокале, чтобы мы оба казались горькими пьяницами.

Радиоприемник, на который никто не обращал внимания, вдруг что-то забормотал, но так тихо, что ничего нельзя было разобрать. Ресторан сразу будто вымер. Тишина нахлынула, как беда. «Облава, что ли?» — спрашиваем мы друг друга взглядами. У меня замирает сердце, оно бешено колотится в груди и будто стынет от страха.

Меня охватывает ярость. Совесть мучит меня: я не могу себе простить, что мы пришли сюда. Зачем мы здесь? Ну вот тебе! Ведь мы, как люди, пошли в ресторан, чтобы хоть раз поесть по-человечески! Если мы пропадем так глупо, никто нам этого не простит...

Официант, прыщеватый румяный юноша, подходит на цыпочках и, будто умирает, шепчет:

— Господа, его величество царь...

Испуг мешает ему закончить фразу; он, кажется, смертельно боится произнести слово «умер».

Этого ждали. Накануне газеты сообщили о тяжелой болезни царя, утром — об улучшении состояния; значит, следовало ожидать сообщения о смерти. И все-таки — бомба! Даже я испытал какое-то неприятное чувство, похожее на тревогу: что теперь будет?

Раздался шум отодвигаемых столов. Все вскочили на ноги и застыли в безмолвии.

И вдруг будто черт дернул меня за язык.

— Ну как тебе мертвый царь? — тихо сказал я Гото, и он затрясся от смеха.

С кем не бывало такого? В самое неподходящее время взбредет вот эдакое на ум и — пожалуйста!.. «Ну как тебе?» было нашим любимым обращением... Смерть царя мало нас волновала, уважения к нему мы не испытывали. Я сдавленно смеялся, и, глядя на меня сзади, можно было подумать, будто я плачу, но стоило взглянуть на мое лицо... Дрожь прошла у меня по телу, когда я, обернувшись на какие-то новые звуки, увидел, что офицеры, заполнившие небольшой зал, выхватили шашки из ножен, салютуя ими! «Еще зарубят нас, — подумал я, — за милую душу зарубят, и все их за это похвалят!..»

Когда посетители уселись, мы, прикрывая лица ладонями, чтобы сойти за плачущих, заплатили по счету и почти бегом бросились в отдаленную часть парка, чтобы там дать себе волю:

— Ну как тебе мертвый царь?!

София уже была охвачена тревожным, настороженным шумом. Звонили колокола. Только у кого-то, кто еще не знал о случившемся, патефон во весь голос распевал песенку о Лили Марлен.


На тихой улице Ивац-воеводы, рядом с военной академией, есть дом, где я чувствовал себя как у родных. В те годы подполья я во многих местах находил убежище и сердечный прием, но вряд ли где мне было так хорошо. И сегодня, стоит мне пройти мимо, меня охватывают теплые воспоминания и грусть, грусть потому, что тех людей там уже нет... Это был дом Николы Пушкарова. Садик перед фасадом, полукруглая, похожая на алтарь прихожая, окошко на кухне, из которого в случае необходимости можно было выпрыгнуть и скрыться...

Я уже писал об этом замечательном, милом человеке — Николе Пушкарове, воеводе и почвоведе. Остается лишь добавить, что это он предоставил мне свой дом. Сам он оставил его навсегда несколько месяцев назад.

В мае — июне сорок третьего года с квартирами стало совсем плохо. Мне некуда было пойти, поскольку самые фантастические варианты я уже использовал. Хозяева многих квартир были арестованы. В некоторые места я не решался идти, опасаясь, что за ними установлена слежка. Не всегда я мог рассчитывать и на ремсистов района, а квартиры необходимо было предоставлять и партийцам.

И я пошел к тете Славке Пушкаровой.

Мне было неловко, поскольку, хотя и с благородной целью, я не мог сказать этой женщине правду. Просто попросил у нее разрешения приходить, чтобы спокойно готовиться к экзаменам, иногда переночевать, хм... хм... не становясь обычным квартирантом. О том, что я подпольщик, она не знала. Так было лучше всего на случай провала.

— Зачем ты, Гошо, всегда спрашиваешь, можно ли прийти? Ведь ты знаешь, как дядя Кольо тебя любил? Будь здесь как дома!

Эта душевная щедрость объяснялась не только преданностью к дяде Кольо (который наверняка сказал ей, чтобы она приютила меня в случае необходимости), но, конечно, и ее революционной юностью. В 1903 году Славка Чакырова, учительница из города Струга, в корсете носила динамит для участников ильинденьского восстания[20]. Потом два года провела в страшных условиях турецкой тюрьмы в ожидании казни, пока русскому консулу не удалось спасти ей жизнь. Такой человек мог с пониманием отнестись ко мне.

И я обосновался в ее доме. Сначала провел одну ночь, потом другую, а затем стал приходить каждый вечер. Меня здесь встречали с любовью, и я чувствовал себя в полной безопасности.

Однажды вечером я долго расхаживал с Гото, которому негде было переночевать, и в конце концов привел его «к нам». Ему у нас очень понравилось, и он стал считать себя квартирантом. Я объяснял ему, что неразумно двум подпольщикам жить в одном месте, но Гото горячо возражал, утверждая, будто более надежного места, чем это, он не знает. А кроме того, какие же мы коммунисты, о каком равенстве мы говорим, если не делимся по-братски тем, что даже не свое?.. Конечно, разве справедливо самому жить припеваючи, а о товарище, который состоит в той же самой партии, не думать?..

По правде говоря, мне было приятно поделиться с ним своим «богатством», но ведь это было неразумно, а кроме того, я боялся стать нахалом в глазах тети Славки. Однако не оставалось ничего иного, как сочинить жалостную историю: лесничий, сдает экзамены, квартиры у него пока нет, очень бедный... Тетя Славка лишь сказала: «Если ты считаешь, что так нужно, пусть приходит».

Однажды вечером, когда мы только-только уселись в кухне и завели разговор, тетя Славка, сохраняя полнейшее спокойствие, обняла нас за плечи, вывела через черный ход во двор и приказала не шевелиться: пришел какой-то родственник, двоюродный брат министра внутренних дел, и лучше, чтобы он нас не видел. Мы были абсолютно с ней согласны.

И все вдруг стало на свои места — и мои, экзамены, и лесничество Гото... Когда нежданный гость ушел, тетя Славка так же спокойно вернула нас в дом.

Крошечная, слабая, вся высохшая, с орлиным носом и бельмом на одном глазу, тетя Славка казалась мне очень симпатичной. Особенно после моей неудачной попытки отправиться в отряд: она обняла меня, прощаясь, а когда я вернулся, казалось, все поняла.

У нее в то время жил один родственник из Струга, студент. Он усиленно занимался, большую часть времени проводил дома и сам себе готовил еду. Мы с Гото обычно перекусывали что-нибудь на ходу, иногда и вообще забывали о еде, но этот друг, с которым мы соглашались во всем, в этом вопросе был неумолим. Каждый вечер он оставлял нам или простоквашу, или арбуз, или что-нибудь еще и каждое утро спрашивал нас: «Ну как тебе молоко?» «Ну как тебе?..» Это выражение нашего студента-кормильца так привязалось к нам, что мы стали употреблять его где надо и где не надо, при этом смеялись от всей души.

Отсюда и «Как тебе мертвый царь?» Хорошо еще, что все так обошлось.

На следующее утро, когда мы уже собирались выйти из дома, Гото вдруг направился в гостиную и вскоре вернулся оттуда взволнованный.

— Дай-ка инструкцию.

— Какую инструкцию?

— Ты знаешь какую. Я должен ее вернуть.

— Ну и верни. Я изучил ее.

— Слушай, не шути. Ты ее взял.

— Я и не видал ее, после того как вернул тебе.

Мне почему-то было смешно, и Гото подумал, что я шучу.

— Ладно, принесешь мне ее сегодня вечером. А если тебя с ней поймают, отвечать будешь сам.

— Идет! Только я скажу, кто мне ее сунул в карман.

Однако я уже понял, что дело принимает серьезный оборот. Мы вдвоем принялись повсюду искать инструкцию, но — никаких следов. Нам стало не по себе.

Чтобы не носить инструкцию с собой, Гото спрятал ее в чехол одного из кресел. Видимо, накануне вечером Марианка, отмечая свои именины, сняла чехол и нашла эту инструкцию! Марианка, моя ровесница, жила в подвальном этаже. Иногда она приходила на кухню, и я объявлял ее невестой Гото. Он в свою очередь сватал ее мне. Мы делали все, чтобы не вызывать у нее подозрений. А вот мы к ней относились с подозрением. Не знаю почему, но мы решили, что парень, который вертелся вокруг нее, — агент полиции.

Влипли же мы в историю!

Это была совершенно секретная полицейская инструкция по борьбе с партизанами, разработанная каким-то большим специалистом. Читая эту инструкцию, нельзя было не заподозрить, что автор сам побывал в партизанских отрядах: до таких тонкостей он докопался. (Позже я убедился, что многого этот полицейский «гений» оказался не способен понять, да и инструкция — это одно, а настоящая борьба — другое. Однако я узнал тогда и такое, что помогло нам потом в отряде бороться с врагом.) Кроме того, эта инструкция наводила и на другие размышления. «Известно, что враг засылает в наши ряды провокаторов, а удается ли партии посылать своих людей в лагерь противника?» — думал я. Никто мне об этом не говорил, но если совершенно секретная инструкция попала к нам, значит, кто-то из наших занимает в полиции важный пост. Я гордился этим. А теперь полиция узнает, что кто-то выдает ее тайны.

— Да, это предательство, как ни крути, Гото. И нам надо вовремя скрыться, пока нас не укокошили.

Мы шли по парку. Молчали. Вид у нас был сердитый. Нам и в самом деле было нелегко. Мы оба чувствовали себя виноватыми.

— Послушай, эта девушка не похожа на негодяйку. Почему мы решили, что она — агент? — с надеждой спрашивает Гото.

— Она даже очень симпатичная. Мы еще вас поженим.

— Не шути.

— Я не шучу. Хотелось бы мне, чтобы ты оказался прав.

Георгий Цанов (друзья называли его Гото) — опытный товарищ. Он участвовал в революционном движении намного раньше меня. Гото работал с моим старшим братом Андреем, о котором мы оба говорили с любовью. В Пирдопе мы — соседи. Жизнь в условиях подполья сгладила разницу в возрасте между нами. Иногда мы мечтаем, как тайком проберемся в Пирдоп, как я буду подавать ему световые сигналы из мансарды, а он — принимать их, стоя у заднего окна дома, как мы с партизанским отрядом отправимся в наши горы, где знаем все.

Однако в это утро нам было не до разговоров. Мы не выдержали и, вместо того чтобы, как обычно, сидеть в саду, отправились в Драглевцы. Невысокий, коренастый, с небольшой лысиной и голубыми глазами, Гото шел, раскачиваясь, как в строю, а когда останавливался, размахивал кулаками.

— Не может быть! Она еще найдется! Я тебе говорю.

Сегодня нам было не до шуток и даже «Как тебе мертвый царь?» не веселило нас.

А вечером драгоценная инструкция нашлась! Не думайте, что мы поступили неосторожно: мы долго ходили вокруг, прежде чем войти в дом; внимательно осмотрели все углы, пока не убедились в безопасности. Ночью, в темноте, мне удалось найти ее — листок провалился между сиденьем и подлокотником кресла. Мы наверняка были похожи на Остапа Бендера и Кису Воробъянинова, искавших сокровище в двенадцатом стуле...


В стране был объявлен траур. Его нагнетали день ото дня. Оглушительно звонили софийские колокола. Всюду звучала передававшаяся по радио траурная музыка. Газеты старательно раздували цареистерию. «Царь Борис III почил. Да здравствует царь Симеон II!» «Фюрер выразил сердечное соболезнование вдовствующей царице» (после того как, может быть, помог ей стать вдовствующей). «Чтобы рассеять какие-либо сомнения и злонамеренные слухи», Филов делает официальное сообщение. Болгария еще очень нуждалась в этом великом царе, «но богу было угодно принять его в свои кущи» — сокрушается «Зора».

Эти «божьи кущи» заставили меня вспомнить наших известных пирдопских цыган. Незадолго до этого «Зора» сообщила: «После длительной подготовки и испытаний, пройдя специальный курс, в эти дни все цыгане — мусульмане, постоянные жители города Пирдопа, приняли святое крещение. Новокрещенные, растроганные, сердечно благодарили за великую божью благодать, которая распростерлась над ними, а также за внимание, оказанное им первыми гражданами Пирдопа (ставшими их крестными и оделившими их подарками!), и обещали впредь быть примерными и послушными детьми церкви».

Боже мой, какая благодать распростерлась над Пирдопом! Я пытался представить себе старого Демира или вечно болтающего что-то Дуду «примерными и послушными детьми церкви», и меня разобрал смех. Я смеялся не над людьми, а над этой комедией. Я подозревал, что их немного поприжали, а они тоже словчили, наверное, чтобы получить право на паек! Однако какая предусмотрительность! Теперь, когда богу оказалось угодно прибрать Бориса, христианское воинство не ослабнет: на помощь ему пришли мои братья, пирдопские цыгане.

А там «в его набожно скрещенные руки поставлены чудотворная икона Богородицы Троеручной, утешительницы и заступницы страждущих, которая славится множеством чудес», и другие иконы... В те молодые годы, посмеиваясь над религией, я испытывал чувство неловкости (о нем я никому не говорил) перед мамой, которая была верующей. Но я знал, что и ей противны идолы религии. В сущности, она была не религиозной, а верующей.

Окончательно скомпрометировал свою собственную идею плевенский областной директор Борис Казанлиев, желание которого возвеличить царя превзошло его скромные возможности. Послушайте только его немножко (оказывается, он и поэт): «На нас обрушилось несчастье: в решающий для судьбы отечества час мы потеряли величайшего царя, какого провидение когда-либо посылало болгарскому народу. Мы похоронили остававшегося всегда молодым всеми любимого царя-объединителя и почувствовали себя сиротами. Искренне зарыдал весь болгарский народ, оплакивающий своего царя-батюшку...» Потом Борис в устах Казанлиева стал «святым царем» и в конце концов «самым великим царем в мире».


— Вот этот человек! — произнес Гото. Он в то время осуществлял связь с партийным руководством.

Мы шли по улице Шипка. Человек, о котором говорил Гото, двигался навстречу нам со стороны университета. Руками он размахивал так, будто держал в них косу. «Крестьянин, — подумал я, — когда-то косил. Но уже давно живет в городе».

— Ну, здравствуйте, что поделываете?! — сказал он, пожимая мне руку, как старому знакомому.

«Привык иметь дело с подпольщиками», — подумал я и ответил:

— Все то же, ждем, лежа на боку. Так мы и революцию проспим.

По лицу товарища пробежала легкая тень, но он перевел разговор на другую тему:

— За вами хвоста нет?

— Будь спокоен! — ответил Гото.

Мы направились к реке. Гото говорил об этом товарище не раз, но мне хотелось самому встретиться с человеком, который сейчас олицетворял для нас связь с партией и РМС, и спросить его, когда же я смогу отправиться в горы. Наш разговор поэтому начался так, будто мы вели его уже давно и только ненадолго прервали.

— Мы уже прокисли, разгуливая по саду, — сказал я.

— А чтобы не скучать, садись на трамвай — и там будешь! — ответил он весело и в то же время серьезно.

«Он должен нас понять», — думал я про себя, а он наверное, думал, что мы должны его понять. Ясно, что кроме нас у него были и другие заботы и он был обеспокоен чем-то очень важным... Связь прервана. Полиция и воинские части окружили отряд. Уже давно туда не удавалось пробраться ни одному нашему. Кто знает, что будет дальше... Может, он нам и не сказал всего, но и этого было достаточно, чтобы понять, что горячиться у нас нет оснований.

— Ты ведь понимаешь, тяжко так...

— Знаю. И мне тоже тяжко. А что делать? Главное — спокойствие и крепкие нервы!

Он шел между нами — среднего роста, в хорошо сшитом серо-зеленом костюме. Острый нос и бородка делали его лицо суровым. Оглядывался он почти незаметно: чувствовались навыки старого подпольщика.

Говорили мы, конечно, и о кончине царя. Товарищ выслушал все, что нам было известно, и задал для проверки кое-какие вопросы... Англофилы распространяли слухи, будто Гитлер отравил Бориса, который хотел переметнуться к союзникам. Германофилы виновато молчали: ведь Борис ездил не к Черчиллю, а к Гитлеру. Не правда ли? Германофилы призывали сплотиться вокруг трона, перешедшего теперь к мальчику, который и штаны-то еще сам надеть не может. «Царь Борис отказался послать войска на Восточный фронт», — распространяли слухи хитрые царедворцы. Некоторые даже были склонны считать актом протеста участие в церемонии прощания с покойным.

Верно было лишь одно: эта внезапная, не ко времени смерть августейшего правителя казалась подозрительной.

Мы сидели на деревянной лавке там, где теперь стоит телевизионная башня. Я заметил, что мы слишком долго торчим у всех на виду.

— Так надежней всего. Трое мужчин, шныряющих по кустам, вызывают куда больше подозрений, — спокойно возразил наш старший товарищ. — Мы не знаем, действительно ли Бориса отравил Гитлер, — продолжил он. — В любом случае у нас нет оснований оплакивать царя. Это он, а не кто-нибудь другой, превратил Болгарию в плацдарм для нападения на Советский Союз. Это он предоставил гитлеровцам все ресурсы страны. Это он подписывал смертные приговоры.

Сегодня наша основная задача — не позволить Цанкову и бешеным германофилам втянуть Болгарию в открытую войну с Советским Союзом и усилить свою диктатуру. Должно быть избрано Великое народное собрание, которое в соответствии с конституцией выберет регентов. В ходе предвыборной борьбы мы многое объясним народу...


Но и наши враги стали другими. Их охватила тревога, хотя они не подавали виду. Передо мной дневник депутата Петра Маркова из города Елена. Благодаря записям этого своеобразного оппозиционера я побывал и на предварительном совещании, и на сессии палаты для выбора регентов. Дневниковые записи Маркова передают атмосферу того времени, отражают психологию фашистских правителей.

«Министр Филов, кажется, очень хотел бы занять это место и поэтому делает все для подавления малодушных народных представителей». Предлагался референдум — верный для правительства способ. «Но и этот путь был опасным для Филова»: для этого требовалось несколько недель, а «события в это время могут развиваться в головоломном темпе, и от кандидатур Филова и Кирилла могут отказаться даже сегодняшние безликие депутаты». Отвергнуто было предложение принять закон, который уполномочил бы тогдашнее Народное собрание выбрать регентов. «Вероятно, широкая дискуссия, связанная с обсуждением закона, представлялась опасной». И Филов на заседании правительственной коалиции заявил: «Мы должны выбрать регентов. Ситуация не позволяет провести выборы регентов в Великом народном собрании... Есть два бесспорных кандидата: князь Кирилл Преславский и премьер-министр[21] (оживление в зале и тихие возгласы о том, что «эти кандидатуры не так уж и бесспорны»). В отношении третьей кандидатуры высказывались различные мнения, однако совет министров решил: генерал Михов. «Объявите эти три кандидатуры». Коротко и ясно.

Петр Марков возразил, что в соответствии с конституцией князь не может быть регентом. «Я возражал и против кандидатуры Филова, как человека, связанного с немцами, который не сможет изменить политику, если это придется сделать...» Раздались возгласы недовольства. Слышны были протестующие выкрики: «Это уже пораженчество!..»

Марков напомнил, что Болгария потерпела поражение в 1913 году, затем в 1918-м, а теперь приближается еще одно поражение. И вновь поднялся шум в зале. Он заявил, что «регентский совет должен состоять из настоящих болгар», чтобы проводить подлинно болгарскую политику. В ответ раздались крики: «А это разве не болгары?» Так же были встречены возражения еще пяти-шести депутатов.

Махинации не прекращались и в ходе сессии палаты: депутатам оппозиции не давали слова; сразу же был поставлен вопрос об открытом голосовании, и самые невинные возражения прерывались криками...

«В самый последний момент на трибуне неожиданно появился Цанков. Свою речь он начал словами из библии». (Я читал эту речь. Это — попытка сплотить погибающих: «Конечно, мы можем провести выборы. Ничего невозможного здесь нет. Но отдаете ли вы себе отчет в том, какими будут эти выборы, какие страсти разгорятся, какой будет политическая борьба, объединят эти выборы нас или разъединят?») Все предельно ясно. Петр Марков пишет об этом так: «В конце своего выступления Цанков одобрил кандидатуры регентов. Если раньше он неоднократно заявлял, что Филов ведет страну к пропасти, теперь он похвалил его. Говорили, что Цанкову обещали пост премьер-министра».

Подтвердились опасения, о которых говорила тогда наша партия.

Накануне голосования большая группа депутатов решила демонстративно покинуть зал заседаний с возгласами в честь конституции. «Все они или выбежали из зала во время голосования, или голосовали с криками «ура», как и другие, полные энтузиазма депутаты». Только три человека демонстративно остались сидеть. «Когда 140 человек встают и в один голос кричат «ура», а ты остаешься сидеть в этой толпе, возникает такое чувство, будто какая-то пневматическая машина поднимает тебя. Необходимо много воли и отваги, чтобы остаться на своем месте», — признается Петр Марков.

Комедия кончилась. Началась трагедия. Точнее, продолжалась.

Как они могли так подгадать — провести свои самовыборы именно 9 сентября? Можно ли после этого говорить, что история не допускает шуток? Ведь их последний, ничем не приметный день 9 сентября стал нашим первым, великим Девятым сентября.


— Мы должны быть готовы к сопротивлению! — энергично говорил представитель партийного руководства. — Повысить бдительность людей, поднять их на борьбу!

— Уж не тех ли, кто ревмя ревет перед зданием Народного собрания? — вмешался я.

— Пусть об этом газеты болтают!

— Какие газеты, когда я видел это собственными глазами?

— Газеты раздувают истерию. Это диво на три дня.

...И в самом деле. Траурная музыка преследовала нас повсюду. Я никогда не думал, что она обладает такой могучей силой. Я отгонял ее, но она преследовала меня. А как она действовала на тех, кто поддавался ее звукам? Они ревели вовсю, еще не дойдя до гроба с усопшим. Длинной вереницей тянулись женщины, приехавшие со всей страны. От колокольного звона у них помутился рассудок. Плач, особенно по ночам, становился заразительным. По-моему, некоторые ревели, охваченные рабским страхом: царь умер!..

— Это диво на три дня. Похоронят его, и все кончится.

«Верно, — подумал я. — Но до чего же все это противно!»

Мы о многом еще говорили, а на прощание товарищ сказал:

— Ну, до скорой встречи. Надеюсь, что в следующий раз мы сможем сказать «счастливого пути». Смотрите не проспите революцию! — пошутил он, вспомнив мои слова.

— Ладно! — ответил я. — Иначе придется садиться в трамвай.

Пусть в горы отправиться нам не удалось, но этот товарищ заразил нас бодростью и уверенностью. Не зная, предстоит ли нам еще раз встретиться, он тогда не назвал нам даже своего партийного псевдонима — Янко[22]...

А дни приносили событие за событием.

1 сентября. «Советское летнее наступление — война на истощение». И сразу же: «Ожесточенные бои на смоленском направлении». Смоленск! Идут!

4 сентября. «Десант в Калабрии».

9 сентября. «Италия безоговорочно сложила оружие. Для Берлина это не было неожиданностью». (Да разве для фюрера вообще существовали неожиданности?!)

11 сентября. Гитлер придает анафеме маршала Бадольо за измену и провозглашает Муссолини «величайшим сыном итальянской земли со времен разгрома античного мира». Однако он не забывает и себя: «Я бесконечно горд тем, что являюсь руководителем такого народа (немецкого, который был так терпелив), и благодарю бога за каждый час, который он мне дарует для того, чтобы я мог успешно руководить величайшей в нашей истории борьбой».

И никто не понимает, в каком страшном противоречии с утверждением «Муссолини — величайший сын итальянской земли» находится набранный большими буквами заголовок: «Италия не помогала Германии. Теперь заботиться о ней придется англо-американцам». Черт побери! Если здесь и есть доля истины, то все же очень неприлично ругать государства, как и людей, на которых сердит.

23 сентября. «Согласно сообщению из Минска, Вильгельм Кубе, главный комиссар Белоруссии, прошлой ночью стал жертвой покушения».

24 сентября. «Немецкое отступление на Востоке не является поражением». А разве кто-нибудь это говорил? Ведь гласит же пословица: «Глупость — божий дар, но человек не должен злоупотреблять им».

Как и цитатами, правда? Подожди, друг, я как раз хочу объяснить тебе кое-что. Меня возмущает, когда за цитатами скрывают отсутствие собственных мыслей. Или употребляют их для перестраховки. Я очень люблю разговоры с умными людьми, а здесь это — цитаты. Какую же радость испытываешь, когда узнаешь свои мысли в мыслях человека, жившего пять тысяч лет назад, который как бы говорит: да, я понимаю тебя. Это замечательное чувство.

Иногда с помощью одной лишь мысли мы находим себе место во времени. А каково человеку, который не знает своего места в родном доме, на родине, в мире? Я очень хочу увидеть место партизанского движения в жизни нашего народа, в движении человечества. Постичь его большой смысл.


Я ВЕРНУСЬ, ДОРОГАЯ...


Она пришла в новом, очень красивом платье. Это было естественно с ее стороны. Конечно, не в платье дело, но тем не менее каждый раз, вспоминая о ней, я вижу прежде всего это платье, излучающее нежный свет.

Да, платье и в самом деле было очень светлым, бежевым, однако свет струился из ее глаз, больших, карих, подчеркнутых густыми бровями. Озаренная солнцем, она слегка щурилась, пытаясь скрыть навертывающиеся на глаза слезы. Волосы у нее были золотистого цвета с легким оранжевым оттенком, и казалось, от них по стене бегают солнечные зайчики. Лицо ее, покрытое легким загаром, пылало от смущения. Ее смущала необычность ситуации.

Мы сидели в широком кресле в гостиной не только потому, что отсюда было видно все, что делалось на улице, и мы не могли пропустить нужного нам человека, но и потому, что у нас был праздник. Наш праздник, праздник только для нас двоих. Я сжимал ее руку, а другой касался ее дрожащего плеча и смотрел на нее — не для того, чтобы запомнить ее лицо (я не мог бы его забыть), а потому, что мне было так невыразимо хорошо. Мы были сами не свои, потому что прощались. Наши головы касались, а мы сидели неподвижно, охваченные необычной близостью. Так, рука в руке, я прощался с рощей у Симеонова, с чистотой Бистрицкой реки, с домиком среди вишен в Овча-Купеле[23] — со всем тем, что я никогда уже не смогу представить без нее.

Мы сидели молча, но это было живое молчание, самое прекрасное на моей памяти. Мы как бы слушали друг друга, понимая все без слов. Было так хорошо, что мне даже стало грустно. «Он верил, что счастье является самым лучшим из того, что может быть на свете, и для тех, кто умеет быть счастливым, оно может быть столь же глубоким, как и печаль». Ничего, что Хемингуэй еще не сказал этого. Я это чувствовал. И она. И каждый из нас держал свою тоску глубоко в сердце, потому что мы берегли друг друга.

Было тихо, как во сне. И в комнате, и во мне самом звучала музыка. Я видел себя в ярко освещенном зале и ее в том же самом платье. Вот послышались роковые такты: «та-та-та-там, та-та-та-там...» Как я был горд, что достал билеты в концертный зал «Болгария»! Звуки траурного марша заполняют все вокруг, но потом все отступает перед победным финалом симфонии...

...И ничего не остается от меня.

Вот бы дети были у нас...

Тогда я не знал, какое это чудо — дети. Мои. Наши. Тогда это не было даже мечтой. Ведь мечта — это то, к чему человек стремится...

А теперь мне хотелось иметь малыша и целовать этого несмышленыша. Я знал, что расставание с ним было бы еще мучительнее. Я впервые так сильно испытывал это чувство. В природе все великое просто. Молодой человек, в сущности, не знает, что такое дети, до тех пор, пока не рождаются его собственные.


...И ничего не остается от меня.

Ну, останутся стихи. Я знал, что они не столь уж хороши, но есть в них что-то о наших днях. Я их привел в порядок и написал заголовок «Когда зреет гнев». Впоследствии это заглавие покажется мне претенциозным, но тогда оно мне нравилось потому, что было в духе того времени, и потому, что каждый ремсист хотел написать тогда «Берусь я сейчас за оружье»[24]. Мне было жаль, что я так мало времени уделял стихам. «Может быть, — думал я по пути в горы, — мне и удалось бы написать что-нибудь получше». Однако вскоре самозабвение ремсиста заглушило все.


Но от меня ничего не останется.


Да, еще несколько снимков. На последнем я снят один. Воротник рубашки молодцевато расстегнут, а в глазах и во всем лице застыла печаль. Вот если со мной что-то случится, будут говорить: «Видите, он это предчувствовал», хотя я и не предчувствовал, и не хотел предчувствовать такое... Надпись на этой карточке обещала возвращение.


И все-таки от человека остается то, что он сделал для людей. Сколько еще мне предстоит?!


— И будь осторожен, берегись простуды! Не такой уж ты богатырь! — Я невольно застегиваю воротник рубашки, который распахнул было в жаркий послеполуденный час.

— Я всегда буду закутываться в одеяло.

— Ишь ты какой!..

Когда мы говорим о том, куда я ухожу, я чувствую себя сильным. Когда речь идет о моем здоровье, она вдруг сразу взрослеет, дает мне множество наказов и даже обнимает меня за плечи.

Для нее или для себя я отвечал так бодро? Целый год я настаивал, чтобы меня направили в горы, а теперь, думая о том, что меня там ждет, испытывал внутреннее опасение: выдержу ли? Хотите — верьте, хотите — нет, но о смерти я почти не думал; она казалась мне чем-то отвлеченным. Меня беспокоило лишь одно. Раньше я был выносливым, но после двух лет подполья, сидячей жизни... Как я перенесу ливни в горах? Выдержу ли ночные переходы? Видимо, именно поэтому я стараюсь выглядеть перед ней таким уверенным. Когда мы говорим о том, что будет там, я испытываю неловкость (ведь она остается в пекле!..) и обещаю не праздновать труса. Что же касается ее тревоги за мое здоровье, то решительно говорю:

— Не забывай, что я родился в селе. Вязал снопы, косил...


— Знаешь, о чем я думаю?

— Кое-что я знаю, но все же?

— Отгадай!

— Для этого я слишком глуп.

— Не говори так!

— Только тебе. Знаю, что ты этим не воспользуешься.

— Возьми меня с собой! Я хочу, чтоб мы всегда были вместе.

— О-о, это было бы замечательно! Пойдем как ты есть, в новом платье. Чудесно!

— А если меня накажут?

— Ну вот видишь, испугалась!

— А ты хотел бы, чтобы я пошла с тобой?

— Ты еще спрашиваешь?!

— Знаю, но хочу, чтобы ты сам сказал мне это. Может, скоро так и будет!

— Скажу тебе так же, как сказал Лиляне. Если тебя отпустят, иди только в наш отряд!

Мы всегда думали, что отправимся в горы вместе, а вот поди ж ты!.. У нас было много разговоров об организационной работе, но никогда мы не вдавались в детали. («Член центрального руководства БОНСС»[25] — прочитаю я позже о ней в воспоминаниях Гроздана Векилова.) Долг требовал от нее остаться здесь. Это было связано с душевными переживаниями, но, с другой стороны, вызывало у нее чувство гордости за доверие, оказанное ей.

Были у нас одни знакомые... Они поженились в начале войны (мы, конечно, никогда не упрекали тех, кто рано создал семью), у них родились дети, супруга совсем отошла от общественных дел, а супруг всячески старался доказать, будто наши жертвы бессмысленны. А раньше эти люди были активными коммунистами...

Та, кому посвящен этот рассказ, оставалась в Софии, где трудности были наибольшими. Одно меня немного утешало: по крайней мере, ее не обременяла семья.


— Почему же этот человек не идет?..

— Ты так спешишь? — Она положила свою руку на мою.

— Нет, но... Ты ведь меня понимаешь?

Она кивнула, хотя мне и самому трудно было понять себя до конца. Два месяца я мучился из-за того, что не могу уйти в горы. А как я рад, что жив и нахожусь здесь, в городе, где много моих друзей, и рядом с ней! Но теперь — конец! Придет какой-то незнакомый человек, скажет пароль — и конец всему!

Конец?

Когда я бывал с ней, то меня не покидала уверенность, что я останусь жив. Тогда я говорил: «Вера, я обязательно вернусь!» И она мне верила, верила безоговорочно. Когда же я оставался один, во мне возникала спокойная, непоколебимая уверенность в другом — возврата не будет!.. Тогда я не сказал ей ничего. Только смотрел на нее, пока она не почувствовала, что нельзя больше так мучиться, и улыбнулась: «Ты обязательно вернешься, и я первая встречу тебя!»

В мыслях я пытался отдалить приход партизанского связного, но в душе росла тревога: а что, если этот человек не придет? Если я так и останусь здесь? Не может быть! Он придет.

— Ты ведь мне будешь писать? Всегда, когда сможешь?

— И когда не смогу — тоже! Но дойдут ли мои письма?..

Мы, конечно, знали, что в горах нет отделений связи, но ведь наши товарищи говорят: «Курьеры не пришли», «Когда придут курьеры»... А носят ли они личные письма?

И я еще раз очень сильно почувствовал, как резко меняется моя жизнь. Где бы я ни был, письмо — этот простой способ общения между людьми — возвращало меня к своим. Теперь я буду лишен и этой маленькой — а как иногда она велика! — человеческой радости.

Я расставался со своим миром. С миром, в котором ничего не оставалось от меня, но оставалось столько моего!

Оставались верные друзья, мама, с которой я не имел возможности даже проститься. Наверное, мама, известие о моем уходе в горы причинит тебе сильную боль. Мама, родная мама!.. И мне хотелось взять с собой в горы все, что принадлежало мне, взять надежду на ту счастливую жизнь, которая должна наступить завтра, чтобы не напрасными оказались все эти расставания, жертвы, смерть.


Как мне хочется почувствовать себя таким, каким я был тогда!.. Я слышу голос Лиляны: «Эх, братец, вряд ли мы доживем!..» На днях прочитал письмо Свилена Русева его жене: «С радостью буду ждать тот светлый день, когда смогу обнять вас...» Дальше он пишет о дочери: «Научи ее любить наше дело так же, как любил его я!» Он написал это в тяжелые майские дни 1944 года!..

Вот он!

Я вскакиваю с такой стремительностью и проявляю этим такое нетерпение, что, возможно, даже обижаю ее. Парень ищет глазами номер дома. Делает это он очень осторожно, и я замечаю его взгляд лишь потому, что жду его. Затем он ставит велосипед у края тротуара. Когда в тишине дома раздается резкий звонок, я уже стою у двери.

— Вам кого?

Рыжеволосый парень со смеющимися глазами и с веснушками на простом крестьянском лице одет в темный пиджак и брюки гольф в клетку. Он хочет знать, здесь ли живет человек, который может сшить ему полушубок из кожи косули за один вечер. Такого человека здесь нет, говорю я, однако знаю одного скорняка в Коневице[26], правда, он известен как страшный обдирала.

— Тогда здравствуйте! — отвечает парень, скупо улыбаясь. — Вы готовы?

— Сейчас, одну минуточку!

— Я подожду на улице.

Я закрываю дверь и опираюсь на нее, с трудом переводя дыхание.

Затем возвращаюсь в комнату и вижу вопрос в больших глазах.

— Не вставай, сиди.

Я подхожу к ней. И на какое-то мгновение забываю, где нахожусь. Меня охватывает смешанное чувство блаженства и безнадежности. Но это не может долго продолжаться. Осторожно освобождаюсь из ее объятий.

— Сиди, сиди так...

У двери я оборачиваюсь, чтобы взглянуть на нее еще раз. Ее солнечные волосы отливают нежным оранжевым блеском, ее покрытое легким загаром лицо выражает одновременно и счастье, и горечь расставания... Я не могу сдвинуться с места. Есть такие вещи — сколько бы ты к ним ни готовился, они застают тебя врасплох. Она сжимает подлокотники кресла, чтобы скрыть дрожь рук, и, хотя губы ее сжаты и она молчит, я слышу: «Иди, иначе я сейчас расплачусь. А ведь ты этого не хочешь? Иди!»

Я открываю дверь и оборачиваюсь. В этот момент она легким и резким движением поднимает кулак. Поднимаю кулак и я...

В ушах у меня шумело. Со мной происходило что-то непонятное. Все было реально и в то же время будто во сне.

Парень балансировал по краю тротуара, подталкивая рукой велосипед. Я посмотрел на плиты тротуара и загадал, что если мне удастся не наступить на линию между ними, то мы еще встретимся. И я непроизвольно укоротил шаг, чтобы избежать этой черты.

Вещей у меня с собой никаких не было. Двумя днями раньше парень с ослепительной улыбкой (позже я еще раз встречу Ленко и расскажу вам о нем) взял у меня рюкзак, бросил его в свою повозку и, сказав мне пароль, дернул вожжи, понукая лошадей. Мой багаж отправился в дорогу раньше, чем я сам. Я пытался представить, каким путем он попадет в отряд. Вот налажено обслуживание у партизан! Это похоже на пересылку по почте.

У рыжеволосого парня были еще какие-то дела; он велел мне пока идти одному и назначил место встречи за мостом через Искыр. По привычке я внимательно рассматривал улицу, по которой шел. Однако если обычно я обращал внимание лишь на самое существенное, то сегодня мне все представлялось значительным. Видимо, я был тогда охвачен предчувствием, что, возможно, вижу все это в последний раз.

По Оборищу вышел на Черковну[27]. Сегодня это улица Пауна Грозданова. На тротуаре вовсю шла торговля овощами, среди которых преобладал, как сейчас вижу, ярко-красный перец. Для маринования. Люди еще делают маринады. Неужели они еще могут сегодня думать о маринадах? Не знаю почему, только маринады казались мне тогда самым позорным признаком мещанства.

Перед захудалым кинотеатром с громким названием «Савой» стоял, опершись спиной о тонкую акацию, давно не бритый, заросший волосами мужчина и играл на шарманке мелодию, отдаленно напоминавшую песню о чудесном голубом Дунае. На жердочке, устроенной над стоявшим рядом с шарманкой ящиком, сидел попугай и чистил перышки. Подошли парень и девушка. Шарманщик легонько встряхнул попугая, и апатичная птица вытащила клювом из ящичка билетик, сложенный вчетверо. «Ты встретишься с большой опасностью... Берегись женщины с зелеными. глазами... Проживешь восемьдесят лет...» Парень смеется, но все же внимательно рассматривает глаза своей спутницы. Может, и мне узнать свою судьбу? Глупости... «Просто так, для смеха» — будто вижу я хитрый кивок Веры. «Нет! Все это глупости...» — «Вытащи листок. Он пообещает тебе по крайней мере семьдесят лет. Меньшего срока в билетиках наверняка нет». — «Да, но если все-таки...» Я рассмеялся и отошел. Зачем искушать судьбу?..

На углу Регентской (теперь улица Янко Сакызова) столкнулся с Бочо. Мы вместе учились в Пирдопе, он бонсист[28], долгое время скрывал меня у себя в доме.

— Отправляюсь! — показываю я ему взглядом на Балканы.

— Куда же, свояк? — Мы ухаживали за сестрами и уже давно так величали друг друга.

Туда, — тихо шепчу я, подходя к Бочо вплотную.

— Да ты что? Спятил!

Нет, он меня ни в чем не упрекает и не пытается удержать. Просто когда он чем-то бывает удивлен, то обычно тянет своим густым басом: «Спятил» — и облизывает полные губы. Более крепких выражений Бочо не знает. Он обнимает меня. Того и гляди, свалит с ног.

У меня еще было время, и мы разговорились. (А поговорить с ним мне было очень нужно. Глядя на прохожих, я невольно думал (ох, уж эти нелепые, неотвязные мысли!): «Вот и этот не знает, что я ухожу в партизаны! Вот бы он, наверное, ахнул, если б ему сказать про это!..» )

И все время я чувствовал, будто рядом со мной стоит Вера, а после расставания с Бочо мне казалось, что она идет вместе со мной.

За подуянский мост ходил дребезжащий вагон трамвайчика № 10, однако эта роскошь была не для меня. Благословенные ноги! Они становились самой важной частью моего тела, хотя полностью я этого еще не осознал. Я шел боковыми улочками, пыльными, без тротуаров, мимо низких неоштукатуренных домов, через дворы, которые одновременно были и огородами, и полями, уже по-осеннему разоренными, с бронзовыми подсвечниками кукурузы, черно-зелеными грядками паприки и стеблями тыквы. Тут жила отчаянная беднота, изгнанная из сел и недопущенная в город, лишь пристроившаяся рядом с ним со своими курятниками и хлевами, а иногда и гумнами. Женщины брали воду из редких уличных колонок с поломанными свистящими кранами. Эти городские крестьянки-страдалицы мягко ступали по пыльным растрескавшимся от жары дорожкам, одной рукой поддерживая коромысло, а другой беспрестанно поправляя юбку, сползавшую с исхудалого тела. Ребятня пасла коз и резвилась на лугах. Мужчин в этот час здесь не было, но скоро они загремят тележками и в обшарпанных вонючих кабаках загудят их гортанные голоса. Этих кабаков вдоль Орханийского шоссе было бесчисленное множество.

Я остановился перед одним из них. Столы были вынесены на улицу и стояли почти у самой дороги. Не подумайте, что я шучу. Кабак и в самом деле назывался «Последний грош». Кабатчики — вообще народ изобретательный. Это название, по крайней мере, соответствовало действительности в отличие от громкого имени соседнего кабака «Лидо Венеция», и здесь действительно шопы Елина-Пелина[29] оставляли в базарный день свои последние пятаки.

Сыра? Колбасы? Брынзы? Кабатчик смеется, будто я — шутник и прошу нечто необычное. Маленький, лысый, тщедушный, бледный, он никак не соответствовал сложившимся представлениям о кабатчиках. «Пей и пей — это самое главное!» — был его девиз. Я заказал лимонад, и это испортило настроение кабатчику. Однако он все же отыскал для меня куриное яйцо. Я не был голоден. Просто мне хотелось купить что-нибудь. Это было еще одно прощание с городом.

А зачем мне к этому яйцу музыка? Лысый завел граммофон, и из огромной трубы понеслись звуки «Лили Марлен». Граммофон трясся на столе. Казалось, он вот-вот развалится. Вид у меня был вполне приличный: коричневые ботинки, брюки гольф, спортивная куртка с «молнией»... Однако я не решился крикнуть кабатчику: «Заткни ему глотку!» Кто знает?..

Я встал. Расплачиваясь, подумал: «А зачем мне оставшиеся деньги? И нужны ли партизанам деньги? Для чего? Интересно. Люди из-за денег гибнут, а тут вдруг деньги становятся ничем!..»

Парень догнал меня за Искыром. Кругом не было ни души, но он все равно затеял заранее условленный разговор, и я вынужден был ему отвечать. «Куда, милый человек?» — «Хочу поискать камбы»[30]. — «Да ну? В нашем селе она очень хороша».

Там, где шоссе было асфальтировано, я садился на багажник его велосипеда, а парень изо всех сил нажимал на педали. На мощенной булыжниками дороге я слезал: багажник врезался в тело. Спешивался и парень. Мы говорили много и возбужденно, рассказывая друг другу разные деревенские истории и анекдоты. Когда навстречу попадались люди, мы болтали особенно весело: нам необходимо было сойти за беззаботных юнцов.

Затем свернули с Орханийского шоссе и пошли, поднимая пыль, по сельской дороге. Вдруг парень заявил:

— А теперь ты должен подождать вон за теми кустами! ...



Все права на текст принадлежат автору: .
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Горы дышат огнем