Все права на текст принадлежат автору: .
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Особое назначение

Юзеф Принцев ОСОБОЕ НАЗНАЧЕНИЕ Повести


ОБЪЯВЛЕН В РОЗЫСКЕ


Подполковник милиции Тимохин имени своего не любил. Назвали его при рождении Виталием — настояла на этом наверняка мать, отец выбрал бы что-нибудь попроще, — мальчишки во дворе звали его Виталькой или Витькой, кому как удобней, он охотно откликался на оба эти имени, и никаких проблем в ту пору не возникало.

Сложности начались в шестом классе, когда в школе появилась новенькая, приехавшая откуда-то из другого города, и посадили ее за одну парту с Тимохиным. До этого с ним соседствовал Володька Голубев, дворовый приятель, но осенью серьезно заболел и вот уже с полгода лежал в больнице.

То, что рядом посадили девчонку, было еще полбеды, но звали эту новенькую не как-нибудь, а Витой, полностью — Виталией, и, когда классная, записывая ее в журнал, спросила имя и фамилию, та громогласно заявила: «Виталия Осмоловская». Весь класс грохнул, а дежурный остряк Генка Червяков выкрикнул: «Виталия энд Виталий. Ху ис ху» В смысле — кто есть кто? Червякова он на перемене достал, вломил ему по шее, но это не помогло, и нет-нет да кто-нибудь на уроке окликал новенькую: «Вита!» И когда та оборачивалась, простодушно извинялся: «Да я не тебя, Тимохина!» Нехитрая игра скоро всем надоела, потом и вообще забылась, но, уже служа в армии, Виталий требовал, чтобы даже его одногодки называли его по фамилии: «Тимохин». Он понимал, что это мальчишество, глупость, но ничего поделать с собой не мог и после армии, в милицейской школе, охотно откликался на «Тимохина» и досадливо хмурился, если кто-то из курсантов звал его по-домашнему — Виталием.

Потом, когда пошла служба, звездочки на погонах, его стали называть Виталием Ивановичем, а это уже, как считал Тимохин, еще куда ни шло, хотя предпочитал более строгое — «товарищ майор», а теперь уже и «товарищ подполковник»! Но до сих пор, когда жена окликала его из кухни: «Виталик, ужинать!» — он морщился, но молчал. Жене его имя нравилось, и когда-то, в пору его ухаживания за ней, она даже пыталась называть его Таликом, что он решительно пресек.

Сыновей своих он назвал Никитой и Иваном, дедовскими именами, и когда одна из сестер жены попыталась сократить имя маленького тогда Никиты до уменьшительно-ласкового «Ника», он устроил такой скандал из-за бабьей, как он заявил, клички, что ему до сих пор стыдно вспоминать об этом.

Здесь, в этом городе, куда он получил новое назначение и приехал принимать дела, никто об этой его странности не знал. Те, что помладше чином, обращались к нему по званию: «товарищ подполковник», старшие называли его Виталием Ивановичем, и он терпел это, понимая, что если уж так невзлюбил свое имя, то мог и поменять его в официальном порядке, а коли не сделал этого в свое время, то недовольство его выглядит, но меньшей мере, странной причудой.

Тимохин никогда бы и не пошел на этот узаконенный, но чем-то недостойный, как ему казалось, акт, похожий на попытку скрыться если не от правосудия, то от самого себя.

Удерживало его и то, что он не мог себе представить, как в паспортном столе милиции или в кадрах управления, выписывая ему новые документы, старые надорвут и выбросят в корзину, чтобы потом уничтожить. К документам своим он всегда относился с истовой бережливостью, покупал для них специальные обложки из пластика или кожзаменителя и втайне гордился тем, что выглядят они как новенькие, с нестертой позолотой герба и твердыми уголками.

И вдруг эти так оберегаемые им документы, в которых четким почерком, особой тушью вписаны его имя, отчество и фамилия, станут никому не нужными бумажками, а он должен будет привыкать к новым, с чужим пока именем.

Относился он так не только к своим личным документам. Любая казенная бумага за печатью вызывала у Тимохина уважение. Будь то даже напечатанная типографским способом инструкция, не говоря уже об Уголовном кодексе РСФСР, для которого, кстати, он тоже приобрел соответствующую обложку. Еще в пору учебы в милицейской школе, а потом заочно кончая юридический и проходя практику, он поражал всех аккуратностью своих протоколов, и ни в одном из них нельзя было найти так часто встречающуюся у других надпись внизу страницы: «Исправленному верить».

«Закон — это прежде всего порядок!» — любил повторять Тимохин чью-то запомнившуюся ему еще со студенческих времен фразу.

Вот и в этот город он приехал загодя, не отгуляв положенного отпуска, и было тому несколько причин. Еще не была отремонтирована выделенная ему квартира, и проследить за этим он хотел лично, необходимо было получить контейнер с вещами, который вот-вот должен был прибыть, а главное — уходил на пенсию начальник следственного отдела, старый его однокашник еще по милицейской школе, на место которого и был назначен Тимохин, уходил по болезни, и, хотя было решено, что он будет дорабатывать до окончания тимохинского отпуска и уже тогда сдаст ему дела, Тимохин посчитал обязательным присутствовать при его торжественных проводах. Семью он пока с места не срывал. Младший сын кончал седьмой класс, старший уходил в армию. Надо было, конечно, дождаться и проводить его, но Тимохин считал это излишним. Все нужные слова были сказаны, а толкаться в толпе у сборного пункта или, еще того хуже, на вокзале и смотреть на подвыпивших парней с гитарами и виснувших на них девчонок Тимохин позволить себе не мог.

Город Тимохину понравился. Родился он на Вологодчине, службу в армии проходил неподалеку, милицейскую школу кончал под Ленинградом, там же потом и работал. Редкие отпуска предпочитал проводить в родной деревне, помогая родителям по хозяйству, так что теплом и солнцем избалован не был. А город, куда он теперь получил назначение, был южный, приморский. Не курорт, не Сочи, а крупный промышленный город с известной на всю страну судоверфью. Когда-то чуть ли не половина города считала себя корабелами, профессия эта передавалась из рода в род, от дедов к внукам, но с годами не то чтобы захирела, а растворилась в множестве других, появившихся по мере того, как город строился, разрастался, обзаводился всевозможными НИИ и высшими учебными заведениями. Просыпался Тимохин рано, как, впрочем, и все в этом южном городе. Шел пешком через центр и, миновав крепкие, довоенной постройки, дома с витринами магазинов, садился в трамвай, увозивший его на самую окраину, к морю. На берегу вверх днищами сушились просмоленные баркасы, на каменном молу уже успевшие загореть мальчишки шумно радовались каждому выловленному бычку, низко над водой с криком летали чайки, высматривая добычу.

Море было похоже на арбуз. Белополосое у кромки прибоя, синее чуть подальше и черное на глубине. Пенная полоса прибоя накатывалась к самым ногам Тимохина, облизывала песок и прибрежную гальку, лениво отступала обратно в море, унося с собой мелкие камешки. Как только волна уходила, притаившийся между галькой краб суетливо выбирался из своего убежища и карабкался выше, где галька была покрупней, и, зарываясь в песок, пережидал следующий накат волны, чтобы потом найти еще более надежное пристанище.

Тимохин усмехнулся, поймав себя на мысли, что, следя за притаившимся крабом, невольно подумал о запыленной папке, лежащей в самом дальнем углу шкафа в его служебном кабинете. Сдавая дела, старый его друг и однокашник Василий Данилович Шульгин небрежно отодвинул ее в сторону и сказал: «Полная безнадега! Шесть лет во всесоюзном розыске — и ни слуха ни духа!»

Когда все формальности были закончены, а ряд неотложных мероприятий по не завершенным еще делам обсужден, Василий Данилович вынул из ящика письменного стола электробритву, мельхиоровый подстаканник, сложил в портфель, щелкнул замками, прошелся по кабинету и, постояв у окна, сказал: «Все. Уступаю кресло. — Помолчал и добавил: — На официальные проводы не приглашаю. По службе обязан присутствовать. А вечером прошу ко мне домой. Отметим невеселое это событие. В узком кругу. И вообще... Не забывай. Может, еще пригожусь». И вышел из кабинета.

Потом завертелась текучка дел, а когда немного отпустило, Тимохин разыскал в шкафу ту самую папку и перелистал ее. В розыске был объявлен Алексей Рыскалов, совершивший побег из колонии строгого режима. Тимохина удивили отсутствие воровской клички в ориентировке — первая судимость? — и молодость осужденного. В момент побега Рыскалову едва исполнилось девятнадцать лет. Но почему строгий режим? Особо опасное преступление? В уголовном деле значилось: ограбление и поджог дачи, а с фотографий в анфас и в профиль смотрел на Тимохина остриженный наголо паренек с открытым лицом и растерянными глазами. Тимохин, как и все здравомыслящие юристы, в пресловутую теорию Ломброзо не верил, за годы службы перевидал всякого: встречались ему убийцы и насильники с вполне благообразными лицами, но всегда выдавали их особый прищур глаз, дергающееся веко или особая, воровская ухмылка. Но ни у кого из них, даже у тех, кто совершил преступление впервые, Тимохин не видел такой растерянности в глазах, не растерянности даже, а обиды на чье-то несправедливое решение. Слишком суров приговор? Судебная ошибка? Не разобрались в существе дела? Бывало и такое! Но следствие четко и ясно доказало, что именно он — Алексей Рыскалов — был главной фигурой, непосредственным организатором, подбирал исполнителей, обеспечивал им необходимые алиби, хотя сам ни в ограблении дачи, ни в ее поджоге участия не принимал. Исполнителями были подростки из соседнего интерната, в котором, кстати, с пятилетнего возраста воспитывался и сам Алексей Рыскалов. Мать лишена родительских прав и за все время не объявлялась, отец спился еще раньше и семью бросил. История, к сожалению, обычная! Рыскалов закончил восемь классов, ушел в ПТУ, жил в общежитии, в ночь, когда грабили и жгли дачу, находился у себя в комнате и, как уверяли свидетели, спал.

И такое могло быть! Подростки всю вину возьмут на себя, сроки получат минимальные, скорее всего условные. На это и был расчет у Рыскалова. Но случилось непредвиденное! В ночь, когда горела дача, один из воспитателей обнаружил, что в спальне интернатских малышей шел пир горой. На койках лежали надорванные плитки шоколада, пачки печенья, вскрытые банки сгущенки, круги копченой колбасы. Все это было похищено на даче, владельцем которой был завхоз интерната Гулыга. В эту предпраздничную ночь он с семьей уехал в город, а в пустовавшую дачу, выдавив оконное стекло, забрались подростки, набезобразничали там как могли, опустошили кладовую, разожгли на полу комнаты костерок и выбрались через окно наружу.

Дело было ясное, раскрутили его за несколько дней, никакие выдуманные алиби подросткам не помогли, но, когда они томились в кабинете следователя, в отдел пришел Алексей Рыскалов и заявил, что это он подбил подростков на совершение преступления, что те лишь под угрозой расправы исполняли его требования и он, Рыскалов, готов отвечать за это по всей строгости закона.

«Значит, признаетесь в совершении кражи?» — спросил следователь. На что Рыскалов, усмехнувшись, ответил: «Кражи никакой не было. Свое взяли».

Следователь был молодой, горячий, шуточек не признавал, оформил протокол, отправил материалы в суд, и получил Рыскалов свои пять лет в колонии строгого режима. А не прошло и года — сбежал!

Отбывал наказание Рыскалов в Коми. Гибельные эти места Тимохин знал. Чащобные леса, непроходимые болота, зимой мороз до сорока градусов, летом жара и гнус, жрущий до крови. Зона в зоне! Беги — не хочу! А он сбежал! Добро был бы отпетый уголовник. У того связи на воле, готовые документы — лег на дно и затаился до времени. А у этого что? Общежитие ПТУ? Не мог же он за неполный год пребывания в колонии так сойтись с ворами в законе, что ему обеспечили продовольствие на дорогу и место, где можно без риска пересидеть первое время. Кто он для них? Так... Сявка! Скорее всего, не выдержал режима и кинулся сломя голову в бега. Оторвал от себя две-три хлебные пайки, насушил тайком у печки сухарей и рванул! И сгинул, наверное, в первом же болоте. Потому и сведений о нем шесть лет никаких.

Тимохин закрыл папку и положил ее на прежнее место в шкаф.


— Ты сегодня стонал во сне, Сережа.

Поярков поднял голову от сковороды с яичницей, посмотрел на сидящую напротив жену, ничего не ответил и, доев, отодвинул пустую сковороду в сторону.

— И ругался опять.

— Матом? — спросил Поярков.

— По-всякому, — отвела глаза Ирина. — Дурное что-нибудь снилось?

Поярков снял чайник с плиты, долил кипятку в заварку, размешал ложкой сахар и нехотя сказал:

— Так... Муть всякая... Володьку не разбудил?

— Его пушками не добудишься! — улыбнулась Ирина.

Поярков кивнул и принялся одеваться.

Поверх фланелевой рубахи натянул толстый свитер, влез в меховые унты, надел полушубок, помял в руках шапку и уже в дверях сказал:

— Уйду я с драги. Надоело!

— И куда же? — встревожилась Ирина.

— Не решил еще. Может, на вскрышные.

— С драги на вскрышные?! — всплеснула руками Ирина. — В самую глухомань, в тайгу! И так тебя по десять дней дома не бывает!

— Вахта, — пожал плечами Поярков.

— А на вскрышных по месяцу в тайге сидеть будешь! — не унималась Ирина.

— Не причитай! — Поярков нахлобучил на голову шапку и вышел.

Ирина вздохнула и, приоткрыв дверь, заглянула в комнату.

Вовка спал уткнувшись головой в подушку, одеяло сползло к ногам. Поправив одеяло, она присела на маленький стульчик у кровати сына.

С Поярковым она познакомилась в Нижнем Тагиле. Он кончал горный техникум, она — медучилище. Общежитие техникума находилось рядом с училищем, и на праздничные вечера горняки всегда приглашали будущих медсестер. Ирине не очень-то нравилось толкаться под усиленный двумя динамиками проигрыватель в тесноватой комнате отдыха горняцкого общежития, отвечать на незамысловатые шутки парней, пить с ними дешевый портвейн с обязательной приговоркой: «Как у вас, медиков, говорят: кто не курит и не пьет, тот здоровеньким умрет!» Особенно не терпела она непременное провожание до дому с попытками прижать ее к стене где-нибудь в углу подъезда и лезть целоваться. Ирина в таких случаях упиралась обеими руками в грудь провожатого и, отвернув от него голову, отталкивала от себя. На этом попытки предприимчивых ухажеров обычно заканчивались, и, отпустив пару нелестных замечаний в ее адрес, они удалялись, грохнув на прощание дверью подъезда.

Поярков в доморощенной этой дискотеке никогда не бывал, так что Ирина даже не подозревала о его существовании. Но однажды во время танцев у нее пополз чулок, и услужливый кавалер предложил зайти к нему в комнату, уверяя, что там никого нет, а иголкой и нитками он ее обеспечит. Комната его находилась рядом по коридору, паренек с виду был не из нахальных, чулок расползался на глазах. В общем, иного выхода не было! Не зашивать же чулок сидя на подоконнике в коридоре, тем более что пополз он гораздо выше колена. «Пошли!» — скомандовала Ирина, но, когда паренек распахнул перед ней дверь комнаты, остановилась на пороге. За столом сидел какой-то человек и ел макароны прямо из кастрюли. Цепляя вилкой скользкую макаронину, он свободной рукой перелистывал страницы книги, прислоненной к настольной лампе, и так углубился в чтение, что не сразу обернулся на стук открываемой двери. Ирина увидела чуть прищуренные от яркого света лампы серые глаза на смуглом, будто обветренном, лице и почувствовала, что пропала!

— Ты дома? — растерянно спросил сопровождающий Ирину паренек. — В библиотеку вроде собирался?

— Вернулся уже, — встал из-за стола смуглолицый. — Вам помещение освободить? Располагайтесь!

Он направился к вешалке у дверей и снял с крюка куртку.

— Девушке чулок зашить надо, — виновато, словно оправдываясь, сказал Иринин кавалер.

Смуглолицый молча кивнул и, не взглянув на Ирину, принялся одеваться.

Ирина представила себе, что сейчас думает о ней и ее спутнике этот молчаливый парень, залилась краской и, не очень осознавая, что делает, заступила ему дорогу, боясь, что он так и уйдет, не выслушав ее, торопливо, с отчаянием, заговорила:

— Вы не подумайте... у меня и вправду чулок поехал... Вот!

Еще бы минута — и она подняла бы юбку, показывая, где именно у нее спустилась петля на чулке, но вовремя опомнилась и, совсем уже смешавшись, заявила:

— Просто безобразие, какое гнилье продают! Совести у людей нет!.. Ладно! Дома зашью. Счастливо оставаться.

И быстро, как мышь в нору, юркнула в дверь.

На танцах она больше не появлялась, а принялась обходить городские библиотеки. Пояркова нигде не встретила, с неделю помаячила у входа в горняцкое общежитие, потом вдруг как-то сразу устыдилась и заставила себя выкинуть из головы этого смуглолицего парня с невеселыми глазами и упрямой складкой между бровей. Рассказать кому-нибудь из девчонок — не поверят! Бегает, как «фанатка» какая-нибудь за рок-звездой. Те, правда, понастырней! Своего «героя» не упустят. Могут и домой пожаловать в отсутствие жены, если таковая имеется, и с ходу в постель. А ведь соплюхи совсем! Рассказать такой, как высиживала она в читальных залах, — обхохочется. И правильно сделает! Любовь с первого взгляда с комплексом неполноценности в придачу. Дурдом по ней плачет!

Пояркова она увидела осенью, «на картошке». Девчата из медучилища и горняки оказались в одном колхозе. Кто-то где-то перепутал и направил в хозяйство сразу двух «шефов». Колхозное начальство разбираться не стало, приехали и приехали — своих на уборку гонять не надо; уладили кое-как с жильем — и в поле!

Октябрь стоял на удивление теплый, почти без дождей, по утрам в лесу и над озером клубился туман, слоями поднимался вверх и медленно таял, цепляясь клочками за верхушки деревьев. Лес был рыжий от опавших листьев, солнце просвечивало его насквозь, и становилась видна каждая паутинка в зарослях иван-чая у обочины дороги.

По вечерам они разжигали костер на берегу и пекли картошку. Прутиками выкатывали из горячей золы обугленные картофелины, перебрасывали с ладони на ладонь и вгрызались зубами в хрустящую корочку. Ели без хлеба, надорванную пачку соли передавали по кругу. Поярков, оказавшийся рядом с Ириной, вгляделся в ее лицо и сказал:

— Где-то я вас видел?

Ирина собралась было ответить, но он вспомнил сам и засмеялся:

— А-а! Девушка с чулком!

Ничего смешного в той истории с чулком Ирина не находила, но, радуясь, что Поярков заговорил с ней, тоже рассмеялась:

— Глупо получилось, да?

— Бывает и похуже, — снисходительно усмехнулся Поярков и протянул ей на раскрытой ладони ровную круглую картофелину: — Считайте, что это яблоко.

— От которого Адам с Евой вкусили? — решила блеснуть Ирина.

Поярков промолчал и отвернулся.

«Дура! — ругнула себя Ирина. — Тоже мне Ева нашлась! Куртизанка!».

Тлеющие угли залили водой, все разошлись, а она еще долго сидела в темноте, обхватив колени руками, и уговаривала себя, что ничего особенного не произошло: «Ну ляпнула и ляпнула! Подумаешь!» Но дурное настроение не проходило, с неделю Ирина сторонилась всех, вечерами у костра не появлялась, сидела одна в вагончике и грызла себя за дурость, неумение общаться, которое принимают за высокомерие, завидовала беззаботной легкости подруг и доугрызалась до того, что расплакалась. Рассердилась на себя за эти дурацкие слезы и, не дождавшись возвращения соседок по вагончику, улеглась спать. А на следующий день произошло чудо! Поярков сам подошел к ней и спросил, куда она пропала. Ирина принялась сочинять что-то про больной зуб, на что Поярков, глядя ей в глаза, сказал, что врать она не умеет. Ирина призналась, что действительно не умеет и что вообще она какая-то старомодная. На что Поярков ответил, что лучше быть старомодной чем рожать в четырнадцать лет, и потребовал — не попросил, а потребовал, — чтобы сегодня вечером она появилась на «картофельном балу». «Без вас картошка рот дерет!» — заявил он и ушел. Ирина долго раздумывала, комплимент это или нет, потом решила, что все-таки комплимент, и развеселилась окончательно. Теперь они встречались каждый вечер и, посидев немного со всеми у костра, уходили по тропинке, что вела вдоль озера. Будь на месте Пояркова кто-нибудь другой, вслед им обязательно раздались бы не очень пристойные шуточки. Но к Пояркову относились с каким-то боязливым уважением. То ли потому, что он казался старше своих однокурсников, а возможно, и по иной, неизвестной Ирине, причине, но что бы ни сделал Поярков — воспринималось всеми как должное, на что имеет право только он один.

Поначалу Ирина и сама побаивалась его, пока вдруг не поняла, что замкнутость Пояркова, нарочитая резкость, почти грубость — все это от боязни выплеснуться, обнаружить то, что спрятано глубоко внутри и чего он сам стыдится и ненавидит. О прошлом его Ирина ничего не знала. Только однажды, когда они стояли на берегу и смотрели на лунную дорожку, отражающуюся в озере, Ирина сказала:

— Озеро сегодня... Как море!

— Сравнила, — усмехнулся Поярков. — Море — это...

Он не договорил, только вздохнул.

— А ты бывал на море? — спросила Ирина.

— Я родился на море, — не сразу ответил Поярков. — И не надо про это.

С того вечера Ирина ни о чем его не спрашивала.

А потом случилось то, что должно было случиться.

...Сеновал был старый, заброшенный, часть соломенной крыши разобрали в бескормицу, и между черных от дождей и непогоды, неровно положенных жердин светили звезды.

Ирина лежала рядом с Поярковым, спрятав голову у него на груди, и слышала, как гулко и тревожно бьется его сердце, а он, обняв ее голые плечи, крепко прижимал к себе, будто боялся, что, если хоть на минуту разомкнет руки, она исчезнет, растворится, растает в зыбкой этой темноте. Смешанная с соломенной трухой копна Ирининых волос лезла ему в нос: с трудом сдерживаясь, чтобы не чихнуть, Поярков прижался губами к уху Ирины и шепнул:

— Выходи за меня замуж. Ладно?

— Бросишь, — не поворачивая головы, улыбнулась Ирина.

— Я? Тебя? — все тем же шепотом переспросил Поярков, дыхание у него сбилось, он набрал воздуха в грудь и уже громче сказал: — Лишь бы ты меня не бросила!

Ирина еще крепче прижалась к нему и подняла голову, ища его губы.


Вовка родился, когда Поярков с отличием закончил техникум и был приглашен на работу в Управление приисками, здесь же, в Нижнем Тагиле. Им дали комнату в семейном общежитии, и, возвращаясь с работы, Поярков подолгу простаивал над кроваткой сына, хмурил лоб, с каким-то растерянным удивлением рассматривал сморщенное красное личико, то ли ища сходства с собой, то ли раздумывая над чем-то своим, недоступным Ирине. Смеясь, она уговаривала Пояркова: «Твой, твой! Не сомневайся!» — но Поярков все так же раздумчиво морщил лоб, словно и не слышал ее. Однажды Ирина, перепеленав сына, подняла его на вытянутых руках и, гордясь, сказала:

— Гляди, Сережа! Вылитый Поярков!

Поярков дернул щекой, как от зубной боли, и промолчал. Когда же Ирина, обидевшись, заметила, что сына он не любит, Поярков опять ничего не ответил, только вздохнул и вышел из комнаты.

На работе его ценили, обещали в скором времени квартиру, но Поярков становился все замкнутей и мрачней, пока однажды не заявил Ирине, что сидеть над бумажками ему надоело и черт с ней, с квартирой, то ли будет, то ли нет, в общем, собирай манатки, он уже договорился, и уезжают они в Краснотуринск, поближе к прииску, где он и будет работать.

В Краснотуринске они вскоре получили однокомнатную квартиру, тесноватую для троих, но со всеми удобствами. Ирина была на седьмом небе от счастья, к возвращению Пояркова с прииска — работала его бригада вахтовым методом — вылизывала квартиру до немыслимого блеска, лепила и замораживала пельмени, зная, как пристрастился к ним Поярков, надевала на Вовку новенькие ползунки, прихорашивалась сама. В первые дни после возвращения Поярков был спокоен, отъедался, отсыпался, играл с Вовкой, рассказывал, что ребята на драге подобрались отличные, золотишко идет, так что, считай, премиальные в кармане. Но к концу недели мрачнел, вынимал из холодильника едва пригубленную в первый день приезда бутылку водки, курил одну сигарету за другой и пил, не пьянея. На вопросы Ирины отмалчивался или отделывался своим обычным: «Все нормально». Веселел он только, когда приближался день отъезда на вахту, шутил, гулял с Вовкой, но Ирина никак не могла избавиться от мысли, что похож он на человека, который ждал беды, а она миновала. Так шел месяц за месяцем, пока не случилась эта история с фотографией.

Поярков был на прииске, когда на городской Доске почета появилась его фотография. Дома у них фотокарточек Пояркова не было, на все просьбы Ирины подарить ей фотографию Поярков отговаривался шуточками, говорил, что он не кинозвезда, а если ей так уж приспичило любоваться на его физиономию, то вот он сам, в натуральную величину. Наверное, фотографию, что висела сейчас в центре города, пересняли с той маленькой, которая имелась в его личном деле, и увеличили.

Когда Поярков вернулся с вахты, умылся и пообедал, Ирина уговорила его прогуляться по городу и, предвкушая удивление и скрытое торжество Пояркова, привела его к Доске почета.

— Узнаёшь? — Ирина смотрела на мужа, любопытствуя, как он отреагирует на так неожиданно свалившуюся на него пусть в городском масштабе, но славу. И, увидев его лицо, испугалась.

Поярков побледнел — это было заметно при всей его смуглости, — на скулах заходили желваки, он выругался, зло процедил:

— Какому дураку это понадобилось? — Повернулся и, не дожидаясь Ирины, пошел к дому.

А на другой день фотография исчезла. Клочки от нее Ирина обнаружила в кармане мужниного полушубка, когда выбивала его на снегу перед тем, как Пояркову отправляться на вахту. Обрывки фотографии она аккуратно собрала, чтобы потом склеить, но Пояркову ничего не сказала. В день отъезда он надел полушубок, пошарил по карманам, не найдя там обрывков фотографии, внимательно посмотрел на Ирину, но промолчал.

А когда вернулся с вахты, объявил, что они опять переезжают. На этот раз в Надеждинск, городок-спутник, условия там похуже, но жить можно. Ирина пыталась возразить, что здесь у нее работа в больнице, ясли у Вовки, прекрасные соседи и вообще живут как люди. Поярков угрюмо молчал, потом сказал, что медпункт и там найдется, а на самый крайний случай может посидеть и дома с ребенком. Заработка его хватит! С тем и уехал. Ирина собрала чемоданы, увязала узлы, попрощалась с соседями, и двинулись они в этот самый город-спутник, в дом барачного типа на краю тайги. Кое-как разместились в одной комнатенке с щелястыми полами, и, когда Ирина в первый раз прошла в конец улицы и увидела обрывистый берег реки и чернеющую вдали тайгу, ей показалось, что она на краю света.

А теперь вот с драги уходит на вскрышные! А это все равно что из машинистов тепловоза в путевые рабочие. Люди ищут, где лучше, а он наоборот! Кому охота корчевать тайгу, рубить просеки, рыть землю — горбатиться, чтобы могла пройти драга? И за что казнит себя человек? А попробуй скажи ему поперек! Не сможет она этого сделать. И не потому, что боится, а потому, что любит его без памяти. И жизни без него для нее нет!


...О папке, лежащей у него в шкафу, подполковник Тимохин вспомнил, когда расследовалось дело о наркотиках. Впервые он столкнулся с так называемой «южной спецификой»: торговля наркотиками шла чуть ли не в открытую, и любой оперативник знал все «пятачки» в городе, где можно было запросто прикупить две-три «мастырки» с анашой или «ханку» опиума. Но, как объяснил Тимохину начальник Уголовного розыска — крупный, бритоголовый, загорелый до черноты Григорий Тимофеевич Червоненко, — все это «мелочовка», «семечки»; если прихватишь такого «купца» даже с поличным, то при обыске обнаружишь у него от силы одну-две «ханки» опиума или пару «мастырок» анаши и он будет клятвенно заверять, что купил их для собственного употребления у какого-то незнакомого «лоха». Основной товар припрятан у него в надежном месте и достается из тайника со всеми предосторожностями по мере надобности. Все дело в том, что за этими мелкими торговцами стоит солидный «делаш», «акула», случается, что и авторитетный вор в законе. Приучает подростков к «травке», «сажает на иглу» и поначалу не берет с них ни копейки, «угощает»! А когда пацанье пристрастится к зелью, когда начнет их «ломать» без очередной «ханки», тогда он и потребует расчета. «Нет денег — укради. Не умеешь — научим». Сбивает в группы, «наводит на дело», и сыпятся заявления во все отделения милиции об угоне машин и разбойных нападениях на улицах. Машины находили обычно километрах в пятидесяти от города «раздетыми» до основания. Вынимались лобовые и задние стекла, снимались двери, отвинчивались колеса. При разбойных нападениях отбирались деньги, кольца, часы, браслеты, даже косметика — выгребались из сумочек духи, помада, тени для век. Как было установлено, угоняли машины и грабили прохожих группы подростков, добывающие средства на наркотики. Ворованное «скидывали» барыгам, часть выручки шла в расчет за долг, остальное — на покупку очередной «ханки» опиума или «мастырки» анаши.

Ни зарослей дикой конопли, ни полей опиумного мака в республике не было. Да и не росли они здесь никогда! Следовательно, крупные партии наркотиков поступали откуда-то извне, а вот по каким каналам и кто получатель, следовало выяснять.

Уличенные в угонах машин и уличных ограблениях, подростки утверждали на допросах, что покупали наркотики у мелких торговцев, называли уже известные всем имена «купцов»; те, в свою очередь, клялись, что товар им предлагали неизвестные лица, судя по всему приезжие. И те и другие явно «темнили», но выжать из них что-нибудь более существенное не удавалось. «Запуганы кем-то!» — докладывали Тимохину следователи. Он и сам в этом убедился, присутствуя при допросах. Запуганы подростки были крепко! Причем кем-то, чью силу и возможности они знали.

Выяснилось, что время от времени «купцы» наведывались на базар, к овощному ларьку, где торговал некий Павел Филимонович Гуськов, по кличке «Паля». Эта душевная, по-деревенски ласковая кличка была абсолютно несвойственна местным подросткам, а «паль», «дурь» — так называли они анашу, «травку». Это навело оперативников на мысль, что пресловутый Паля имел к наркотикам непосредственное отношение. Проверили этого дядю Палю по всем учетам, но нигде не проходил, числился пенсионером и чуть ли не ветераном войны. Торговал Гуськов яблоками, черносливом, курагой, изюмом, а в качестве приманки для базарных торговок, уже по собственной инициативе, приторговывал калеными семечками подсолнуха, по рублю за стакан, на чем имел немалый «навар». Подростки семечками тоже баловались, но не за ними же они тащились из центра на окраину города. Подсолнухами торговали и поближе, даже на главной улице, у кинотеатра, если не гонял милиционер. Дядя Паля до того, как сесть в ларек на базаре, тоже работал поближе к центру, разнорабочим в магазине «Овощи — фрукты», где директором был Вениамин Семенович Гулыга.

Фамилия эта показалась Тимохину знакомой. Память у следователей цепкая! Он вспомнил, что под фамилией Гулыга в деле об ограблении и поджоге дачи значился пострадавший, а осужден был по этому делу объявленный ныне во всесоюзном розыске Алексей Рыскалов.

Тимохин затребовал уголовное дело Рыскалова и, пытаясь установить мотивы преступления, выяснил, что у работавшего в то время завхозом в интернате Вениамина Семеновича Гулыги возникали неоднократные конфликты с воспитанниками. По утверждениям Гулыги, его клеветнически обвиняли в недовложении продуктов в общий котел и утаивании, а попросту — присвоении, большей части подарков, которые присылали к праздникам «шефы». В одном из заявлений на имя директора интерната воспитанники писали, что «со слов шефов» те прислали им к Новому году апельсины, шоколад, сгущенку, твердокопченую колбасу, а также носильные вещи для старших и игрушки для малышей. Ничего из продуктов на праздничных столах не было, а игрушки для малышей и кое-что из одежды старшим раздали. Такие же заявления писались и в роно, и в гороно, но все эти бумаги возвращались к директору интерната, а тот распорядился выяснить инициаторов писем и посадить их в изолятор, а проще — в карцер, на хлеб и воду. Тогда-то и объявили воспитанники «голодовку», дождались «праздничного» ноябрьского стола и, убедившись, что все осталось по-прежнему, отправились с «ревизией» на завхозную дачу. Устроили малышам праздник, а дачу нечаянно или умышленно подожгли.

— А вы куда же смотрели? — спросил Тимохин у следователя БХСС Володи Лукьянова.

— К нам сигналов не поступало, Виталий Иванович, — пожал плечами Лукьянов.

Тимохин на «Виталия Ивановича» поморщился, но промолчал, а потом спросил:

— А как же директор интерната? Роно? Гороно?

— Да делился с ними Гулыга, товарищ подполковник! — как о чем-то обыденном сообщил Лукьянов. — Наверняка к праздникам дефицит подкидывал. Обычное дело!

— Вот-вот... — усмехнулся Тимохин. — А теперь, значит, он директор магазина?

— Кто? Гулыга? — переспросил Лукьянов. — Говорят, техникум закончил, в Торговом заочно...

— Растут люди! — невесело заметил Тимохин. — Ладно, Владимир Николаевич. Свободны!

Вот оно, значит, как оборачивается дело! Не просто грабеж, а некий акт мщения, попытка восстановить справедливость. Кто же он такой, Алексей Рыскалов? Робин Гуд? Или Дон Кихот? Взял всю вину на себя, хотя и знал, что судить его будут как взрослого, единственного организатора да еще и втянувшего в преступление несовершеннолетних, что отягощает вину и грозит максимальным сроком. Знал или нет? Пожалуй, знал. И решил — пусть лучше преступником будет считаться он один, зато не прослывут ворами и мелкими шкодниками те, кто боролся, по его мнению, за правое дело. А может быть, хотел привлечь внимание суда к махинациям Гулыги? Не помогли заявления и письма, так хоть суд примет какие-нибудь меры. Не мытьем, так катаньем?! Но для суда Гулыга как был, так и остался пострадавшим, а Рыскалов «загремел» в колонию. Закон есть закон!

Правда, есть в криминалистике такой раздел — виктимология. Наука о жертве преступления, которая своим неадекватным поведением так или иначе провоцирует преступление. Тот именно случай! Но суду не до высших материй! Ограбление имело место. Поджог тоже. Доказательства собраны. Виновный дееспособен, за свои действия отвечает. Получай срок по соответствующей статье УПК! Все правильно. Закон — это прежде всего порядок. И уж кто-кто, а Тимохин усвоил это твердо и неукоснительно соблюдал за все годы своей службы. Другое дело, что отпетому рецидивисту тюрьма «дом родной». А если в первый раз? Да еще с сознанием, что пострадал за правое дело? Отсидеть срок и не сломаться — тут характер нужен!

Тимохин перелистал страницы уголовного дела, ища характеристики на Рыскалова. Их было всего две. С места работы — за подписью мастера производственного обучения ПТУ и с места жительства — подписанное комендантом общежития. Обычно в характеристиках, затребованных следствием, не найдешь ни одного доброго слова в адрес обвиняемого. Человек под следствием, значит, рыльце в пушку, дыма без огня не бывает, ну и катай все плохое, что в голову придет! А в характеристиках Рыскалова все было наоборот: «Исполнителен, трудолюбив, дисциплинирован, отлично успевает по всем предметам, не только по специальности, но и общеобразовательным, много читает сверх программы, с товарищами ровен, общителен, без срывов. Нарушений режима в общежитии не было, кроме одного случая — драки». Так! Уже интересно! Из-за чего дрался? «Вступился за оскорбленную девушку, товарищеский суд его полностью оправдал, осудив пострадавшего».

И еще одну фразу подчеркнул красным карандашом Тимохин: «Обладает обостренным чувством справедливости и личного достоинства». А грабеж? И побег из мест заключения, который грозит добавлением к сроку. Протест против попранной справедливости? Но объявленного во всесоюзном розыске обязаны и будут искать, сколько бы ни прошло времени... И найдут! И добавят срок! Страдает или не страдает от этого его личное достоинство.

Из своей многолетней практики Тимохин знал: если из лагеря бежит авторитетный вор, то побег этот тщательно готовится, на воле ждут дружки, деньги, документы, место для жилья. Хочешь пересидеть год без новых дел — сиди, отдыхай, всем необходимым обеспечат: будут и бабы, и водка, и «марафет», если пристрастился в лагере. Хочешь еще два года, три — пожалуйста! «Общака» хватит, хоть заройся в деньгах! Но настоящий вор в законе закиснет без привычного риска, воровской удали, законного фарта. Гордость не позволит тратить «общак», не внося свою долю, да и руки заскучают без дела. И нет-нет да где-нибудь и всплывет! Рыскалов — не вор, случайный человек в лагере, таких «мордуют», «ломают», а он не из таких, не поддался и сбежал. Если не погиб в чащобных тех лесах, не захлебнулся в болоте, то никто его на воле не ждет, в «малине» не приголубит, денег на гулянки не отвалит. И ждать, что обнаружит он себя в каком-нибудь уголовном деле, бессмысленно. Воровать он не пойдет! На что ему жить? На стипендию. Пойдет учиться! Только под каким именем, с какими документами? Неужели достал паспорт на чужое имя? Стоп!.. Имя и фамилия новые. А лицо? Глаза, лоб, уши, подбородок. По фотографии надо искать! И не где-нибудь в воровских «малинах», не по агентурным данным, а в учебных заведениях.

Что он закончил? ПТУ? Десять классов имеет, учился отлично. Не институт, так техникум наверняка! И это, пожалуй, единственно верный ход в его розыске. Идти к начальству? Да генерал забыл давным-давно про этого Рыскалова! Других дел выше головы! А то, что этот Рыскалов шесть лет во всесоюзном розыске, так не одно их управление в Советском Союзе. Кто-нибудь ищет! А собственно, почему ему, подполковнику Тимохину, не действовать по собственной инициативе? Найдет — тому же генералу Москва спасибо скажет. Не получится — на нет и суда нет! С чего вот только начать? Размножить его фотографии, это ясно! А дальше? Не во все же институты и техникумы Союза посылать! То, что он не здесь, не в наших южных краях, — понятно. И не в Коми, откуда бежал. В Приуралье, может быть? А что? Вполне! Фотографии разошлют и пусть сверяют по вступительным документам. Но кто-то должен заниматься этим вплотную. Посылать запросы, проверять ответы, возможно, понадобится выезд на место. А кому поручить? Все следователи и оперативники в разгоне — шуруют по делу о наркотиках. То молчали в тряпочку — нет у нас наркомании и быть не может, а тут спохватились! Ну как же! Весь мир борется, а мы что же, лыком шиты? И у нас найдутся, отчитаемся перед мировой общественностью!

Слава богу, ханжеством перестали заниматься, липовые отчеты строить! И проститутки нашлись, и притонодержатели. Все как у людей!

Кому же все-таки поручить розыскные дела? Разве что Славе Горелову? Прислали им в отдел на практику студента из Юридического. Приспособили его в дознаватели, повозился он недельку-другую с мелкими торговцами анашой, ни до чего нового не дознался, да и не по зубам ему, вот пусть и займется Рыскаловым, благо, числится за их отделом.

Тимохин снял трубку одного из телефонов, набрал короткий номер и, когда ему ответили, распорядился:

— Разыщите мне Горелова... Ну, особой срочности нет. По возможности.

Повесил трубку и раскрыл дело Рыскалова, где на первых страницах в типографских рамочках были наклеены его фотографии.


...Он не кричал, а выл от нестерпимой боли, задыхался от дыма, от запаха паленого человеческого мяса, как младенец, сучил в воздухе ногами, пытаясь сбросить клочки бумаги, горящие у него между пальцами. Его крепко держали за руки, за плечи, вся кодла навалилась на него, и, глумясь, орали ему в уши: «Давай! Жми, Ваня! Деревня близко!» — а он, не видя, чувствовал, как лопаются пузыри между пальцами и течет горячая сукровица. У кодлы это называлось «велосипед». Вложить спящему человеку между пальцев ног скрученные в трубочку бумажки и поджечь их, не давая ему, сонному, вскочить и потушить их. Если же кто-то яростно сопротивлялся, то ему накидывали на голову одеяло и, спеленав, как смирительной рубашкой, били нещадно всем, что попадет под руку.

Так встречали в камере новичков, устраивали им «прописку».

Натянутое на голову ватное рванье лезло в рот, и он, улучив момент и освободив руки, бил вслепую по чьим-то лицам, вкладывая в силу своих ударов всю боль обожженных ног, все унижение, которое испытывал, всю ненависть к блатной этой своре.

Он еще не осознавал, что никто его не бьет, а, наоборот, люди уклоняются от его ударов, что кто-то снимает с его головы одеяло, чтобы легче ему было дышать, а если и придерживают за плечи, то бережно, чтобы не разбил голову о стену вагончика. Сквозь мутную пелену сна он слышал, как чей-то знакомый голос уговаривал его:

— Ну, че ты, парень? Угомонись! Слышь, бригадир?

А другой, тоже знакомый, но молодой голос советовал:

— Водички ему на голову! Да куда ты ведро? Очумел!

Но кто-то уже окатил его из ведра остудившейся за ночь, с пластинками льда, водой — Поярков сел на койке, увидел встревоженных парней из своей бригады, провел ладонью по мокрому то ли от слез, то ли от воды лицу, слипшимся волосам и хрипло сказал:

— Никого я не зашиб?

— Маленько... — усмехнулся бородатый, тот, что уговаривал его угомониться. — Али чего привиделось нехорошее? А, Серега?

Поярков промолчал, нащупал валенки, накинул полушубок и на ослабевших вдруг ногах пошел к выходу из вагончика.

Сел на ступени лесенки, пошарил в карманах полушубка, нашел сигареты, спички и закурил, глядя на светлеющее уже небо.

Когда же это кончится? Пять лет он вкалывает как каторжный, стараясь выкорчевать из памяти проклятые эти воспоминания, и так же, как рвется от непосильной тяжести туго натянутый металлический трос — не дай бог попасть под обрывок: убьет! — так же натянуты, скручены, висят на волоске его нервы, не выдерживающие уже груза прошлых лет. Выкорчеванный до половины пень цепляется прочными невидимыми корнями за землю, а когда они наконец рвутся, во все стороны летят ошметки, облепляют грязью, въедаются в поры, лезут под кожу к самому сердцу.

Он давно отработал свой срок на самых общих тяжелых работах, и, если бы нашелся учетчик, который засчитывал бы ему нормы по тем, по лагерным, законам, если бы шли они в зачет, давно бы ему забыть бессонные барачные ночи и не лезли в голову эти проклятые сны. Даже если бы ему довесили срок за побег — год, пусть два, — и все равно он с лихвой отмантулил их здесь, в приисках и тайге, а тут бывало и похуже, чем там, куда водили их колонной с собаками.

Но здесь не знают бежавшего из колонии Алексея Рыскалова. Зато всем известен Сергей Поярков — безотказный работяга, добровольно идущий на самые тяжелые участки, но почему-то упорно отказывающийся от повышения по службе, инженерных должностей, направления на учебу — от всего, что требует заполнения обязательных анкет с приложением фотографий.

Он уже привык откликаться на чужие ему имя и фамилию, порой ему и впрямь кажется, что он и есть Сергей Поярков. И только в такие вот ночи, как сегодня, — а случаются они все чаще и чаще — неотвязно преследует его прошлое.


...Зойка-вольняшка стояла за прилавком продуктового ларька, где заключенные могли купить хлеб, сахар, папиросы, махорку — добавок к немудрящей лагерной кормежке. Пива и водки не держала даже под прилавком — себе дороже! — прекрасно зная, что, имея деньги, в зоне можно купить все, вплоть до чистого спирта, а если очень приспичит, то и таблеток кодеина из лагерной аптечки.

Зойка была замужем за сержантом из лагерной охраны, он и устроил ее в ларек, иначе попасть туда даже вольняшке было непросто. Характер у сержанта был крутой, «с подлянкой», как говорила Зойка, — доставалось и ей, а особенно заключенным: издевался он над ними так, как может издеваться тупая скотина, получившая власть над людьми. Случайно или нет — никто до этого не дознался — пришибло его на лесоповале свежеспиленной здоровой сосной. Помаялся он с недельку в больничке и «зажмурился», а попросту говоря — умер. Зойка горевала недолго, из кирпичного дома лагерной охраны перебралась в поселок, в неказистый домишко у самых сопок. Строгим нравом она никогда не отличалась, дверь в ее халупу не закрывалась ни днем ни ночью. Гостили у нее и расконвоированные мужички, и местные поселковые бичи, но постоянных сожителей Зойка не терпела, и бывало, покантовавшись у нее с неделю, очередной ухажер выкидывался на улицу под утро, когда только спать и спать, и при этом не получал даже на опохмелку.

Новенького из 3-го отряда Зойка приметила сразу. Что «тянет» свой первый срок, определила по чистому, без серой одутловатости, лицу, отсутствию наколки с именем на пальцах руки, не было у него даже обязательного якорька на сгибе кулака. О том, что из городских, догадалась потому, что брал он в ларьке только папиросы, к махорке не привык. Удивилась она его независимому виду. 3-й отряд слыл самым отчаянным в лагере, новичков там «ломали» как хотели, а в глазах у этого парня не было ни тупой покорности, ни привычной готовности к любым унижениям: Видно, умел постоять за себя!

Если бы знала она, как достается ему эта независимость!

О печально знаменитой, всеми проклятой 58-й статье в лагере не вспоминали. Забыли начисто! Только старожил по кличке «Сало» — любимая его закуска, — грабитель, убийца и насильник, отсиживающий свой «четвертак» и знающий наизусть все пересылки и дальние командировки, вспоминал, что где-то пенсионер-охранник «травил баланду», как эти самые «враги народа» не давали воровской кодле наводить свои порядки в бараке.

«Они были, конечно, евреи и поголовно враги нашей родной Советской власти и лично товарища Сталина, — будто бы рассказывал этот охранник. — Но иной раз, когда подопрет, так вашего брата молотили, только перья летели!»

«Туфта! — хорохорился Сало. — Не могло быть такого!»

«Было, милок, было! — усмехался охранник в прокуренные усы. — Ломали вам рога за милую душу!»

Но было это давно и казалось полуправдой: попробуй наведи справедливый порядок в бараке, где всем распоряжается кучка отпетых уголовников, а главным у них Сало. Он только пальцем шевельнет, и его «шестерки» вмиг распотрошат любую полученную кем-нибудь посылку. Владельцу посылки кинут, как собачке в цирке, кусок сахара — и давай отваливай в свой угол, а вздумает хвост поднимать — покажут заточку или хорошо сработанный финский нож, и будет бедняга всю ночь дрожать и прислушиваться к шагам идущих к параше зеков: не по его ли душу крадутся?

О том, по какой статье сидишь, распространяться в лагере не принято. Но очень скоро всем становится известно, кто в бараке из «деловых», «блатарей», а кто за недостачу в магазине, за взятки, за мелкие и крупные хищения. «Блатари» за людей их не считали, заставляли отрабатывать свою норму на общих работах, мыть полы в бараке, бегать в ларек за куревом, а если надоест валяться на нарах и перекидываться в картишки, требовали, чтобы те рассказывали им байки о своем житье на воле, да позабористей.

Новичку барачная шобла объявила войну не сразу. Сначала разбиралась, какой он «масти». Статья воровская, а ведет себя как «мужик». В «отказниках» не числится, на общих вкалывает, режим не нарушает. По его статье ему бы сразу к блатным прилепиться, а по возрасту — в «шестерках» побегать. Спиртом где-нибудь разжиться, угостить кого надо — того же Сало ублажить, нарядчику и бригадиру стакашек поднести. А он все в стороне да в стороне! И не «мастырщик» вроде — у больнички не кантуется, болезней себе не выпрашивает. Бегал бы в «хитрый домик», к оперу, — все понятно: стучит. Тут разговор короткий! Проверено: ноги его там не было. Вот и разберись попробуй! Из какой он колоды?

— Статья наша — нашим и будет. Закон один, — заявил Сало и обернулся к главной своей «шестерке» Федьке Косому. — Сабантуй готовь, Федя.

— Когда? — преданно заглядывая ему в глаза, спросил Федька.

— Вечером, после съема.

— А бабки?

— Держи! Сало кинул ему пачку денег. — По высшему классу!

— Сделаем! — Федька сунул деньги за пазуху. — Я побежал?

— Топай!

Сало размял в заскорузлых пальцах папиросу, прикурил от чьей-то услужливо поднесенной спички и, глядя, как тает дым в затхлом воздухе, мрачно сказал:

— Если каждая сявка по своему разумению жить начнет, нам, паханам, — крышка. Не будет этого!

...В здешних краях темнеет рано, и, когда к вахте подходят первые колонны заключенных, на вышках уже горят прожектора. Подъем в семь, съем с работы в семь, уходят колонны — темно, приходят — тоже темно. Получил свою пайку черняшки, миску баланды, час до отбоя, и не успеваешь, кажется, уснуть — «Подъем! И уже горят прожектора на вышках, где с винтовками топчатся в тулупах часовые, за колючкой рабочий двор, конвой с собаками, вкалывай до темноты, потом съем, вахта, пересчет, барак. Он сразу задышит паром, людским гомоном, кто-то меняет черняшку на махорку, кто-то пытается взбить слежавшийся, набитый соломой тюфяк, у кого-то сперли с просушки рабочие ботинки первого срока и заменили каким-то рваньем. Только в самом дальнем углу барака стоит торжественная тишина. Над неизвестно откуда взявшейся чистой простыней, постеленной на краю нар, священнодействует Федька Косой. Отточенной до тусклого блеска финкой он толстыми ломтями нарезает колбасу, жирную селедку, белый свежайший хлеб и главную закуску — розоватое, с прожилками копченого мяса, сало. Бутылки со спиртом уже открыты, стоят два граненых стакана и кружки.

На почетном месте, привычно скрестив ноги, сидит Сало. Рядом с ним бригадир и нарядчик, а вокруг них сгрудилась вся саловская кодла и нетерпеливо поглядывают то на Сало, то в глубину барака.

— Вот он! — крикнул Федька Косой. — Пришел!

— Зови! — приказал Сало.

Федька спрыгнул и пошел в глубь барака. Алешка Рыскалов уже снял с ног промокшие бахилы и искал свободное место на печке, чтобы поставить их сушиться.

— Одевай обратно свои прахари! — ухмыльнулся Федька. — А можешь и в носках, если не очень воняют. Ждут тебя!

— Кому это я понадобился? — устало опустился на нары Рыскалов.

— Просят отужинать в компании порядочных людей! — продолжал свой треп Федька.

— Уже поужинал, — мрачно сказал Рыскалов.

— Какой же это ужин? — сплюнул Федька. — Рыбкин суп?! — И уже серьезно, вполголоса, сообщил: — Сало ждет на сабантуй. Без тебя не начинают. Бригадир там, нарядчик тоже.

— Я-то им зачем? — насторожился Рыскалов.

— Мое дело — свистнуть! — ответил Федька. — Не тяни. Люди ждут.

— Ладно, — пожал плечами Рыскалов. — Пойдем.

Рыскалов натянул на ноги мокрые еще бахилы и пошел за Федькой в глубину барака, угол которого занимали блатные.

— Садись! — Сало кивнул Алексею на свободное место напротив себя. — Налейте ему.

Федька до краев налил спирта в граненый стакан и подвинул его Алексею.

— Пей, — приказал Сало.

Алексей бережно взял стакан двумя пальцами, выдохнул воздух и медленно выцедил спирт до дна, поставил стакан, отломал корочку у пайковой черняшки, понюхал и положил корочку обратно.

— Хреново закусываешь! — Сало подцепил кончиком финки кусок копченой свинины и поднес ее ко рту Алексея: — Ешь!

— Не хочу, — помотал головой Алексей.

— Из моих рук не хочешь? — угрожающе спросил Сало. — С пола съешь!

Он сунул кусок свинины в рот, пожевал и смачно сплюнул жвачку на черный от грязи пол.

— Подними и схавай! — приказал он.

Алексей медленно повернул голову влево, вправо — отовсюду выжидательно и злобно смотрела саловская кодла. Он медленно присел на корточки, аккуратно собрал в ладонь с пола черную от грязи жвачку, выпрямился и кинул ее в ощеренный в ухмылке рот Сала.

В то же мгновение его сбили с ног, а на полу, у нар, единственной мыслью Алексея было — закрыть лицо и голову от ударов.

Били ногами молча, не давая ему уползти под нары, и тело его сначала отвечало толчками на каждый удар, потом только вздрагивало от непереносимой боли, потом и вовсе затихло, не в силах пошевелиться, и могло показаться, что на полу, у нар, лежит не человеческое тело, а брошенные кем-то старый бушлат и торчащие на нелепо вывернутых ногах грубые арестантские бахилы.

— Хватит с него! — услышал Алексей и с трудом узнал голос Сала. — Выпьем!

Голова раскалывалась от звона стаканов, гомона голосов, потом все затихало, словно он проваливался куда-то, потом голоса появлялись опять, и в ушах больно отдавались обрывки блатной песни, и опять он впадал в забытье, а очнувшись, отхаркивал черные запекшиеся сгустки крови из отбитых легких и потом уже не слышал ничего. Придя в сознание, он долго, целую вечность, полз через весь барак к своему месту на нарах, задыхался от удушливого кашля, от жестоких болей в надломленных ребрах, в раскалывающейся надвое пояснице.

На нары вползти он не смог и просидел до утра на полу, уткнувшись головой в деревянную стойку.

Перед самым подъемом он с трудом поднялся, вышел из барака, долго тер лицо и виски обжигающим снегом, дождался своей колонны и вместе со всеми прошел через вахту на рабочий двор. Он решил, что лучше сдохнет в лесу, чем еще раз увидит ухмыляющуюся рожу Сала.

...Пила валилась из рук, и бригадир, который сначала делал вид, что не замечает Алексея, подошел и негромко сказал:

— Иди к кострожогам. Долгова замени. Скажи — я велел.

Алексей кивнул и пошел к ложбинке, где жгли костры. Долгов ныл, плевался, кричал, что Алексей «сунул» бригадиру за легкую работенку, а с него, Долгова, взятки гладки, но после съема он пробьется в санчасть, и его освободят от общих вчистую. С тем и ушел. Алексей сел у костра, закурил и принялся подбрасывать в огонь лежащие в куче ветки. Выбирал те, что потоньше. На толстые хлысты сил не было. Так и прокурил, то надсадно кашляя, то придремывая, до съема, сунулся за очередной сигаретой и увидел, что пачка пуста, смял, кинул в догорающий костер, а когда колонна прошла через вахту, направился не как другие, в барак, а к ларьку.

— Сигарет бы мне, Зоя, — встал он перед прилавком.

Зойка взглянула на его лицо и ахнула:

— Били?! Ах, падлы! Бушлат-то, бушлат! Как в луже валялся! Ногами били?

— Сигареты давай. — Алексей положил деньги на прилавок и закашлялся.

— Небось все на одного?! Дешевки! — не унималась Зойка. — И рубаха вся в крови!

— Цвет зари! — усмехнулся разбитыми губами Алексей. — Брусничный. Самый модный!

— Ладно тебе! «Модный»! — отмахнулась Зойка и, перегнувшись через прилавок, зашептала: — Завтра, как за зону выйдешь, прямиком ко мне. С бригадиром я договорюсь. Он у меня вот где сидит! — Она похлопала ладонью по карману замусоленной куртки. — Дворец мой тебе каждый укажет. Я тебя чаем отпою с облепиховым вареньем. Вмиг кашель сойдет! И цвет твой модный постираю. Слышишь?

Алексей молча кивнул.

— И без туфты чтобы! Я ждать буду! И вот еще что... Ты норов свой пока в карман спрячь. Недотымкам этим саловским на глаза не лезь. Могут ночью пером пощупать, а у тебя силенок сейчас кот наплакал! — И, увидев кого-то за спиной Алексея, хрипло закричала: — Ну че стоишь? Кино тебе здесь? Взял курево и отваливай!

Алексей послушно повернулся и поплелся в барак.

Ночь он не спал, перемогался, прислушивался, не остановится ли кто-нибудь у его места на нарах, к рассвету не выдержал и задремал. Но кое-как, вполуха — так, что слышал все, что происходит в бараке. Но подъем не проспал, дождался, когда работяги потянулись к столовой, надел бахилы и бушлат и подоспел к вахте в самый раз: колонна строилась на выход.

Через час-полтора после начала работы Алексея отозвал бригадир и сказал:

— Чеши, куда собрался, но чтоб к съему — как штык здесь!

Алексей выждал еще немного и, проваливаясь в рыхлом, подтаявшем уже снегу, пошел к дороге.


...Он стоял на пороге и оглядывал комнату: стол, накрытый цветной клеенкой, кружевную салфетку на комоде, кровать под пикейным покрывалом с горой подушек, занавески с подзорами на окнах.

Все накрахмаленное, ослепительно белое, давным-давно позабытое.

— Ну что столбом встал? — Зойка шла навстречу, непривычная без белой своей куртки, словно бы выше ростом, совсем еще молодая, в платье с короткими рукавами и вырезом на груди. — У меня таз с водой уже час на плите бурлит. Скидывай свое барахло!

Алексей снял бушлат, стянул через голову верхнюю рубаху и остановился в нерешительности.

— Все скидывай! — распорядилась Зойка. — Исподнее тоже! Небось чернее грязи! Ну чего уставился! Сто раз тебе говорить: вода выкипает! Да ты никак застыдился? Господи! Мужиков я голых не видела! Или застудиться боишься? Вроде у меня тепло. Погоди-ка!

Она сдернула с постели покрывало, раскидала в изголовье подушки, откинула одеяло:

— Раздевайся и ложись. А барахлишко свое на пол кидай. Я сейчас!

И пошла к дверям.

Алексей торопливо, путаясь в штанинах, разделся и лег, натянув одеяло до подбородка. И вовремя! Зойка вошла уже в халате, и видно было, что надет он на голое тело, связала в узел Алексеевы вещички, став над кроватью, усмехаясь, сказала:

— Не согрела я тебе постель. В холодную мужика уложила. Ничего, потерпи!

И, забрав узел, вышла из комнаты.

Алексей повернулся к стене, умащивая поудобней подушку под головой, и увидел в углу простыни черные буквы: «ИТУ» и номер. «Простыни-то казенные! — догадался Алексей. — ИТУ — исправительно-трудовое учреждение, а по-простому если — лагерь. А номер — это инвентарь значит! От прежнего муженька, наверное, остались, их бы сдать полагалось; а она наплевала и пользуется!» Штамп и номер на простыне напомнили ему пэтэушное белье в общежитии. Такие же здоровые штемпеля ставили. Здесь хоть в углу, а там — где попало! Он улыбнулся своим воспоминаниям и заснул.

Проснулся он оттого, что кто-то гладил горячей ладонью его синяки и ушибы, потом над самым ухом услышал прерывистый голос Зойки:

— Измордовали-то как! Ах, зверье!.. Ничего, заживет... Ты молодой... Молоденький совсем...

Все еще в полусне, он повернулся и ощутил всю тяжесть ее сильного тела, а она все крепче и крепче обнимала его, короткими быстрыми поцелуями касаясь его избитого тела.

— Синяки-то, синяки какие... Господи! Собаку так не бьют! Бедненький ты мой!.. Мальчишечка!

В голосе ее, в движении рук появилось вдруг такое, никогда не изведанное им, отчего кровь прилила к голове, он сам потянулся к ней, как слепой тычась головой в ее голую грудь, а она все сильней и сильней прижимала его к себе и, задыхаясь, повторяла, как молитву:

— Тебе это впервой, да? Впервой?! Ах ты, звереныш маленький! Не торопись... Не торопись... Я научу... Вот так! Вот так!..

Потом он, потрясенный, лежал рядом с ней, а она, гордая, грешная, по-матерински счастливая, прижимала его голову к своей груди и шептала:

— Тебе в первый-то раз другая бы нужна... Не лагерная дешевка... Господи! Сколько у меня мужиков перебывало — не сосчитать! А все равно, веришь, ты как самый первый! Это надо же!

Удивляясь, она смеялась, хрипловато и негромко, и снова прижималась к нему, гладила по коротко остриженной голове, обхватив ладонями лицо, вглядывалась в глаза и говорила, говорила не переставая:

— Мне бы стыдиться, а я радуюсь! Счастливая какая-то... А отчего — не пойму! Всякого перевидала, а вот поди же! Счастливая! — И вдруг спохватилась: — Пора тебе! А то до съема не успеешь. Сейчас я твое шмотье принесу. Высохло все давно!

Она соскочила с постели, накинула халат, вышла из комнаты и тут же вернулась с вещами Алексея.

Он торопливо одевался, а она смотрела на него и будто сама с собой разговаривала:

— Не покормила мужика. Так голодный и уйдет. Баланду свою хлебать будет! — И вдруг схватилась за голову: — Алеша!

— Что? — застегивал бушлат Алексей.

— Как же ты с саловской кодлой разбираться будешь?

— А чего с ней разбираться? — нахмурился Алексей. — Разбирались уже. Хватит.

— Ох, не знаешь ты их! Ох, не знаешь! — завздыхала Зойка. — А если порежут?

— Не порежут, — мотнул головой Алексей. А в «шестерках» у них бегать не буду. Не дождутся!

— Отчаянный ты! — не то осуждая, не то гордясь им, сказала Зойка.

— Какой есть, — угрюмо ответил Алексей. — Побежал я.

Помолчал и, краснея, выдавил:

— Спасибо тебе.

— Золотце ты мое!.. — прижалась к нему Зойка. — Тебе спасибо. Хоть часок за человека себя посчитала!

— А ты что, не человек? — вскинулся Алексей.

— Какой я человек — усмехнулась Зойка и с вызовом выкрикнула: — Дешевка я! Подстилка поселковая! Прости господи, понял? А ты думал кто?! Святая?

— Святая, — кивнул Алексей и вышел.


...Лагерные «параши» разносятся быстро. Кто-то из зеков прослышал, что блатные то ли играли на Алешку Рыскалова в карты, то ли просто на своем толковище решили его «замочить» и тянули на спичках, кому выпадет идти к нему с финкой. Когда Алексей после ужина вошел в барак, понял сразу: что-то против него готовится. Соседи по нарам в глаза не смотрели: боялись расспросов, а, не дай бог, проговоришься — пощады от блатных не жди. Не раскрывай варежку, когда не просят! Но некоторые быстрые взгляды Алексей ловил — то сочувственные, то боязливо-любопытные, а то и откровенно враждебные: мол, не переломился, если бы поползал на животе перед Салом. Зато жил бы в бараке как у Христа за пазухой! Нашел перед кем хвост поднимать! Не таких фраеров ломали!

Только ближайший его сосед, обросший седой щетиной Хачик Мирзоянц, делая вид, что взбивает свой тощий матрас, негромко посоветовал:

— Просись в ШИЗО, Алеша.

— В изолятор? — не оборачиваясь, переспросил Алексей. — Вертухаю поплакаться, мордобой учинить?

— Зато спать спокойно будешь, — косясь по сторонам, сказал Хачик.

— И здесь высплюсь, — растянулся на нарах Алексей.

— Смотри! — покачал головой Хачик, вздохнул и замолчал.

Барак постепенно затихал. Кто-то еще надсадно кашлял, кто-то покуривал припрятанный под матрасом «бычок», и махорочный дымок тянулся вверх, под низкий барачный потолок. Алексей поднялся с нар, скинул с себя бушлат, свернул его и положил на нары, накинув сверху одеяло. В полутьме, если не очень приглядываться, человек с головой укрылся. Сам Алексей лег на пол с другой стороны, сунув под голову шапку. Лежать было неудобно, жестко и холодно, но Алексей терпел.

Барак спал. Со стонами, всхлипами, бормотаньем, хрипом забитых махорочной пылью легких, но не в силах ни откашляться, ни повернуться на другой бок, кутаясь в рванье, сберегая вонючее тепло, обессиленно спали раздавленные непомерно тяжелой работой люди. Тогда-то и услышал Алексей, как из глубины барака, где отвоевали себе самый лучший угол блатные, чьи-то осторожные шаги. Зек, с трудом пробудившийся от необходимости сходить по малой нужде, к параше так не идет. Его качает со сна из стороны в сторону, как пьяного, и громко стучат надетые на босую ногу бахилы. Этот же шел, ступая по-звериному легко и неслышно, и не понять было, босой ли он идет или на ногах у него разношенные, но крепкие еще, хорошо смазанные солидолом рабочие ботинки. «Босой», — определил Алексей, увидев ноги человека, остановившегося у его места на нарах. Лежа на полу, лица его различить Алексей не мог, так же как и не видел ножа в руках у подошедшего человека. Остро отточенное лезвие финки он увидел лишь тогда, когда человек поднял руку для замаха и с силой ударил в то место под одеялом, где должна была находиться грудь спящего на нарах человека. Алексей услышал хруст сукна на бушлате и понял, что человек с финкой решил действовать наверняка. Он не резал лежащего, а колол. Колол, точно рассчитав то место, где находится сердце.

Потом Алексей услышал крадущиеся шаги и, приоткрыв глаза, увидел, как человек прошел мимо него и той же неслышной звериной поступью направился в угол барака, который занимали блатные. А кругом было тихо, только бормотали и вскрикивали во сне спящие кругом люди. Никто ничего не видел и не слышал. А если и видел, то промолчит. Таков лагерный закон!


...Сразу после подъема по бараку пошел слушок, что Алешка Рыскалов, живой и невредимый, стоит у ларька, ждет, когда Зойка начнет торговать. Первым у ларька появился мелкий шакаленок из саловской кодлы по кличке «Кепарь». Поглядел на стоящего у ларька Алексея, посвистел и приблатненной походочкой, вразвалочку, ушел докладывать, что, мол, сука буду, стоит гад, век свободы не видать! Потом появился Федька Косой, прошел мимо, только метнул острым взглядом в Алексееву спину, и у того сразу зашлось сердце: он узнал легкую, бесшумную походку опытного вора. Ночью к его нарам подходил Косой!

Алексей стукнул костяшками пальцев по щиту, закрывающему ларечный прилавок.

— Кому там не терпится?! — услышал он Зойкин голос. — Товар принимаю!

Алексей обошел ларек сбоку, встал у дверей и сказал:

— Это я, Зоя! Алексей!

Дверь тут же распахнулась, и не успел Алексей войти в подсобку, как Зойка захлопнула ее за его спиной.

— Жив?! — приникла она к его груди.

— Пока жив, — невесело усмехнулся Алексей.

Зойка увидела разрез на бушлате, всплеснула руками:

— Как в воду глядела! Бандюги дешевые! Веришь, ночь не спала. Думала!

— И что удумала?

— Да уж удумала! — загадочно сказала Зойка. — Бабы — они знаешь какие хитрые! Хотя откуда тебе знать? Ты сейчас топай на работу, а после обеда сразу ко мне. Я сейчас расторгуюсь! С бригадиром твоим я словечком уже перемолвилась — отпустит! Дома я тебе все свои думки обскажу. Усек?

— Заметано!

— Все. Отваливай.


...Первое, что увидел Алексей, войдя в Зойкину комнату, — паспорт.

Он лежал посреди стола, на самом видном месте, и положен был так с умыслом, с расчетом, что Алексей сразу увидит его.

Паспорт был помят и замусолен до того, что почти не различался герб на обложке. Алексей раскрыл его и увидел мутную фотографию. Снимок был сделан, скорее всего, в автомате, где-нибудь на вокзале или в аэропорту. На фото можно было различить глаза да уши, ну еще разве нос! Не пуговкой, без горбинки, не длинный и не короткий. Нос как нос! Узнать владельца паспорта по этой фотографии было трудно, почти невозможно, но печать на ней стояла настоящая, «без липы», и даже неискушенному глазу было видно, что фотография не переклеена.

Алексей прочел имя и фамилию владельца: «Сергей Константинович Поярков». Был он на два года старше Алексея. Так... Место рождения... Прописка... Штампа о браке нет... Настоящий паспорт! Документ! Откуда он у Зойки? И почему выложила на видное место? Алексей оглянулся на дверь, но Зойка была на кухне, колдовала у плиты. У дверей Алексей увидел висящий на вешалке мужской плащ. Синий, выгоревший, видно, что недавно постиранный. Внизу стояли ношеные, с рыжинкой, кирзовые сапоги, а на крючке висела солдатская зимняя шапка с вытертым мехом, без звездочки. Такие шапки носили вольняшки из поселенцев и расконвоированные — меняли у солдат охраны на водку. Чье это барахло? Гостит кто-нибудь у Зойки из прежних дружков? Предупредила бы! А если гость неожиданно заявился? Алексей вышел из комнаты, прошел по коридору, заглянул в кухню. Зойка стояла у плиты. Одна.

— Зой! — окликнул ее Алексей.

— Пришел? — обернулась Зоя. — Я сейчас.

Прихватила тряпицей горячую ручку сковороды с жареной картошкой и пошла из кухни, кивнув на ходу Алексею: мол, идем, чего стоишь?

В комнате она пристроила сковороду на подставку, достала вилку, толстыми ломтями нарезала хлеб, обернулась к Алексею:

— Садись, ешь.

Алексей сел за стол и взял в руки паспорт:

— Откуда он у тебя?

— Ты ешь, — отобрала у него паспорт Зоя. — Потом узнаешь!

Села напротив, оперлась локтями на стол, обхватила щеки ладонями и сидела так, не отрывая глаз от лица Алексея. Между бровей у нее залегла морщинка, лицо как-то сразу постарело. Она взяла из лежащей перед Алексеем пачки папиросу, закурила, пуская дым к потолку.

Когда Алексей отодвинул пустую сковороду, она полистала паспорт, вздохнула и сказала:

— Жил человек — и нету. Все. Амба. Концы.

— Ты обо мне, что ли? — нахмурился Алексей. — Живой пока.

— О тебе речь впереди. — Зойка повертела в руках паспорт. — Я о нем. О Сережке Пояркове. Был тут такой бич! Шатался по белу свету, и прибило его в наш поселок. А зачем — сам не знает! Бич — он и есть бич! Пил он для своих лет несуразно! Молодой, можно сказать, парнишка, а закладывал убойно! Неделями не просыхал! Вот паспорт у меня и заложил за бутылку водки. Да, видно, не помогла ему эта бутылка проклятая, так из запоя и не вышел. Что бичу без денег делать? На всякую дрянь перешел. Нажрался какого-то лосьону и отдал богу душу! Утром нашли его на бережку. Холодный уже! Документов при нем никаких, да его и без документов каждая собака знает! Не одну неделю в поселке отирался. Опознали — и на кладбище. Никаких тебе вскрытий. Не Москва! Алкогольное отравление — и за счет родного поселкового Совета в ямку. Лежи, герой труда! А паспорт — вот он. Я про него и забыла. Глядишь и пригодился!

— Кому?

— Тебе! Кому же еще? Вон кирзачи от моего дурака остались, плащишко какой ни на есть, шапка. Не в арестантском бушлате тебе на станцию топать!

— Погоди, погоди... — растерялся Алексей. — Ты что задумала?

— Ты «барыню» перед саловской кодлой плясать будешь?

— Не дождутся!

— Ну вот! А они тебя приговорили. Не ножом, так удавкой! А то в лесу какую-нибудь «козу» подстроят. А тебе только жить и жить. Отрываться надо!

— Бежать?

— Бежать, Алеша. Прилепилась я к тебе, сам видишь, давно со мной такого не было. И что? Я с тобой натешусь в постели вволю, а тебя пришьют за милую душу! А мне в петлю лезть? Из-за своей бабской слабости парня погубила? В такие игры не играю!

— На вахте после съема недосчитаются. И все. Сгорел!

— На вахте все будет в ажуре.

— Как?

— Не твоя забота. Вас после съема по головам в колонне считают?

— Ну!

— Сойдется счет.

— Да как он сойдется, если на одного меньше?

— Сеньку-дурачка знаешь? Фитиль такой, доходяга, расконвоированный. Бегает по зоне, как у себя на дворе! Хочет — в поселок, хочет — обратно! Он за литруху спирта хоть в «запретке» спать ляжет!

— И что?

— А то! Говорю, не твоя забота! Ты переодевайся и дуй на станцию. Как раз к поезду попадешь. Ксива у тебя законная, но к кассе не подходи: там менты всегда ошиваются. Иди прямо в буфет, скажи Нинке-буфетчице, что ты от меня, и попроси кружку пива. Рубль есть?

— Есть.

— Она тебе вместе со сдачей билет сунет. Но, кроме пива, ничего. Слышишь? Ни грамма!

— Понял.

— На перроне не маячь, иди в вагон и сиди тихо, как мышь, пока поезд не тронется. Потом тоже особо не выступай!

— Куда поезд-то идет?

— А тебе не все равно? Билет у тебя до Свердловска. Где-нибудь там и выскочишь. Да, подожди...

Зойка вышла из комнаты и тут же вернулась со свертком:

— Яйца тут вареные, мясо, хлеб, огурцы... Денег у тебя есть хоть сколько?

— Мне хватит.

— Тогда все. Одевайся.

— Подожди, Зоя! А бригадир?

— Чего бригадир?

— Знает он, что я к тебе пошел. Хватятся — стукнет!

— Молчать он будет, как суслик в норке! Что же он на себя пособничество в побеге брать будет? Чурка, что ли, совсем? Тут кондеем не отделается, срок добавят!

— А ты? Соседи меня видели...

— Болт им, соседям! Мало ко мне мужиков ходит? Ну, еще разок помоями обольют! Не привыкать! Ладно, все! Посидим перед дорогой... И дай я тебя поцелую на прощание. Залеточка ты моя!

— Зоя!

— Все, Алеша. Иди. А то разревусь! Иди, прошу тебя!

— Бахилы мои выкинь... И бушлат, — у дверей уже вспомнил Алексей.

— Не учи ученую! — вытерла слезы Зойка. — Провожать не выйду, чтоб не светиться нам лишний раз. Ступай, родной!

Алексей надвинул шапку на самые брови и вышел из комнаты.

Проходя мимо окон, он скосил глаза и увидел Зойку. Она стояла у окна, смотрела на него и плакала — в открытую, не стыдясь и не пряча своих слез.


...Алексей сошел с поезда в Нижнем Тагиле. Там и остался на первых порах, пока техникум кончал. А потом пошло-поехало! Краснотуринск, Надеждинск, вахтовый поселок... Места не согревал! А от кого бежал? От своего прошлого? Попробуй убеги! Только когда вкалывал как бешеный на удивление людям, вроде забывался! Все шесть лет на самых тяжелых работах, без отдыха, без отпусков, будто казнь себе такую придумал! А кого казнил? Ну себя, ладно! Так дураку и надо! А Ирина за что мучается, Вовка диким растет, гнус в тайге кормит? Да еще под чужой фамилией! Как незаконнорожденный какой! И ночи эти, будь они прокляты! Ходишь после них как чумной, людям в глаза не смотришь, белый свет не мил! К чертовой матери такую жизнь! Пойти с повинной? А Ирка с Вовкой? Ведь меня, голубчика, на этап и в родной Устьлаг с новым сроком! А вторую «ходку» мне не выдержать! Блатные не пришьют — сам повешусь! И все из-за этого интернатского завхоза! Как его? Гулыга, что ли?.. Он небось живот на интернатских харчах нагуливает и в ус не дует! Дачку небось новую отгрохал! Повыше той, что сгорела! Сидит на веранде и кофе пьет с коньячком. Кайф ловит, сука!..


...Гулыге было не до кайфа. В магазин зачастили с ревизиями. Проверки бывали и раньше, но никогда не заставали Гулыгу врасплох. Дружки из Управления торговли загодя предупреждали о готовящейся ревизии, и у Гулыги всегда все было «в ажуре». Но в последнее время проверки сваливались как снег на голову, и проверяли его сотрудники БХСС. Обычно они скромненько листали пачки накладных, сверяя их с наличием товара на прилавках и в складских помещениях. Сейчас происходило примерно то же самое, но опытный глаз Гулыги усек, что особое внимание проверяющие почему-то уделяют коробкам с изюмом, присланным заготовителями из Средней Азии. Интерес был не случайным!

В городе объявился Афанасий Жилкин — известный вор-рецидивист по кличке «Вареный». В воровском мире кличек зря не дают. То ли у Афанасия кровеносная система была к тому расположена, то ли по какой другой причине неизвестного происхождения, но если он выпивал хоть одну стопку спиртного, то становился красным, как вареный рак. Знали и вторую его кличку — «Бельмастый». Приклеилась она к нему потому, что, стоило Афанасию перебрать дозу наркотика, у него закатывались глаза так, что видны были только белки. Появился он в городе со справкой об освобождении, отбыв свой срок от звонка до звонка, и прямо с вокзала направился на «пятачок», где промышлял наркотиками мелкий «купец» Ашотик Гарибян. Видно, они не договорились. С деньгами у Вареного было плоховато, а в долг Ашотик никому не давал, и Вареный поплелся на рынок, к ларьку, где торговал дядя Паля Гуськов. О чем они там толковали, неизвестно, но Вареный ушел, похарчился в пельменной здесь же, на рынке, потом бесцельно шатался по городу и часам к шести вечера опять появился у ларька Гуськова. Тот навесил на дверь своего торгового заведения амбарный замок и вместе с Вареным отправился сначала на трамвае до кольца, потом пешком до самых дальних закоулков товарной станции, где в одном из тупиков стояли два полуразвалившихся товарных вагона, забитых сломанными ящиками, продавленными бочками и прочей негодящейся тарой. Там и ублажил Вареного Гуськов, достав откуда-то пару «ханок» опиума и шприц с иглой. Через часок Вареный с Гуськовым выбрались из вагона и расстались на трамвайном кольце. Причем Вареному повезло больше: Гуськов трясся в трамвае, а Вареного везла служебная машина. В кабинете оперуполномоченного Пшеницына он с чувством собственного достоинства предъявил справку об освобождении, заявил, что серьезных дел пока никаких не намечает, хочет отдохнуть и, конечно, немного погужеваться со старыми дружками. На вопрос, откуда он знает Гуськова, Вареный долго смеялся, потом попросил сигарету, закурил и снисходительно объяснил, что с Павлом Филимоновичем Гуськовым они «парились» на одних нарах в колонии строгого режима и что вовсе он не Гуськов и не Павел Филимонович, а известный в воровском мире Васька Клыч, а если по лагерной справке — Василий Федорович Клычков, освобожденный условно-досрочно. Статья одна, но он, Вареный, оттянул весь срок, а этот хмырь не отсидел и половины. Кто ему ворожит и где он достал чистые документы, Вареный не в курсе, но что от воровских дел сам Клыч отошел и натаскивает теперь пацанов, это точно! Что он с этого имеет, Вареный не знает, может, «травкой» за ворованное расплачивается, хотя сам наркотиками не балуется. Но что пацанье на иглу сажает — это тоже точно! В этом доверительном, почти дружеском разговоре разомлевший Вареный сообщил, между прочим, что две «ханки», которыми угостил его Клыч, тот достал из картонной коробки, на дне ее набралось горсти две изюма, и он, Вареный, изюм этот самолично съел. Много ли было в этой коробке из-под изюма «ханок» с опиумом? Говорю же, весь изюм я со дна собрал. Ни хрена там больше не было! Что думаю делать? Пропишете — работать пойду. Но не сразу! Организму требуется отдых. Нервная система ни к черту! Руки дрожат. Может, и от наркотиков. Но если «пальцы не стоят», какие могут быть дела? Загремишь сей момент!

У сеструхи халупа есть на берегу моря — самострой, конечно! Поживу маленько, а там видно будет! А к Ваське Клычу он, кроме благодарности, ничего не имеет. Выручил! В самое время укололся, еще бы часок — и хана! Откуда у него эта коробка? Так он же изюмом торгует. Был я у него в ларьке. Видел! Зачем в вагон ее перетащил? Кто его знает! Это вы у него спросите. Мне бы покемарить часок-другой. А то до Маруськи не дойду. В камере? Да хоть в камере, в первый раз, что ли? Спасибо, гражданин начальник! Подписаться? Это всегда пожалуйста! За мной ничего нет — могу и подписаться! Давай, начальник, вызывай сержанта: спать хочу, спасу нет!..

Когда Вареного увели, Коля Пшеницын пошел докладывать подполковнику Тимохину. Тот вызвал Червоненко, и, посовещавшись, они решили заняться магазином «Овощи — фрукты» всерьез. Ни с Гулыги, ни с Гуськова-Клыча глаз, естественно, не спускать!

Но зацепиться было не за что! Изюм в магазине расторговали, и выручка с указанным в накладных количеством сошлась копейка в копейку. В ларьке у Гуськова-Клыча изюма тоже не было — продал и выручку сдал в магазин. И здесь все «в полном ажуре»! Мелкие «купцы» торговлю наркотиками свернули и в ларек на рынке не заглядывали, Клыч в свой склад в железнодорожном тупике тоже не наведывался.

— Такая тишь да гладь — плюнуть хочется! — жаловался Червоненко. — «Спокойной ночи, малыши!»

— Товар кончился, — успокаивал его Тимохин. — Новую партию ждут.

— Думаешь? — морщил лоб Червоненко.

— Предполагаю. Так что пусть твой доблестный Уголовный розыск не спит. И транспортная милиция тоже.

— Сами справимся, — проворчал Червоненко. — Только бы зашевелились!

— А куда им деться? — усмехнулся Тимохин. — Они с узбекскими поставщиками, видно, крепко повязаны. А те им наркотики не в подарок шлют. Товар — деньги — товар! Кстати, ты тамошних товарищей в курсе держишь?

— Будет что-нибудь конкретное — сообщим, — недовольно сказал Червоненко. — А пока что же? На кофейной гуще гадаем!

— На изюме! — поправил его Тимохин. — Ты своих ребят со станции не снимай. И за вагоном Клыча пусть смотрят.

— Ученого учить — только портить! — поднялся с кресла Червоненко. — Я у себя, если что...

— А я у себя, — усмехнулся Тимохин. — Звони!


...Звонок раздался поздно ночью. Натыкаясь спросонья на стоящий в комнате не распакованный еще мебельный гарнитур, Тимохин добрался до прихожей и снял телефонную трубку:

— Тимохин слушает.

— Пришел товарняк из Средней Азии, — услышал он голос Червоненко. — Два вагона в адрес магазина «Овощи — фрукты». Станция отправления — город Мары.

— Так... Уже интересно.

— Интереснее другое... Товарняк встречал Клыч с подручными. Пяток пацанов, что торгуют на «пятачках» анашой. Ашотик Гарибян, Колька Свист и прочая мелкая сошка!

— Ну-ну?

— Сопровождающий выдал им две коробки с изюмом, и они сховали их в тупичке, в том вагоне, где у Клыча склад.

— Совсем интересно!

— Дальше вообще цирк! Вагон опять запломбировали, а когда наши ребята через дежурного по станции начали осторожненько выяснять у сопровождающего, почему вагоны не разгружаются, тот ответил, что, когда получатель с накладными приедет, тогда и разгрузим.

— Думаешь, эти две коробки левые?

— В накладных их быть не должно. Гулыга примет чистый товар.

— Выходит, в деле только двое — Клыч и сопровождающий?

— Гулыга тоже. Наверняка! Но страхуется. Ловко причем!

— Надо подловить.

— Как?

— Подумаем. Ты откуда звонишь?

— Из управления.

— Сейчас еду.

— Жди внизу. Я машину посылаю.

— Спускаюсь.


Тимохин стоял у подъезда, ждал машину и думал о том, что, конечно же, Гулыга не последняя пешка в этой игре, оформить отправку вагонов можно только на магазин. Другого пути нет! Значит, куш с каждой партии наркотиков он имеет. И куш этот выдает ему Клыч. До реализации «товара» или после — значения не имеет: оборотного капитала у Клыча хватит не на одну такую операцию! Но расчет произойдет только после того, как Гулыга примет весь «чистый» товар, по накладным все сойдется, и никакая проверка не будет ему страшна. А он знает, что БХСС за ним «смотрит» и проверка эта не заставит себя ждать. И только после того, как проверяющие уйдут ни с чем, у него, как всегда, все «в ажуре», только тогда начнутся его счеты-расчеты с Клычом. Тут бы их и брать. С поличным!

— ...Все правильно! — согласился с его рассуждениями Червоненко. — Кроме главного!

— То есть? — вскинулся Тимохин.

— Где будут делить барыши? Ларек на рынке от магазина. Выручку Клыч сдает бухгалтеру и кассиру. Сдал и зашел в кабинет директора. Имеет право? Имеет. Зашел, передал ему конверт и выкатился. Что в таком случае делать? Обыскивать Гулыгу? Засаду в его кабинете сажать? На каком основании? Никто тебе такой санкции не даст. И все! Чист Гулыга! Даже если прихватим мы Клыча на его «складе», предъявим ему «товар», вместе с этим «изюмом» в машину, и он следователю назовет Гулыгу. По-твоему, тот расколется? Ни в жисть! «Левая сделка с сопровождающим за моей спиной. Я об этом ни слуху ни духу. Чистый оговор!» Опять, выходит, мимо?

— Ты одного не учитываешь, Григорий Тимофеевич, — подумав, сказал Тимохин. — Одной психологической особенности нашего «подшефного»... Его патологической жадности! Пока он своими руками все «ханки» с опиумом не перещупает, пока не сосчитает, сколько их всего в этом «изюме» заложено, а значит, и какую долю с выручки он имеет, пока все бабки не подобьет — не успокоится. И сам назовет сумму, которая ему причитается.

— Похоже... — задумался Червоненко. — Считаешь, что дележ произойдет в «пещере Лейхтвейса», то бишь в этом заплеванном вагоне, в тупичке? И их милость Гулыга — директор крупнейшего в городе магазина — туда потащится? Его же в городе каждая собака знает! В дешевые игры с переодеванием будет играть? Или бороду наклеит?

— Насчет бороды ничего тебе сказать не могу, — сухо ответил Тимохин. — Но что он там появится — это факт. Могу заложиться!

— Тогда я своим ребятам из группы наблюдения так и передам! — заулыбался Червоненко. — Мол, заложились вы, ребятишки, с самим начальником следственного отдела. На бутылку коньяку, что ли?

— Давай на бутылку.

— А на закуску что? Изюм? — веселился Червоненко.

— Готов и на пару лимонов разориться, лишь бы вы его не прошляпили.

— Плохо моих орлов знаешь! — обиделся Червоненко. — Пусть он хоть бабой-ягой изобразится — прихватим!

— Будем надеяться — кивнул Тимохин. — Вагоны он держать не будет: за простой платить придется. Думаю, завтра же начнет разгрузку.

— И завтра же к нему БХСС направляй, — напомнил Червоненко. — Не тяни!

— Уже распорядился, — ответил Тимохин. — Володя Лукьянов команды ждет. Как только груз доставят в магазин — начнут проверку.

— Ты усиль бригаду, чтобы побыстрей Гулыгу обнадежили, что у него с этим грузом все в порядке, — посоветовал Червоненко. — Тогда он и с Клычом тянуть не будет. Побежит за расчетом!

— Понял тебя, Григорий Тимофеевич, — усмехнулся Тимохин. — По возможности, поторопим этого деятеля.


— ...Балуете вы нас своим вниманием, Владимир Николаевич! — Гулыга улыбался Лукьянову и одновременно вешал на дверь табличку «Закрыто на переучет». — И что-то вас сегодня так много? Как в музей на экскурсию!

— Перешли на бригадный метод, — серьезно объяснил Володя Лукьянов. — Для вашей же пользы стараемся, Вениамин Семенович. Вдвое быстрее управимся!

— Эксперимент? — продолжал улыбаться Гулыга. — Я обеими руками «за»! У меня ведь тоже эксперимент: товар из вагона прямо на прилавок, минуя овощную базу. «Поле — магазин», так сказать! Зато и качество имеем. Все идет наивысшим сортом!

— И никакого брака, никакой пересортицы? — подмигнул ему Лукьянов.

— Только в допустимых нормах, — хитро прищурился Гулыга. — Товар нежный. Одного винограда сколько перебрать нужно!

— Изюм выгоднее? — безмятежно спросил Лукьянов.

— Бесспорно! — с готовностью закивал Гулыга. — Гнилья — ноль! Разве если чуть слежится в коробках. Так это пустяки!

— Ну-ну... — согласился Лукьянов. — Давайте работать. Где у вас новая партия товара?

— Уже знаете?! — притворно удивился Гулыга. — Партия на складе. Накладные у меня в кабинете. Прошу!

Лукьянов прошел в кабинет Гулыги, остальные в сопровождении кладовщика направились в склад. Началась обычная работа. И закончилась на полтора часа раньше, чем всегда.

— Быстренько вы сегодня управились! — удивился Гулыга.

— Бригадный метод! — пожал плечами Лукьянов. — И потом, нет смысла у вас долго копаться. Всегда все «в ажуре»!

— Стараемся! — разулыбался Гулыга. — Работаем исключительно честно!

— Оно и видно, — согласился Лукьянов. — А как насчет «навара»?

— А зачем — с достоинством ответил Гулыга. — Премиальные, тринадцатая зарплата. Государство, так сказать, стимулирует!

— Желаю и в дальнейшем! — туманно сказал Лукьянов. — Распишитесь в акте.

— Пожалуйста! — Гулыга вынул из бокового кармана «Паркер» и лихо подмахнул акт.

— «Паркер»? — заинтересовался Лукьянов.

— Презент, — скромно потупился Гулыга. — Ездили в Болгарию, обменивались опытом.

— Обменялись? — спросил Лукьянов.

— Вот! — обвел рукой прилавки Гулыга. — Качество и еще раз качество! И эстетика, естественно!

— Красиво! — согласился Лукьянов. — Счастливо работать!

— И вам того же! — ухмыльнулся Гулыга и, сняв табличку «Закрыто на переучет», повернул ее обратной стороной, где было написано: «Обед».

— По рюмочке коньячку под первый помидорчик? — вкрадчиво спросил Гулыга. — И шашлычок организуем!

— Да нет. Спасибо, — отказался Лукьянов.

— Жаль... — вздохнул Гулыга. — Ну что ж... Отложим до другого раза!

— Вот-вот! Отложим! — кивнул Лукьянов. — Пошли, товарищи!

И первым вышел из магазина.


...Червоненко и Тимохин сидели в «Волге» без опознавательных знаков. Радиотелефон был переключен на громкую связь, и в машине слышались голоса оперативников:

— Витя, проверь инфракрасный!

— Да у них иллюминация, как на Первое мая! Фару от «МАЗа» присобачили!

— Тем лучше!.. Пленочку зарядил?

— Спрашиваешь у больного здоровье! Все о’кэй!

— Первый! Первый! — раздался в машине усиленный динамиками голос. — Вызывает Седьмой!

— Первый слушает, — переключил связь на себя Червоненко.

— Какая-то хреновина получается!

— Докладывайте как положено! — сухо сказал Червоненко.

— Слушаюсь! По нашим расчетам, объект должен был уже выехать на точку. А у него в окнах свет, музыка шпарит и «жигуленок» у подъезда. Даже мотор не прогревает!

— Интересно! — хмыкнул Червоненко. — Продолжайте наблюдение. Конец связи. — И обернулся к Тимохину: — Что за фокусы?

— Может, решили отложить сделку? Спугнуть не могли?

— Да нет... — наморщил лоб Червоненко. — Все сделано в лучшем виде!

— Первый! Первый! — раздался голос в динамике. — Я — Третий!

— Давай, Пшеницын! — обрадовался Червоненко. — Что у тебя?

— К точке подъехал серый «москвичонок», номера заляпаны грязью, за рулем человек в брезентовом плаще и кепке, притормозил у точки, взял с сиденья пустой рюкзак, направился к точке. Так... Минуточку! Это наш подшефный!

— Устроил все-таки цирк! — проворчал Червоненко и приказал: — Ждите. Едем! Подожди... Пшеницын?

— Третий слушает.

— Понятые нужны.

— Где их сейчас взять?

— Не моя забота! Сгоняйте на станцию — и двух проводников из резерва сюда!

— Слушаюсь!

— Что с сопровождающим? Данные установили?

— Файзулла Усманов. Станция Мары Среднеазиатской железной дороги. Доставлен в управление.

— Все. Едем. Конец связи!


...«Ханка» — это рассчитанная на один прием порция опиума, аккуратно упакованная в целлофановый пакетик. Сотни таких плоских пакетиков, похожих на две склеенные почтовые марки, лежали на дне картонной коробки, доверху засыпанной отборным изюмом.

Чтобы достать и пересчитать «ханки», необходимо было освободить коробки от изюма, достать со дна целлофановые пакетики, вновь заполнить коробки, встряхнув их так, чтобы создалось впечатление, что изюма там под самую крышку.

Этим и занимались сейчас в заброшенном товарном вагоне, стоящем в самом дальнем тупичке станции, Гулыга и Клыч.

На полу вагона была расстелена чистая мешковина, освещалась она подвешенной к стенке вагона автомобильной фарой, провода от которой вели к стоящему у вагона «Москвичу» с открытым капотом.

Когда все «ханки» были пересчитаны и Клыч передавал Гулыге объемистую пачку денег, из темноты раздался голос Червоненко:

— Снято?

— Порядок! — ответили ему.

— Фильм ужасов! — хмыкнул Червоненко. — Хичкок, что ли?

— Он самый, — подтвердил Тимохин, входя в вагон. — Наркотики и деньги не трогать! Без глупостей, Клыч!

— Выходите! — приказал Червоненко. — Клыч, руки за спину! Понятые, прошу сюда!

— Предъявите ордер на арест, — потребовал Гулыга.

— Будет вам и ордер! — ответил Тимохин. — Пока вы еще не арестованы — задержаны.

— Давайте в машины! — распорядился Червоненко. — Коля, прими!

— Готовы раскрыть объятия! — откуда-то снизу раздался голос Пшеницына. — Клыча в наручники?

— Всенепременно! — ответил Червоненко. — Понятые здесь? Приступайте!..

Гулыгу и Клыча вывели, в вагон поднялась оперативная группа.

— Когда закончите, с иллюминацией разберитесь, — спускаясь вниз, приказал Червоненко. — А то еще с пожарными разбираться придется! Мы в управлении. Связь через дежурного!

— Слушаюсь! — ответил старший группы.

Червоненко спрыгнул со ступенек, потом послышался шум автомобильных моторов, и все стихло.


...Говорят, беда одна не ходит, но и удача, оказывается, тоже! Повезло в одном — и тут же еще везение, как премия за первую отлично проделанную работу. Следствие по делу Гулыги шло как по маслу! Если Клыч еще пытался уходить в «глухую несознанку», то Гулыга раскалывался, как гнилой орех! Следователь едва успевал записывать его показания. С ходу «отдал» все узбекские связи и под каждой страницей протокола, перед тем как поставить свою подпись, старательно выводил: «С моих слов записано верно после моего чистосердечного признания».

Тимохин присутствовал на одном из таких допросов, когда его вызвал в коридор старший следователь Петруненков и доложил:

— Вас какой-то практикант усиленно добивается! Говорю — заняты вы, а он свое: дескать, какое-то ваше задание выполнил. Горелов, что ли, его фамилия? В дознавателях у нас бегал!

Тимохин не сразу, но вспомнил, что поручал какому-то практиканту по фотографии попробовать выяснить, в какое учебное заведение поступал объявленный во всесоюзном розыске Алексей Рыскалов. Неужели нашел?

— Давайте его ко мне в кабинет. Я сейчас подойду.

Посидел на допросе, послушал, как «старается» Гулыга, и вышел. У дверей своего кабинета увидел паренька с тощей папкой в руках.

— Горелов?! — окликнул его Тимохин. — Ты что в коридоре топчешься, как подследственный? Передал тебе Петруненков, чтоб заходил?

— Кабинет пустой, товарищ подполковник... — замялся Горелов. — Неудобно как-то...

— Я дела на столе не оставляю! — улыбнулся Тимохин. — А сейфы взламывать вроде не твоя специальность! Заходи!

И распахнул перед Гореловым дверь.

— Садись. — Прошел следом и сел за свой стол. — Рассказывай, что у тебя?

— Нашел я его, товарищ подполковник, — доложил Горелов.

— Да ну?! — обрадовался Тимохин. — А вид почему такой кислый? Или сомневаешься, что он?

— Он! — сказал Горелов. — И не он!

— Не понял, — нахмурился Тимохин. — Докладывай толком!

— По фотографии мной обнаружен некий Сергей Поярков. Закончил Нижнетагильский горный техникум. Фотография, врученная вами, полностью совпадает.

— Молодец! — похвалил его Тимохин. — И чем же ты недоволен? Благодарности в приказе мало? В характеристике напишем.

— Да какая тут благодарность! — Лицо Горелова пошло пятнами. — Не преступник он, товарищ подполковник!

— Как это не преступник? — недоуменно смотрел на него Тимохин. — Срок имел, из места заключения бежал. Так или не так?

— Так... И все равно не преступник! Был преступник, а теперь совсем другой человек! Работяга он, каких поискать!

— Даты откуда знаешь, какой он работяга? По фотографии определил?

— Был я там, товарищ подполковник.

— Где?

— В Нижнем Тагиле.

— Я тебе командировку выписывал?

— Нет.

— На какие шиши ездил?

— Стипендию за лето получил, взял билет и поехал. Хотел убедиться, что он!

— Ну ты даешь, Горелов! — покрутил головой Тимохин.

— А если бы не он, с какими глазами я бы появился?! — заволновался Горелов. — «Нашел, нашел!» А это вовсе другой человек. Похож только. Тогда как?

— Тогда плохо, Горелов, это ты прав. С кем же ты беседовал?

— В Управлении приисков. В кадрах. Показал справку, что я у вас прохожу практику, выложил фотографии, сличили с анкетой — все и сошлось!

— Он что, в самом Нижнем Тагиле работает? — спросил Тимохин.

— Оставляли его в управлении, а он ни в какую! На прииск! Сначала на драге работал, золото мыл, потом в вахтовый поселок уехал, на вскрышные работы. А это похуже, чем в лагере на лесоповале. Я узнавал!

— По-твоему, выходит, он сам эту трудную работу искал? Бежал, куда подальше!

— Нет, товарищ подполковник! Такое впечатление, что он сам себе кару выдумал. Чтоб труднее, чем в лагере, было. И вообще... Семья у него... Жена, ребенок...

— Ты куда после института нацелился? — поинтересовался Тимохин. — В следователи, в прокуратуру?

— В следователи, товарищ подполковник.

— В адвокаты иди. В защитники. Надо же, выдумал! Преступник сам себя казнит! Ты с ним самим разговаривал?

— Нет. И в кадрах просил, чтобы о нашем разговоре никто не знал.

— Вот это грамотно! — похвалил его Тимохин. — А то узнает и еще куда-нибудь дунет! Подальше!

— Я не поэтому. Чтоб не травмировать его раньше времени.

— Знаешь что? Переходи-ка ты в Медицинский! Чудишь, Горелов! Ладно!.. Нашел — спасибо! А с ним разберемся. Придется кого-нибудь поопытней послать. Петруненкова того же! Ты уж не обижайся!

— Я не обижаюсь. Но лучше бы вы сами поехали!

— Не такая он важная птица, чтобы я за ним раскатывал.

— Без вас никто не разберется, товарищ подполковник! А тут случай особый! Судьба человека, можно сказать, решается!

— Ладно! Ты особо не переживай! Может, и съезжу. Как начальство распорядится. Спасибо еще раз! И отдыхай пока.

— Разрешите идти?

— Давай, давай! Свободен!


...К удивлению Тимохина, генерал против его командировки не возражал.

— Если это тот Рыскалов, который шесть лет в розыске, то мы с тобой, подполковник, на коне! Управление отметят, а тебе, если московское начальство поддержит, еще одну звездочку. Ты сколько в подполковниках ходишь?

— Лет пять, товарищ генерал.

— Пора папаху надевать. В общем, так... Если это он, этапируй сюда, доложи в Москву, и мы в порядке! С Гулыгой и компанией закругляетесь?

— В прокуратуру передают.

— Ну и чудненько! Выписывай литер, и удачи тебе!

— Спасибо, товарищ генерал. Разрешите быть свободным? — Давай, подполковник! Действуй!


...Тимохин в командировки ездил редко, и, в отличие от многих своих товарищей по работе, ему нравилось бездумно коротать время, поглядывая в окно вагона на зеленеющие уже поля, дальние перелески, крыши деревенских домов с неизменными крестами телевизионных антенн. На попутчиков ему всегда везло. Это могла быть пожилая пара, вывозящая внука попастись в деревне у дальних родственников, — внук всю дорогу что-то жевал, лежа на верхней полке, а его дед с бабкой дремали: один над книгой, другая над вязаньем. Попадались и молодые. Влюбленные и молодожены до позднего вечера простаивали у окна в коридоре или целовались в тамбуре. Молодые же парни с утра отправлялись в соседнее купе к приятелям и до обеда шлепали картами, потом чуть ли не через весь состав направлялись в вагон-ресторан, причем карманы их подозрительно оттопыривались. Вернувшись, они валились на свои койки и спали до утра как убитые. В этот же раз на двух верхних полках отсыпались два умотанных до крайности толкача-снабженца, а напротив Тимохина расположился бойкий, словоохотливый старичок. Правда, старичком его можно было назвать лишь условно — из-за седой бороды и усов, а лет ему было примерно сорок с копейками, ровесник Тимохину, но говорлив он был на все девяносто с гаком! Сыпал не переставая! Начал с того, что, расстелив на столике газету, вывалил все запасы домашней снеди, выставил бутылку и заявил:

— Это, чистосердечно признаюсь, самогон. Но тройной очистки. Сам гнал. С казенкой не сравнить! Так что не побрезгайте.

Тимохину пить не хотелось: душновато, да и ни к чему вроде, — сослался на печень и отказался, а сосед налил себе в складную стопочку, со смаком выпил и, похрустывая огурцом, тоже домашнего соления, заявил:

— Звать меня — Евгений Георгиевич, а по специальности я — тот, кого никто не любит и все живущее клянет!

— Не понял! — удивленно вскинул брови Тимохин.

— Минводхоз. Мелиоратор.

— А!.. — усмехнулся Тимохин. — Достается вам... Это верно...

— И за дело! — подхватил Евгений Георгиевич. — Но не всегда! Без поливных земель не обойтись, но дрова иногда ломаем. В прямом смысле! Поскольку сводим лес в местах, где ему цены нет!

— Понимаете — и все-таки?

— А что делать, голубчик? План — раз, приказ — два... А против начальства идти — все равно что... Не будем!.. Из-за одного такого борца я и путешествую. Правду ищу!

— И как?

— Пока безрезультатно! А история, дорогой мой, состоит в следующем...

Евгений Георгиевич наполнил свою стопочку до краев, одним махом опрокинул в рот, пощелкал пальцами, соображая, чем бы таким закусить, хватанул пирожок, тоже, видно по всему, домашней выпечки, прожевал, вытер рот платком и продолжал:

— Один мой коллега... тоже мелиоратор... отказался сводить лес и рыть отводной канал на участке вдоль одной речки. Прелестная, доложу я вам, речка! И прав! Бесконечно прав! Берега подмоет, и от этой прелести останется мутный ручей с нечистотами и прочими, извините, пестицидами!

— И что же?

— Голуба вы моя! Вы что, ребенок? Не знаете, как это делается? Один выговор, второй, третий — и приказ об увольнении! Вот я и еду за него бороться, выражаясь высоким штилем, поскольку на местах у нас правды не сыщешь!

— А сам он что же? Гордый такой?

— Как вам сказать... Скорее, с чувством собственного достоинства. И биография не позволяет.

— Это в каком же смысле?

— А он семь лет отсидел. Говорит: «Я там шпане уголовной не кланялся, а тут какого-то зажравшегося чиновника упрашивать. Да пошли они!.. Адреса не повторяю!»

— За что сидел?

— Да все за нее, голубушку, за правду! Он тогда сельским хозяйством в каком-то районе руководил. Отсеялись, а у них зерно семенное осталось. Он и распорядился раздать его колхозникам в счет заработанных трудодней. А его-за хищение госсобственности за решетку. Как это расценивать?

— Формально по закону — правильно! — убежденно сказал Тимохин.

— Да ведь не себе... Людям! Ради правды!

— Правда-то здесь при чем?

— Добро — всегда правда, ложь — всегда зло! Не сочтите за нравоучение, но к этой мысли пришел давно! А он делал добро!

— Закон для всех один.

— Закон, он, конечно, один и для всех обязателен, — согласился с Тимохиным Евгений Георгиевич. — Но люди, за этим законом надзирающие, разные!

— Значит, вы за правдой едете?

— За законной правдой, дорогой! Должна же она где-то быть? Вот говорили: «Москва слезам не верит». И не верила! Жалуйся, не жалуйся — как в прорву! А теперь? Чуть на месте застопорит — куда? В Москву! А почему? Да потому, что сама она столько слез повидала, столько плачевных дел переворошила, что верит она теперь слезам! Местного чинушу никакими слезами не проймешь, будь ты хоть без рук, без ног! А Москва — она теперь настоящим, выстраданным слезам верит! Ну ладно!.. Я по последней — и на боковую!

Евгений Георгиевич выпил, аккуратно сложил оставшуюся снедь в целлофановый мешок, лег на полку, прикрыл лицо газетой и мгновенно захрапел.

Тимохин вышел в коридор, чуть опустил оконную раму и, глотнув свежего воздуха, задумался. Была в словах его попутчика какая-то своя правда, но ему, Тимохину, чуждая. Закон есть закон! Для него это незыблемо! Другое дело, что относятся к этому закону люди по-разному. В этом своя сермяга есть! Все его сослуживцы, да и он сам, к Закону о кооперации и так называемой ИТД — индивидуальной трудовой деятельности — относились, мягко говоря, не очень одобрительно. Попробуй теперь прихвати за спекуляцию или, еще того хуже, за крупное хищение. Деятель этот стал членом кооператива, «отмыл» награбленное и, как говорят, близок локоть, да не укусишь! Как он сказал, этот мелиоратор? Добро — правда, а ложь — зло? Проповедник! Закон наказывает за содеянное зло, выходит, он ложен? Бред!.. ...



Все права на текст принадлежат автору: .
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Особое назначение