Все права на текст принадлежат автору: .
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Дети ночи

Дэн Симмонс Дети ночи

Dan Simmons

CHILDREN OF THE NIGHT

Печатается с разрешения автора и литературных агентств Baror International, Inc. и Nova Littera SIA.

© Dan Simmons, 1992

© Перевод. В. Малахов, 2022

© Издание на русском языке AST Publishers, 2022

Исключительные права на публикацию книги на русском языке принадлежат издательству AST Publishers. Любое использование материала данной книги, полностью или частично, без разрешения правообладателя запрещается.

* * *
Симмонс не просто честно излагает свою версию произошедшего, он делает это на 100 % правдоподобно. Это первая прочитанная мною книгу автора, но теперь уж точно не последняя!


Обычно я никогда не забегаю вперед, чтобы узнать окончание истории, но, читая эту книгу, я так волновался о судьбе героя, что не устоял.


Любая история про вампиров – особенный жанр, который стремится скорее слегка сфальшивить, чем сохранить в неприкосновенности своим первоначальные мифологические корни. Симмонс же, сохраняя эти самые корни, добавляет… реализма. Представьте себе треугольник: верхний угол – «Дракула» Брэма Стокера, левый угол – «Жребий Салема» Стивена Кинга, а правый – «Дети ночи».

Отзывы с goodreads.com

Глава 1

Мы вылетели в Бухарест почти сразу же, как закончилась стрельба, и приземлились в аэропорту «Отопени» вскоре после полуночи 29 декабря 1989 года. Нашу группу из шести человек, составлявших полуофициальный Международный наблюдательный контингент, встретили возле моего самолета «Лир». Для меня к трапу подкатили инвалидное кресло, но я отмахнулся и дошел до микроавтобуса сам, что было непросто. Нас провели через толчею, которая с начала румынской революции считалась таможней, а затем посадили в микроавтобус Национального бюро по туризму, предназначенный для особо важных лиц. Нам предстояла девятимильная поездка до города.

Встречавшая нас Донна Уэкслер из американского посольства показала на два пулевых отверстия в стене, возле которой стоял микроавтобус, но все и думать об этом забыли, когда проезжали по кольцевой развязке, соединяющей аэропорт с шоссе, и доктор Эймсли просто показал в окно.

Вдоль основного проезда, где в обычных условиях стояли бы такси, расположились танки советского образца, длинные стволы которых были направлены в сторону въезда на территорию аэропорта. Шоссе и крышу здания аэропорта обрамляли мешки с песком, а натриевые лампы желтоватым светом освещали каски и оружие солдат-охранников, оставляя в тени их лица. Другие люди – кто в форме регулярной армии, кто в пестрой одежде революционной милиции – спали возле танков. На какое-то мгновение создалась полная иллюзия, будто все дорожки усеяны трупами румын, и я затаил дыхание, медленно выдохнув лишь после того, как один из «трупов» потянулся, а другой закурил сигарету.

– На прошлой неделе они отбили несколько контратак войск режима и сил секуритате, – шепнула Донна Уэкслер. По ее тону было ясно, что для нее это волнующая тема.

Раду Фортуна, маленький человечек, торопливо представленный нам возле аэропорта в качестве гида и уполномоченного переходного правительства, повернулся на своем сиденье и широко улыбнулся, словно его нимало не трогало происходящее.

– Они убивать много секуритате, – громко сказал он, улыбнувшись еще шире. – В три раза больше людей Чаушеску пытались взять аэропорт… В три раза больше их убили.

Уэкслер кивнула и натянуто улыбнулась, явно почувствовав себя не в своей тарелке. Доктор Эймсли перегнулся через проход. Отблеск последней натриевой лампы осветил на несколько секунд его лысину, а потом мы въехали в темноту пустого шоссе.

Я увидел только слабый отсвет улыбки румына во внезапно наступившей темноте.

– Чаушеску конец, да-да, – подтвердил он. – Вы знаете, они взяли его и эту его суку жену в Тырговиште… сделать… как вы это называть?… суд.

Раду Фортуна опять засмеялся, и смех его звучал одновременно и по-детски, и жестоко. Меня слегка знобило. Автобус не отапливался.

– Они делать суд, – продолжал Фортуна, – и прокурор говорить: «Вы оба сумасшедшие?» Понимаете, если Чаушеску и миссис Чаушеску сумасшедшие, тогда, может быть, армия просто отправить их в психушку на сто лет, как делают наши русские друзья. Понимаете? Но Чаушеску говорить: «Что? Что? Сумасшедшие… Как вы сметь! Это грязная провокация!» А его жена, она говорить: «Как вы можете такое говорить Матери вашего народа?» Тогда прокурор говорить: «О’кей, никто из вас не сумасшедший. Вы сами сказать». И тогда солдаты, они тянуть соломинки – так много хотеть это сделать. Потом счастливцы выводить обоих Чаушеску во двор и стреляют им в головы много раз. – Фортуна довольно хохотнул, будто вспомнил любимый анекдот. – Да, режиму конец, – сказал он доктору Эймсли. – Может быть, несколько тысяч секуритате, они этого еще не знать и продолжать стрелять в людей, но это скоро закончится. Проблема побольше: что делать с каждым третьим человеком, который шпионить для старого правительства, а?

Фортуна снова хохотнул, и в свете фар неожиданно появившегося встречного армейского грузовика я увидел, как он пожал плечами. Стекла с внутренней стороны начали покрываться изморозью. Руки у меня закоченели, и я почти перестал ощущать пальцы ног в нелепых туфлях, которые надел утром. Когда мы въехали в город, я процарапал дырочку в инее на стекле.

– Я знать, что все вы очень важные люди с Запада, – сказал Раду Фортуна. Изо рта у него – словно покидающая тело душа – вырвалось и поднялось к потолку салона туманное облачко. – Я знать, вы знаменитый западный миллиардер, мистер Вернор Дикон Трент, который платить за этот визит, – он кивком показал на меня, – но я бояться забыть некоторые имена.

Донна Уэкслер всех представила:

– Доктор Эймсли от Всемирной организации здравоохранения… Отец Майкл О’Рурк представляет здесь одновременно Чикагскую епархию и Фонд спасения детей.

– Ага, хорошо иметь здесь священник, – заметил Фортуна, и в его голосе мне послышалось что-то вроде иронии.

– Доктор Леонард Пэксли, заслуженный профессор Принстонского университета, – продолжала Уэкслер. – Лауреат Нобелевской премии за 1978 год в области экономики…

Фортуна поклонился престарелому лауреату. Пэксли не проронил ни слова во время полета из Франкфурта, а сейчас казался потерянным в необъятном пальто и складках шарфа; он походил на старика, ищущего скамейку в парке.

– Мы приветствовать вас, – сказал Фортуна, – хоть у нас в стране и нет экономики в настоящее время.

– Черт возьми, неужели здесь всегда такой холод? – послышался голос из недр шерстяных складок. Нобелевский лауреат и заслуженный профессор топнул маленькой ножкой. – Холодина такая, что и у бронзового бульдога кое-что отмерзло бы.

– …Мистер Карл Берри, представляющий АТТ – Американскую телеграфную и телефонную компанию… – торопливо продолжала Уэкслер.

Сидевший рядом со мной коротышка бизнесмен вынул трубку изо рта, выпустил вверх струю дыма и, кивнув в сторону Фортуны, опять принялся курить, будто трубка была необходимым источником тепла. Передо мной на мгновение мелькнуло нелепое видение: все семеро сидящих в этом автобусе сбились в кучу вокруг тлеющих в трубке Берри угольков.

– …И вы сказали, что помните нашего спонсора, мистера Трента, – закончила Уэкслер.

– Да-а-а, – протянул Раду Фортуна. Глаза его блеснули, когда он посмотрел на меня сквозь дым трубки Берри и облачко пара от собственного дыхания. Я почти разглядел свое отражение в его сверкнувших зрачках: некий очень старый человек с глубоко посаженными глазами, еще более ввалившимися после утомительной поездки, с каким-то скособоченным телом, облаченным в дорогие костюм и пальто. Уверен, что на вид я был старше Пэксли, старше Мафусаила… старше самого Господа Бога.

– Кажется, вы уже бывать в Румыния? – спросил Фортуна.

Я обратил внимание на неестественный блеск глаз нашего гида, когда мы въехали в освещенную часть города. Сразу после войны мне довелось побывать в Германии. Сейчас картина, открывавшаяся из окна впереди Фортуны, напоминала увиденное там. На Дворцовой площади стояло множество танков, черные громады которых могли бы показаться безжизненными грудами холодного металла, если бы башня одного из них не повернулась вслед нашему микроавтобусу, когда мы проехали мимо. Были здесь и покрытые копотью останки автомобилей, и по крайней мере один бронетранспортер, представлявший собой всего лишь гору обугленного железа. Повернув налево, мы миновали Центральную университетскую библиотеку. Ее золоченый купол и затейливая крыша обрушились в пространство между испачканными сажей, выщербленными стенами.

– Да, – ответил я. – Я бывал здесь раньше.

Фортуна наклонился в мою сторону:

– А может быть, на этот раз одна из ваших корпораций будет открывать здесь завод, а?

– Может быть.

Его взгляд неотступно следил за мной.

– Мы здесь очень дешево работать, – шепнул он так тихо, что я сомневаюсь, слышал ли его кто-нибудь еще, кроме Карла Берри. – Очень дешево. Работа здесь очень дешевый. Жизнь здесь очень дешевый.

Мы свернули налево с пустынной площади Виктории, потом еще раз, но уже направо, на бульвар Николае Бэлческу, и вот наш микроавтобус со скрипом остановился перед самым высоким зданием города – двадцатидвухэтажным отелем «Интерконтиненталь».

– Утром, господа, – сказал Фортуна, поднимаясь и показывая рукой в сторону освещенного вестибюля, – мы будем смотреть новую Румынию. Желаю вам сна без сновидений.

Глава 2

Весь следующий день наша группа потратила на встречи с «официальными лицами» переходного правительства, в основном членами недавно созданного Фронта национального спасения. День был настолько сумрачным, что включилось автоматическое уличное освещение вдоль широких бульваров Бэлческу и Республики. Здания не отапливались или, по крайней мере, этого не ощущалось. Те мужчины и женщины, с которыми мы разговаривали, выглядели практически одинаково в своих не по росту больших однообразных шерстяных пальто тусклых расцветок. К концу дня мы успели переговорить с каким-то Джуреску, двумя Тисманяну, одним Боросойю (который, как в конце концов выяснилось, не имел никакого отношения к новому правительству и был арестован почти сразу же после нашего ухода), несколькими генералами, в том числе с Попеску, Лупоем и Дьюржу, и, наконец, с истинными руководителями, среди которых были Петре Роман, премьер-министр переходного правительства, а также Ион Илиеску и Думитру Мазилу, президент и вице-президент при режиме Чаушеску.

Все они высказывали одну и ту же мысль: «Мы несем ответственность за нацию, и любые рекомендации для наших учреждений и организаций будут восприняты с бесконечной благодарностью». Официальные лица обращались ко мне с величайшим почтением, потому что не только знали мое имя, но и представляли себе объемы стоявших за мной капиталов. Тем не менее даже это подобострастное внимание носило оттенок какой-то растерянности. Они напоминали лунатиков среди хаоса.

Возвращаясь в тот вечер в «Интерконтиненталь», мы видели, как толпа – в основном из конторских работников, уже покинувших свои каменные ульи в центре города, – била и пинала троих мужчин и женщину. Раду Фортуна ухмыльнулся и показал на широкую площадь перед отелем.

– Вон там… на Университетской площади на прошлой неделе… когда люди выходить на демонстрацию и петь – знаете? Армейские танки давить людей, еще больше стрелять. Эти, наверное, информаторы секуритате.

Прежде чем микроавтобус остановился перед отелем, мы заметили, как солдаты в форме уводили, подгоняя прикладами автоматов, предполагаемых информаторов, а толпа сопровождала их плевками и пинками.

– Нельзя сделать омлет, не разбив яйца, – пробормотал наш заслуженный профессор. Отец О’Рурк стрельнул в него взглядом, а Раду Фортуна поощрительно хохотнул.

– Мы думали, Чаушеску получше приготовился к осаде, – сказал после ужина доктор Эймсли. Мы оставались в ресторане, поскольку здесь, казалось, было теплее, чем в наших номерах. По большому залу бесцельно бродили официанты и несколько военных. Репортеры управились с ужином быстро, издавая при этом максимум шума, и вскоре отправились в какое-то другое место, куда обычно ходят напиваться и говорить друг другу циничные вещи.

Раду Фортуна присоединился к нам, когда подавали кофе, и сейчас он обнажил в фирменной улыбке щербатые зубы.

– Вы хотеть видеть, как Чаушеску готовиться?

Доктор Эймсли, отец О’Рурк и я кивнули в знак согласия. Карл Берри решил пойти в свой номер, чтобы дожидаться там звонка из Штатов, а за ним последовал доктор Пэксли, бормоча под нос, что нужно пораньше лечь спать. Фортуна вывел нас троих на холод и по темным улицам повел к закопченным стенам президентского дворца. Из тени появился ополченец, поднял ствол своего «АК-47» и окликнул нас лающим голосом, но Фортуна что-то спокойно сказал, и всех пропустили.

Во дворце не было света, не считая случайных огоньков в огромных, раскиданных повсюду бочках, в которых спали или сбились в кучу, чтобы согреться, солдаты и ополченцы. Кругом поломанная мебель, с окон двадцатифутовой высоты содраны портьеры, пол усеян бумажками, а строгий кафель испещрен темными полосами. Фортуна провел нас по узкому залу, через ряд комнат жилого вида и остановился перед чем-то вроде стенного шкафа без каких-либо пометок на дверцах. Внутри шкаф площадью фута в четыре оказался пустым, если не считать трех фонарей на полке. Фортуна зажег фонари, протянул один из них Эймсли, а другой мне, после чего прикоснулся к окантовке в верхней части задней стенки. Панель медленно сдвинулась в сторону, открывая каменную лестницу.

– Мистер Трент, – заговорил Фортуна, глядя на мою трость и трясущиеся руки старого человека. Свет фонаря отбрасывал на стены дрожащие тени. – Здесь много ступеней. Может быть… – Он потянулся к фонарю.

– Ничего, справлюсь, – буркнул я сквозь зубы. Фонарь остался у меня.

Раду Фортуна пожал плечами и повел нас вниз.

Следующие полчаса прошли как во сне, почти вне реальности. Лестница спускалась в гулкие подземелья, откуда расходился лабиринт каменных тоннелей и других лестниц. Когда Фортуна вел нас по этому лабиринту, свет фонарей отражался от сводчатых потолков и гладких стен.

– Бог ты мой, – пробормотал Эймсли минут через десять ходьбы, – это тянется на мили.

– Да-да, – улыбнулся Раду Фортуна. – На много миль. Здесь были складские помещения с автоматами на полках и висящими на крюках противогазами; командные пункты с радиостанциями и выглядывающими из темноты телемониторами, причем некоторые из них были разбиты, будто некие сумасшедшие с топорами вымещали на них ярость, а другие – все еще под прозрачными пластиковыми чехлами – ожидали только операторов, которые бы их включили; были здесь и казармы с койками, печками и керосиновыми обогревателями, вызвавшими у нас зависть. Некоторые помещения оставались практически нетронутыми, другие явно были исходным пунктом панического бегства или местом не менее панических перестрелок. Стены и пол одного из таких бункеров были заляпаны кровью, потеки которой при свете наших фонарей выглядели скорее черными, чем бурыми. В дальних уголках тоннелей еще оставались трупы: одни плавали в лужах крови, стекавшей из люков сверху, другие валялись за наспех сооруженными на перекрестках подземных улиц баррикадами. Под каменными сводами пахло, как в лавке мясника.

– Секуритате, – сказал Фортуна и плюнул на тело в коричневой рубашке, лежавшее ничком в подернутой ледком луже. – Они разбегаться здесь, как крысы, и мы кончать их, как крыс. Понимаете?

Отец О’Рурк присел на корточки рядом с одним из трупов и склонил голову. Он довольно долго оставался в таком положении, а потом перекрестился и поднялся. Я вспомнил, как кто-то говорил, что этот бородатый священник был во Вьетнаме.

– Но Чаушеску не стал скрываться в этом… укреплении? – спросил доктор Эймсли.

– Нет, – улыбнулся Фортуна.

Доктор огляделся.

– Но ради бога скажите почему? Если бы он отсюда руководил вооруженным сопротивлением, то смог бы продержаться несколько месяцев.

Фортуна пожал плечами.

– Я не знать… Это чудовище, он сбежал на вертолете. Он лететь… так? Летел, да… он летел в Тырговиште, семьдесят километров отсюда… Понимаете? Там другие люди его видеть и его суку жену и сажать в машина. Они ловить.

Доктор Эймсли поднес фонарь к входу в другой тоннель, откуда веяло страшным зловонием, и тут же отдернул руку.

– Но я не понимаю почему… – Фортуна подошел поближе, и резкий свет выхватил из темноты застарелый шрам на его шее, который я заметил только теперь.

– Они говорить, его… советник… Темный Советник… сказал ему не ходить сюда. – Он усмехнулся. Отец О’Рурк посмотрел на румына.

– Темный Советник. Звучит так, будто консультантом у него был сам дьявол.

Раду Фортуна кивнул.

– А что, дьявол сбежал? – хмыкнул доктор Эймсли. – Или он среди тех бедолаг, что мы там видели?

Наш провожатый не ответил и вошел в один из четырех тоннелей, расходящихся от этого места. Каменная лестница уходила вверх.

– К Национальному театру, – негромко сказал он, показав рукой. – Он поврежден, но не разрушен. Ваш отель рядом.

Священник, доктор и я начали взбираться по лестнице при свете фонарей, отбрасывавших наши тени на пятнадцать футов вверх по закругленным каменным стенам. Отец О’Рурк остановился и посмотрел вниз, на Фортуну.

– А вы не идете?

Маленький проводник улыбнулся и покачал головой.

– Завтра мы везти вас туда, где все это началось. Завтра мы ехать в Трансильванию.

– Трансильвания… – повторил доктор Эймсли. – Убежище Белы Лугоши[1]. – Он повернулся, чтобы сказать что-то Фортуне, но маленький человечек уже исчез. Ни звук шагов, ни отсвет фонаря не указывали, по какому из тоннелей он ушел.

Глава 3

Полет в Тимишоару, город примерно с трехсоттысячным населением в Западной Трансильвании, на стареньком, восстановленном турбовинтовом «Туполеве», теперь принадлежащем государственной авиакомпании «Таром», доставил нам немало неприятных минут. Власти не позволили передвигаться по стране на моем «Лире». Нам повезло: вылет задержался всего на полтора часа. Большую часть пути мы летели в облаках, а салон самолета не освещался, но это не имело значения, потому что стюардесс не было и никто не надоедал нам предложениями еды или легкой закуски. Доктор Пэксли почти все время ворчал или стенал, но рев двигателей и скрип металла, когда самолет, раскачиваясь и подскакивая, преодолевал восходящие воздушные потоки и грозовые тучи, почти полностью заглушали его жалобы.

Сразу после взлета, за несколько секунд до входа в облака, Фортуна перегнулся через проход и показал в иллюминатор на покрытый снегом остров посреди какого-то озера милях в двадцати к северу от Бухареста.

– Снагов, – сказал он, наблюдая за выражением моего лица.

Глянув вниз, я успел заметить темную церковь, перед тем как облака закрыли вид, и перевел взгляд на Фортуну.

– И что?

– Здесь похоронен Влад Цепеш, – пояснил Фортуна, все еще наблюдая за мной. Он именно так и произнес: «Цепеш».

Я кивнул. Фортуна, несмотря на тусклый свет, погрузился в чтение одного из взятых у нас номеров журнала «Тайм», хотя для меня так и осталось загадкой, как можно читать или просто на чем-то сосредоточиться при такой болтанке. Через минуту сзади ко мне наклонился Карл Берри и шепотом спросил:

– А кто это такой, Влад Цепеш? Кто-нибудь из погибших в боях?

В салоне было так темно, что я едва различал лицо Берри в нескольких дюймах от себя.

– Дракула, – ответил я представителю АТТ. Берри разочарованно выдохнул и, откинувшись на спинку кресла, пристегнулся ремнем, так как болтанка стала нестерпимой.

– Влад Прокалыватель, – прошептал я, ни к кому не обращаясь. Электричество отсутствовало, так что помещение морга охлаждалось самым простым и практичным способом: все высокие окна были распахнуты настежь. Грязные стекла, темно-зеленые стены и сплошная низкая облачность словно поглощали и без того неяркий свет. Однако его вполне хватало, чтобы разглядеть трупы, наваленные на столы и занимавшие чуть ли не каждый дюйм кафельного пола. Чтобы добраться до Фортуны и румынского врача, стоявших в центре помещения, нам пришлось идти кружным путем, осторожно ступая среди босых ног, белых лиц и вздувшихся животов. В длинном зале находилось не менее трехсот-четырехсот тел…

– Почему эти люди не похоронены? – требовательно спросил отец О’Рурк, прикрывая лицо шарфом. В его голосе звучали гневные нотки. – Ведь после бойни прошла уже по крайней мере неделя, верно?

Фортуна перевел его слова тимишоарскому врачу, который в ответ лишь пожал плечами. Фортуна сделал тот же неопределенный жест.

– Одиннадцать дней, как секуритате это делать, – пояснил он. – Похороны скоро. Э-э… как вы говорить?… власти здесь хотеть показать западным журналистам и таким очень важным людям, как вы. Смотрите, смотрите. – Он раскинул руки почти гордым жестом шеф-повара, демонстрирующего накрытые для банкета столы.

Перед нами лежал труп пожилого человека. Кисти рук и ступни у него были ампутированы чем-то не слишком острым. В нижней части живота и на гениталиях виднелись ожоги, а на груди – открытые раны, напомнившие мне фотографии марсианских рек и вершин, сделанные «Викингом».

Румынский доктор заговорил. Фортуна перевел:

– Он говорить, секуритате играть с кислотой. Понимаете? А вот…

На полу лежала молодая женщина, полностью одетая, если не считать того, что платье на ней было разодрано от груди до промежности. То, что я поначалу принял за еще один слой разрезанных красных тряпок, оказалось окаймленными запекшейся кровью стенками распоротого живота и чрева. На коленях у нее, как отброшенная кукла, лежал семимесячный плод, который мог бы стать мальчиком.

– Сюда, – скомандовал Фортуна и, пробравшись между изуродованными телами, показал рукой. Мальчику было, скорее всего, лет десять. За неделю с лишним пребывания в промороженном помещении его тело раздулось и приобрело окраску крапчатого, с мраморными разводами пергамента; на запястьях и щиколотках еще оставалась колючая проволока. Руки у него были с такой силой скручены за спиной, что плечевые суставы оказались полностью вывернутыми. Веки мальчика облепили мухи, и из-за отложенных ими яиц казалось, будто на глазах у ребенка бельма.

Заслуженный профессор Пэксли издал какой-то звук и шатающейся походкой пошел прочь из зала, едва не наступая на тела, выложенные здесь на обозрение. В какой-то момент мне почудилось, что в штанину профессора вцепилась скрюченная рука какого-то старика.

Отец О’Рурк схватил Фортуну за отвороты пальто, чуть не оторвав маленького человечка от пола.

– Чего ради вы все это нам показываете?!

Фортуна ухмыльнулся.

– Это еще не все, святой отец. Пойдемте.

– Чаушеску называли вампиром, – сказала Донна Уэкслер, прилетевшая позже, чтобы к нам присоединиться.

– Отсюда, из Тимишоары, все и пошло, – проговорил Карл Берри, попыхивая трубкой и оглядывая серое небо, серые здания, серую слякоть на улице и таких же серых людей.

– Здесь, в Тимишоаре, по сути дела, и зрел заключительный взрыв, – продолжала Уэкслер. – В течение какого-то времени молодое поколение становилось все неспокойнее. Воистину, создав это поколение, Чаушеску подписал себе смертный приговор.

– Создав поколение?… – повторил отец О’Рурк хмуро. – Поясните.

Уэкслер объяснила. В середине шестидесятых годов Чаушеску запретил аборты, прекратил импорт противозачаточных средств и объявил, что иметь много детей – обязанность женщины перед государством. Более существенно было то, что правительство выплачивало премии за рождение детей и снижало налоги для семей, выполнявших призыв руководства к повышению рождаемости. Супруги, имевшие менее пяти детей, подвергались штрафам и усиленному налогообложению. Как рассказала Уэкслер, с 1966-го по 1976 год рождаемость повысилась на сорок процентов, причем одновременно резко возросла и детская смертность.

– Вот этот-то избыток молодых людей в возрасте от двадцати и старше к концу восьмидесятых и стал силой революции, – сказала Донна Уэкслер. – У них не было ни работы, ни шансов на высшее образование, ни даже возможности получить приличное жилье. Именно они и организовывали первые акции протестов в Тимишоаре и других местах.

Отец О’Рурк кивнул.

– Ирония судьбы… но похоже на правду.

– Конечно, – продолжала Уэкслер, остановившись у вокзала, – в большинстве крестьянских семей не могли прокормить лишних детей… – Она замолчала, изобразив дипломатическое замешательство.

– И что же происходило с этими детьми? – спросил я.

Вечер еще не наступил, но дневной свет уже перешел в зимние сумерки. Уличные фонари на этом участке центрального проспекта Тимишоары не горели. Где-то вдали на железнодорожных путях загудел тепловоз.

Дама из посольства в ответ покачала головой, но Раду Фортуна подошел поближе.

– Мы поедем на поезде в Себеш, Копша-Микэ и Сигишоару, – сказал улыбающийся румын. – Вы увидеть, куда деваться дети.

Зимний вечер за окнами вагона сменился зимней ночью. Поезд шел через горы, неровные, как изъеденные зубы, – тогда я не мог вспомнить, был ли это Фэгэраш или Бучеджи, – и унылая картина беспорядочно разбросанных деревушек и покосившихся ферм пропадала в темноте, лишь иногда озаряемой отсветами керосиновых ламп в далеких окнах. На секунду меня охватило ощущение, что я перенесся в пятнадцатый век, еду по горам в карете в замок на реке Арджеш, спешу через эти перевалы в погоне за врагами, которые…

Вздрогнув, я вышел из полудремотного состояния. Был канун Нового года, последняя ночь года одна тысяча девятьсот восемьдесят девятого, и с рассветом наступит то, что считается последней декадой тысячелетия. Но за окнами так и оставался пейзаж пятнадцатого века. Единственными признаками современной цивилизации при отъезде вечером из Тимишоары были одинокие военные грузовики на заснеженных дорогах да редкие провода, змеившиеся над деревьями. Потом исчезли и эти скудные напоминания, и остались лишь деревни, керосиновые лампы, холод и случайные телеги на резиновом ходу, запряженные костлявыми лошадьми, да их закутанные в темное сукно возницы. Были пустыми даже улицы деревень, через которые без остановок проскакивал поезд. Я заметил, что некоторые поселки лежат в совершенной темноте, хотя нет еще и десяти вечера, и, придвинувшись поближе к окну и счистив иней, увидел, что деревня, по которой мы ехали, была мертвой: снесенные бульдозерами дома, взорванные каменные стены, обрушенные фермы.

– Систематизация, – шепнул Раду Фортуна, до этого сидевший молча через проход от меня. Он грыз луковицу.

Пояснений я не просил, но наш гид и уполномоченный улыбнулся и продолжил:

– Чаушеску хотеть разрушить старое. Он ломать деревни, перемещать тысячи людей в города… В места вроде бульвара Победы Социализма в Бухаресте… километры и километры высоких жилых домов. Только дома, они не закончены, когда он переселять людей туда. Нет тепла. Нет воды. Нет электричества… Он продавать электричество в другие страны, вы понимаете. Поэтому люди из деревни, у них здесь маленький домик, жить семьей три, может быть, четыре сотни лет, но теперь жить на девятом этаже плохой кирпичный дом в чужом город… Нет окна, дуть холодный ветер. Приходится носить воду за милю, потом по лестнице на девятый этаж.

Он откусил от луковицы большой кусок и кивнул почти удовлетворенно.

– Систематизация… – И пошел по задымленному проходу.

Годы уходили в ночь. Я опять задремал, потому что не выспался предыдущей ночью и в самолете вчера тоже не спал… но все же вздрогнул и пробудился, когда рядом со мной уселся профессор Пэксли.

– Чертовски холодно, – шепотом сообщил он, поплотнее закутываясь в шарф. – Можно было надеяться, что от всех этих чертовых крестьян, козлов и цыплят – всего, что есть в этом так называемом вагоне первого класса, – станет немножко теплее. Но тепла здесь не больше, чем в сиське покойной мадам Чаушеску.

Я согласно прикрыл веки.

– На самом деле, – заговорщически прошептал Пэксли, – все не так плохо, как они говорят.

– Вы насчет холода? – спросил я.

– Нет-нет. Насчет экономики. Чаушеску, наверное, единственный в нашем столетии национальный лидер, который действительно выплатил внешний долг своей страны. Конечно, ему приходилось отправлять в другие страны продукты, электроэнергию, товары, но сейчас у Румынии нет внешнего долга. Совсем нет.

– М-м-м, – промычал я, пытаясь вспомнить обрывки сна, увиденного за несколько секунд дремоты. Что-то насчет крови и железа.

– Положительный торговый баланс в один миллиард семьсот миллионов долларов, – бубнил Пэксли, придвинувшись достаточно близко, чтобы я мог определить, что сегодня на ужин он тоже ел лук. – И они не должны ничего ни Западу, ни русским. Невероятно.

– Но люди голодают, – тихо сказал я.

Напротив нас спали Уэкслер и отец О’Рурк. Бородатый священник что-то бормотал, будто сопротивляясь дурному сну.

Пэксли отмахнулся от моего замечания.

– Вы знаете, сколько немцы собираются инвестировать в модернизацию инфраструктуры на востоке страны, когда произойдет объединение Германии? – Не дожидаясь ответа, он продолжил: – Сто миллиардов немецких марок… И это только для того, чтобы запустить машину. А что касается Румынии, то здесь инфраструктура в таком жалком состоянии, что и разрушать-то особо нечего. Просто отказаться от промышленного безумия, которым так гордился Чаушеску, использовать дешевую рабочую силу… Бог ты мой, да они почти крепостные… И строить любую, какую пожелаете, производственную инфраструктуру. Южнокорейская модель, Мексика… открытие возможностей для западной корпорации, которая не хочет упустить свой шанс.

Я сделал вид, что снова задремал, и в конце концов профессор побрел по проходу в поисках кого-нибудь еще, кому бы он мог растолковать экономическую сторону жизни. В темноте мелькали деревни, а мы тем временем забирались все дальше в горы Трансильвании.

В Себеш мы приехали еще до рассвета, и там нас встретил какой-то мелкий чиновник, чтобы доставить в приют.

Нет, «приют» – слишком мягкое слово. Это был пакгауз, отапливавшийся не лучше уже виденных нами мясных складов, ничем не отделанный, если не считать грязных кафельных полов и обшарпанных стен, выкрашенных примерно до уровня глаз в тошнотворный зеленый цвет, а выше – в лепрозный серый. Главный зал тянулся не меньше чем на сотню метров. Он был забит кроватками.

И опять слишком деликатное слово. Не кроватками, а низкими металлическими клетками без верха. В клетках находились дети от грудничков до десятилеток. Они казались неспособными ходить. Все были голые или в засаленных лохмотьях. Многие кричали, некоторые тихо плакали, и в воздух поднимался пар от их дыхания. Женщины из персонала с суровыми лицами, в затейливых головных уборах, покуривая сигареты стояли по краям этого громадного скотного двора для человеческих существ, изредка прохаживаясь между клеток, чтобы грубо сунуть бутылочку какому-нибудь ребенку – иногда даже семи-восьмилетнему, – но чаще для того, чтобы шлепком призвать ребенка к тишине.

Чиновник и непрерывно курящий администратор «приюта» разразились длинными речами, которые Фортуна не потрудился перевести, после чего нас провели через зал и распахнули высокие двери.

Еще одно, большее, помещение вело в заполненное холодом пространство. Лучи скудного утреннего света освещали клетки и лица тех, кто в них находился. В этом зале, очевидно, было не меньше тысячи детей до двух лет. Некоторые плакали, и их жалкое хныканье эхом отдавалось в выложенном кафелем помещении, но большинство казались слишком слабыми и вялыми даже для того, чтобы плакать, лежа на тонких загаженных подстилках. Некоторые от голода больше походили на зародышей. Другие выглядели мертвыми.

Раду Фортуна оглянулся и сложил ручки. Он улыбался.

– Видите, куда деваться дети, да?

Глава 4

В Сибиу мы нашли спрятанных детей. В этом центральном городе Трансильвании со стосемидесятитысячным населением имелось четыре приюта, каждый из которых по сравнению с приютом в Себеше был еще больше и представлял собой еще более печальное зрелище. Доктор Эймсли потребовал, чтобы нас допустили к детям, зараженным СПИДом.

Администратор детского дома номер триста девятнадцать на улице Четаций – старинного сооружения без окон, расположенного под сенью городских стен шестнадцатого века, наотрез отказался признать само существование детей со СПИДом. Он отказался признать наше право вообще заходить в приют. Некоторое время он даже отрицал, что является администратором детского дома номер триста девятнадцать, несмотря на надпись на двери кабинета и табличку на рабочем столе.

Фортуна показал ему наши документы и разрешения-допуски, дополненные личной просьбой о содействии временного премьер-министра Романа, президента Илиеску и вице-президента Мазилу.

Администратор шмыгнул носом, затянулся короткой сигареткой, затем покачал головой и что-то произнес не допускающим возражений тоном.

– Мои приказы идти от Министерство здравоохранения, – перевел Раду Фортуна. Почти час ушел на то, чтобы дозвониться до столицы, но Фортуне в конечном итоге удалось переговорить с премьер-министром, а тот позвонил в Министерство здравоохранения, где пообещали немедленно связаться с детским домом номер триста девятнадцать. Прошло чуть больше двух часов, прежде чем позвонили из министерства; администратор буркнул что-то Фортуне, швырнул окурок на грязный кафель пола, и без того ими усеянный, бросил пару слов санитару и подал Фортуне огромное кольцо с ключами.

Отделение СПИДа находилось за четырьмя последовательно расположенными запертыми дверями. Здесь не было ни медсестер, ни врачей… вообще никого из взрослых. Не было здесь и кроваток: младенцы и маленькие дети сидели на кафельном полу или боролись за место на одном из полудюжины незастеленных, загаженных матрацев, брошенных у дальней стены. Дети были голыми, с обритыми головами. Комната без окон освещалась несколькими ничем не прикрытыми сорокаваттными лампочками, развешанными через тридцать-сорок футов. Некоторые из малышей скучились в кружках тусклого света, поднимая опухшие глаза вверх, как к солнцу, но большинство лежали в глубокой тени. Когда мы открыли стальную дверь, дети постарше стали на четвереньках разбегаться от света.

Полы раз в несколько дней явно поливались из шланга – на выщербленном кафеле виднелись разводы и потеки, – и это было так же очевидно, как и то, что никакие прочие санитарные мероприятия здесь не проводились. Донна Уэкслер, доктор Пэксли и мистер Берри развернулись и сбежали, не выдержав вони. Доктор Эймсли чертыхнулся и ударил кулаком по каменной стене. Отец О’Рурк сначала просто смотрел – его ирландская физиономия постепенно наливалась яростью, – а потом стал переходить от ребенка к ребенку, прикасаясь к головкам, шепотом разговаривая с ними на непонятном им языке, беря их на руки. Наблюдая за происходящим, я не мог отделаться от мысли, что этих детей никогда не брали на руки и, возможно, к ним даже никогда не прикасались. Раду Фортуна, вошедший в помещение вслед за нами, не улыбался.

– Товарищ Чаушеску нам говорил, что СПИД – капиталистическая болезнь, – шепнул он. – В Румынии нет официальных случаев СПИДа. Ни одного.

– О господи, господи, – бормотал доктор Эймсли, медленно двигаясь по комнате. – У многих из них прогрессирующая стадия СПИДа. А еще они страдают от недоедания и авитаминоза.

Он поднял голову. За стеклами очков на глазах блестели слезы.

– Как долго они здесь находятся?

Фортуна пожал плечами.

– Большинство, наверное, с самого рождения. Родители привозить их сюда. Дети не выходить из этот комната, поэтому так мало уметь ходить. Никто не держать их, когда они пытаться.

Доктор Эймсли разразился потоком ругательств, которые, казалось, клубятся в морозном воздухе. Фортуна кивнул.

– Но кто-нибудь зафиксировал документально эти… эту… трагедию? – спросил доктор Эймсли сдавленным голосом.

Теперь Фортуна улыбнулся.

– О да, да. Доктор Патраску из Института вирусологии имени Стефана С. Николау. Он говорить, это происходить три… может быть, четыре года назад. Первый ребенок, что он проверить, был заражен. Я думаю, шесть из следующие четырнадцать тоже болеть СПИД. Все города, все государственные детские дома, где он был… много-много больные дети.

Доктор Эймсли оторвался от разглядывания с помощью карманного фонарика-ручки глаз ребенка, находившегося в коматозном состоянии. Медленно выпрямившись, он сгреб Фортуну за отвороты пальто, и какую-то секунду я не сомневался, что Эймсли ударит нашего маленького гида.

– Но скажи, бога ради, парень, он кому-нибудь об этом говорил?

Фортуна равнодушно смотрел на доктора.

– О да, да. Доктор Патраску, он говорить министру здравоохранения. Они говорить ему прекратить немедленно. Они отменять совещание по СПИД, который доктор планировать… Потом они сжигать его записи и… как вы говорить?… как маленькие планы для собраний… программы. Они конфисковать напечатанные программы и сжигать их.

Отец О’Рурк опустил на пол двухлетнюю девочку. Ее тонкие ручонки потянулись к священнику, и она издавала при этом неясные, требовательные звуки – просьбу опять взять ее на руки. Он поднял ребенка, крепко прижав к щеке ее лысую, неровную головку.

– Будь они прокляты, – шептал священник молитвенным голосом. – Будь проклято это министерство. Будь прокляты эти сукины дети там, внизу. Будь проклят навеки Чаушеску. Чтоб им всем гореть в аду.

Доктор Эймсли глядел на малыша, состоявшего, казалось, из одних ребер и вздутого живота.

– Этот ребенок умер.

Он снова обратился к Фортуне.

– Как это могло случиться? Ведь среди основной массы населения СПИД не мог здесь получить широкое распространение. Или это дети наркоманов?

В глазах доктора я прочел и другой вопрос: откуда столько детей наркоманов в стране, где средняя семья даже на питание не имеет достаточно средств и где хранение наркотиков карается смертью?

– Пойдемте, – сказал Фортуна и повел нас с доктором из обиталища смерти. Отец О’Рурк остался: он брал на руки и гладил одного ребенка за другим.

Внизу, в «палате для здоровых», отличавшейся от приюта в Себеше только размерами – металлических кроваток-клетушек здесь было не меньше тысячи, – медсестры вяло переходили от ребенка к ребенку, совали им бутылку с жидкостью, напоминающей обезжиренное молоко, а затем, как только ребенок начинал сосать, делали ему укол. Потом сестра вытирала иглу тряпкой, которую носила за поясом, втыкала ее в большой флакон на подносе и делала укол следующему ребенку.

– Матерь Божья, – прошептал Эймсли. – У вас нет одноразовых шприцев?

Фортуна развел руками.

– Капиталистическая роскошь.

Лицо Эймсли приобрело такой багровый оттенок, что я подумал, не хватит ли его сейчас удар.

– А что вы скажете тогда насчет элементарных автоклавов?

Фортуна пожал плечами и спросил что-то у ближайшей сестры. Она коротко ответила и продолжила делать уколы.

– Она говорить, автоклав сломан. Сломался. Послан на ремонт в Министерство здравоохранения, – перевел Фортуна.

– Когда? – прорычал Эймсли.

– Он сломан четыре года, – сказал Фортуна, после того как окликнул поглощенную своим занятием женщину. Отвечая, она даже не обернулась. – Она говорить, что это было за четыре года до того, как его отправить для ремонта в прошлом году.

Доктор Эймсли приблизился к ребенку шести-семи лет, посасывавшему бутылочку, лежа в кровати. Смесь по виду напоминала мутно-белую водицу.

– А что это они колют, витамины?

– Да нет, – сказал Фортуна. – Кровь.

Доктор Эймсли замер, потом медленно повернулся.

– Кровь?

– Да-да. Кровь взрослых. Она делает маленькие дети сильными. Министерство здравоохранения одобрять… Они говорить, это очень… как это у вас?… передовая медицина.

Эймсли шагнул в сторону сестры, потом – к Фортуне, затем резко развернулся в мою сторону с таким видом, словно убил бы обоих, будь они поближе.

– Кровь взрослых, Трент! Господи Иисусе. Да ведь эта теория умерла вместе с газовыми фонарями и котелками. Бог ты мой, неужели они не понимают?…

Он снова повернулся к Фортуне.

– Фортуна, где они берут эту… взрослую кровь?

– Ее жертвовать… нет, не то слово. Не жертвовать – продавать, да. Те люди в больших городах, у которых совсем нет денег, они продавать кровь для детей. Пятнадцать лей за один раз.

Доктор Эймсли издал какой-то хриплый горловой звук, вскоре перешедший во всхлипы. Закрыв глаза рукой, он, пошатываясь, отступил назад и прислонился к тележке, заставленной бутылками с темной жидкостью.

– Платные доноры, – шепотом говорил он сам себе. – Бродяги… наркоманы… проститутки… И это вводят детям в государственных детских домах многоразовыми нестерилизованными шприцами.

Эймсли всхлипывал все громче, затем присел на грязные полотенца, все еще прикрывая глаза рукой. Из груди у него вырвались звуки, похожие на смех.

– Сколько… – начал было он, закашлялся и наконец спросил у Фортуны: – Сколько было инфицированных СПИДом по оценкам этого самого Патраску?

Фортуна нахмурился, напрягая память.

– Думаю, наверное, он найти восемьсот из первые две тысяча. После этого цифры больше.

Держа ладонь козырьком, Эймсли прошептал:

– Сорок процентов. А сколько здесь… вообще детей в приютах?

Наш гид пожал плечами.

– Министерство здравоохранения говорить, может быть, двести тысяч. Я думаю, больше… может, миллион. Может, больше.

Доктор Эймсли не поднимал глаз и ничего не говорил. Его горловые всхлипы становились все громче, и я понял, что это вовсе не смех, а рыдания.

Глава 5

В предвечерние сумерки мы вшестером выехали в северном направлении, в Сигишоару. Отец О’Рурк остался в приюте в Сибиу. По дороге Фортуна собирался сделать остановку в каком-то маленьком городишке.

– Мистер Трент, вам понравиться Копша-Микэ. Это для вас мы туда заехать. Продолжая смотреть на проплывающие за окном разрушенные деревни, я спросил:

– Опять приюты?

– Нет-нет. Я хочу сказать, да… в Копша-Микэ есть приют, но мы туда не идем. Это маленький город… шесть тысяч человек. Но это причина вы приехать в нашу страну, да?

Я все же повернулся посмотреть на него.

– Промышленность?

Фортуна засмеялся.

– Ах да… Копша-Микэ очень промышленный город. Как очень многие наши города. А этот так близко от Сигишоары, где родился Темный Советник товарища Чаушеску.

– Темный Советник, – повторил я. – Что за чертовщину вы несете? Хотите сказать, что советником у Чаушеску был Влад Цепеш?

Гид промолчал.

Сигишоара – это прекрасно сохранившийся средневековый город, где даже автомобиль на узких мощеных улочках выглядит чудовищем из другого мира. Холмы вокруг Сигишоары усеяны полуразрушенными башнями и укреплениями, которые по живописности не идут ни в какое сравнение с полудюжиной сохранившихся в Трансильвании замков, выдававшихся впечатлительным туристам с твердой валютой за замки Дракулы. Но старый дом на Музейной площади действительно был местом рождения Влада Дракулы, где он жил с 1431 по 1435 год. Когда я видел этот дом много лет тому назад, наверху был ресторан, а внизу – винный подвал.

Фортуна потянулся и отправился на поиски съестного. Доктор Эймсли, слышавший наш разговор, подсел ко мне.

– Вы верите этому человеку? – шепотом спросил он. – Теперь он готов рассказывать вам страшилки про Дракулу. Господи Иисусе!

Я кивнул и стал смотреть на горы и долины, в серой монотонности проплывавшие за окном. Здесь ощущалась некая первозданность, какой я не встречал нигде в мире, хоть и посетил бессчетное множество стран. Горные склоны, глубокие расселины и деревья казались бесформенными, искореженными – будто нечто, пытающееся вырваться с картин Иеронима Босха.

– Я бы предпочел иметь дело с Дракулой, – продолжал милейший доктор. – Попробуйте представить, мистер Трент… Если бы мы объявили, что Влад Прокалыватель жив и терзает в Трансильвании людей, тогда… черт возьми… сюда примчались бы десятки тысяч репортеров. Станции спутниковой связи на городской площади в Сибиу стали бы передавать сообщения по всем каналам новостей в Америке. Весь мир затаил бы дыхание от любопытства… Но то, что происходит в реальности, десятки тысяч погибших мужчин и женщин, сотни тысяч детей, брошенных в приюты, где их ждет… Черт возьми!..

Я кивнул, не глядя на него.

– Обыденность зла, – прошептал я.

– Что?

– Обыденность зла. – С мрачной улыбкой я повернулся к врачу: – Дракула стал бы сенсацией. А положение сотен тысяч жертв политического безумия, бюрократизма, глупости – это просто… неудобство.

В Копша-Микэ мы приехали незадолго до наступления темноты, и я сразу же понял, почему это «мой» город. На время получасовой стоянки Уэкслер, Эймсли и Пэксли остались в поезде; только у Карла Берри и у меня здесь были дела. Фортуна вел нас.

Деревня – для города это поселение было слишком мало – расположилась в широкой долине меж старых гор. На склонах лежал снег, но черный. Черными были и сосульки, свисавшие с крыш. Под ногами, на немощеных дорогах черно-серая слякоть. И все закрывала непрозрачная пелена черного воздуха, будто в свете умирающего дня порхали мириады микроскопических мотыльков. Навстречу шли мужчины и женщины в черных пальто и шалях. Они тащили за собой тяжелые тележки или вели за руку детей, и лица у этих людей были тоже черными. В центре деревни я обнаружил, что мы все пробираемся по слою пепла и сажи толщиной не меньше трех дюймов. Я видел действующие вулканы в Южной Америке и в других местах, где пепел и полночное небо выглядели точно так же.

– Это… как вы это говорить… завод автопокрышек, – сказал Раду Фортуна, показывая рукой в сторону черного промышленного комплекса, напоминавшего разлегшегося дракона. – Он делать черный порошок для резиновые изделия… Работает двадцать четыре часа в сутки. Небо здесь всегда такое… – Он гордым жестом обвел окутавшую все и вся черную мглу.

Карл Берри закашлялся.

– Боже милостивый, как только здесь можно жить?

– Здесь долго не жить, – ответил Фортуна. – Большинство старые люди, как вы и я, у них свинцовое отравление. У маленькие дети… как будет это слово? Всегда кашлять?

– Астма, – подсказал Берри.

– Да, у маленькие дети астма. Младенцы рождаться с сердцами… как вы говорить?… реформированные?

– Деформированными, – поправил его Берри.

Я остановился в сотне ярдов от черных заборов и черных стен завода. Вся деревня казалась черным рисунком на сером фоне. Даже свет ламп не пробивался сквозь закопченные сажей окна.

– Почему это «мой» город, Фортуна? – спросил я.

Он вытянул руку в сторону завода. Линии его ладони уже почернели от сажи, а манжет белой рубашки стал серым.

– Чаушеску уже нет. Завод больше не должен делать резиновые вещи для Восточная Германия, Польша, СССР… Вы хотеть делать вещи, которые надо вашей компании? Нет… как вы говорить?… нет структуры по защите окружающей среды… Нет правил, которые запрещать делать вещи так, как вы хотеть, и выбрасывать отходы, куда вы хотеть. Итак, вы хотеть?

Я долго стоял в черном снегу и мог бы стоять еще дольше, но поезд подал гудок, возвещающий об отправлении через две минуты.

– Возможно, – сказал я. – Всего лишь возможно.

Мы побрели по пеплу обратно.

Глава 6

Донна Уэкслер, доктор Эймсли, Карл Берри и наш заслуженный профессор доктор Леонард Пэксли уехали из Сигишоары на ожидавшем их микроавтобусе обратно в Бухарест. Я остался. Утро было хмурым; тяжелые тучи скапливались над долиной, окутывая окружающие хребты колышущейся дымкой. Серые камни городских стен с одиннадцатью каменными башнями слились, казалось, с серыми небесами, плотно накрыв средневековый город куполом мрака. Поздно позавтракав, я залил термос, прошел через площадь старого города и поднялся по древним ступеням к дому на Музейной площади. Железные двери винного подвала были заперты, узкие двери первого этажа плотно закрыты тяжелыми ставнями. Старик, сидевший на скамейке через улицу, сообщил мне, что ресторан не работает уже несколько лет, что власти сначала собирались превратить дом в музей, а потом решили, что зарубежные гости не будут платить валютой за просмотр ветхого дома, хотя бы и того, в котором пять веков назад жил Влад Дракула. Туристы предпочитали большие старинные замки на сотню миль ближе к Бухаресту – замки, построенные столетия спустя после отречения Влада Цепеша.

Я опять перешел улицу, дождался, пока старик покормит голубей и уйдет, и отодвинул массивный брус, запиравший ставни. Оконца в дверях были такими же черными, как душа Копша-Микэ. Я поскребся в стекло, которому минуло несколько веков.

Фортуна открыл дверь и провел меня внутрь. Большинство столов и стульев были навалены на неровную стойку, от них к закопченным потолочным балкам тянулась паутина. Фортуна быстро стащил вниз один стол, установил его на каменном полу в центре помещения, потом смахнул пыль с двух стульев, и мы сели.

– Вам понравилась поездка? – спросил он по-румынски.

– Да, – ответил я на том же языке, – но мне показалось, что вы несколько перегнули палку.

Фортуна пожал плечами. Зайдя за стойку, он протер две оловянные кружки и поставил их на стол. Я кашлянул.

– Признали бы вы во мне члена Семьи – там, в аэропорту, – если б не знали? – спросил я. Мой недавний гид позволил себе ухмыльнуться.

– Конечно.

Я нахмурился.

– Но каким образом? У меня нет акцента, я много лет прожил в Америке.

– Ваши манеры, – сказал Фортуна. Румынское слово будто ненароком слетело с его языка. – Они слишком хороши для американца.

Я вздохнул. Фортуна полез под стол и извлек оттуда бурдюк с вином, но я сделал отрицательный жест и, вытащив термос из кармана пальто, наполнил обе кружки. Раду Фортуна кивнул; выглядел он так же серьезно, как и все три последних дня. Мы сдвинули кружки.

– Skoal, – сказал я.

Питье оказалось очень неплохим; свежим, еще сохраняющим температуру тела. До свертывания, когда появляется привкус горечи, было еще далеко.

Фортуна осушил кружку, вытер усы и одобрительно кивнул.

– Ваша компания купит завод в Копша-Микэ? – спросил он.

– Да. Или наш консорциум привлечет к этому европейские инвестиции.

– Вкладчики Семьи будут счастливы, – улыбнулся Фортуна. – Пройдет лет двадцать пять, прежде чем эта страна сможет позволить себе роскошь беспокоиться об окружающей среде… и о здоровье людей.

– Десять лет, – возразил я. – Забота об экологии заразна.

Фортуна сделал жест руками и плечами – особый трансильванский жест, которого я не видел уже много лет.

– Кстати о заразе, – сказал я. – То, как обстоят дела с приютами, иначе как кошмаром не назовешь.

Маленький человечек кивнул. Тусклый свет от двери за моей спиной освещал его лицо.

– Мы не располагаем такой роскошью, как ваша американская плазма или частные донорские банки крови. Государству пришлось позаботиться о запасах.

– Но СПИД… – начал было я.

– Будет локализован. Благодаря гуманным порывам вашего доктора Эймсли и отца О’Рурка. В течение нескольких следующих месяцев американское телевидение будет передавать спецвыпуск в «60 минутах», в «20/20» и во всяких прочих программах, которые появились у вас со времени моей последней поездки. Американцы сентиментальны. Общественность поднимет вой. Потечет помощь от разных организаций и тех богатеев, которым больше нечем заняться. Семьи начнут усыновлять больных детей, платить бешеные деньги за их доставку в Штаты, а местные станции будут брать интервью у матерей, рыдающих от счастья.

Я кивнул. Фортуна продолжал:

– Ваши американские медики, плюс британские, и западногерманские наводнят Карпаты, Бучеджи, Фэгэраш… А мы «обнаружим» еще много приютов и больниц, еще такие же изоляторы. За два года это будет локализовано.

– Но они могут забрать значительное количество ваших… емкостей… с собой, – мягко сказал я. Фортуна улыбнулся и снова пожал плечами.

– Есть еще. Всегда найдется еще. Даже в вашей стране, где подростки убегают из дома, а фотографии пропавших детей помещают на молочных упаковках. Разве не так?

Допив из кружки, я поднялся и шагнул к свету.

– Те времена прошли. Выживание равняется умеренности. Все члены Семьи должны это однажды усвоить. – Я повернулся к Фортуне, и мой голос зазвучал более гневно, чем я ожидал: – Иначе что? Опять инфекция? Рост Семьи, более быстрый, чем рост раковых клеток, более страшный, чем СПИД? Ограничиваясь, мы сохраняем равновесие. Если же продолжать… размножаться, останутся одни охотники без добычи – обреченные на голод, как когда-то кролики на острове Пасхи.

Фортуна поднял руки ладонями вперед.

– Не стоит спорить. Нам это известно. Поэтому Чаушеску пришлось уйти. Поэтому-то мы его и сбросили. Ведь вы ему и отсоветовали идти в тоннель, где бы он добрался до кнопок, с помощью которых мог уничтожить весь Бухарест.

Какое-то мгновение я только смотрел на маленького человечка, а когда я заговорил, голос мой звучал очень устало:

– И все же будете ли вы мне подчиняться? После стольких лет?

Глаза Фортуны ярко блестели.

– О да.

– А вы знаете, почему я вернулся?

Фортуна встал и двинулся в сторону темного коридора, откуда начиналась еще более темная лестница. Он показал наверх и повел меня в темноту, в последний раз исполняя при мне роль гида.

Помещение служило кладовой над рестораном для туристов. Пять веков назад здесь была спальня. Моя спальня.

Другие члены Семьи, которых я не видел уже несколько десятилетий, если не столетий, ждали здесь. Облачением им служили темные одежды, которые использовались лишь для наиболее торжественных церемоний Семьи.

Моя кровать тоже ждала меня. Над ней висел мой портрет, написанный во время заточения в Вышеграде в 1465 году. Я задержался на мгновение, чтобы взглянуть на изображение: на меня смотрел венгерский аристократ: соболий воротник отделан золотой парчой, накидка застегнута на золотые пуговицы, шелковая шапочка обшита по моде того времени девятью рядами жемчуга и крепится застежкой в форме звезды с большим топазом в центре… Лицо очень знакомое и одновременно поразительно чужое: длинный орлиный нос, зеленые глаза – настолько большие, что кажутся гротескными, широкие брови и еще более широкие усы, слишком большая нижняя губа над выступающим подбородком… Все вместе создавало высокомерный и вызывающий беспокойство образ.

Фортуна меня узнал. Несмотря на годы, на разрушающее действие возраста и произведенные пластическими операциями изменения – несмотря ни на что.

– Отец, – прошептал стоявший у окна старик.

Я всматривался в его лицо, часто моргая от усталости. Мне трудно было точно вспомнить его имя…

Возможно, один из кузенов моих добринских братьев. Последний раз я видел его во время Церемонии более полутора столетий тому назад, когда уезжал в Америку.

Он вышел вперед и робко прикоснулся к моей руке. Я кивнул, достал из кармана перстень и надел его на палец.

Все в комнате преклонили колени. Я слышал хруст и щелканье древних суставов. Добринский кузен встал и поднял к свету тяжелый медальон. Мне был знаком этот медальон. Он представлял собой символ ордена Дракона, тайного общества, появившегося в 1387 году и реорганизованного в 1408-м. Золотой медальон на золотой цепи имел форму дракона, свернувшегося в кольцо, с открытой пастью, растопыренными лапами, поднятыми крыльями; хвост закручивается к голове, а вся фигура переплетается с двойным крестом. На кресте – два девиза ордена: «О quam misericors est Deus» («О, как милосерден Господь») и «Justus et Pius» («Справедливый и благочестивый»).

Мой отец был посвящен в орден Дракона 8 февраля 1431 года… В тот год, когда я появился на свет. Будучи драконистом, последователем «draco», то есть «дракона» по-латыни, он носил этот знак на щите, а также чеканил его на своих монетах. Поэтому мой отец и получил имя Влад Дракула; «dracul» на моем родном языке означает «дракон» и «дьявол» одновременно. «Dracula» – «сын дракона».

Добринский брат повесил медальон мне на шею. Я ощутил тяжесть золота, тянущего меня вниз. Около дюжины находившихся в комнате мужчин пропели короткий гимн и стали подходить ко мне по одному, чтобы поцеловать перстень, после чего возвращались на свои места.

– Я устал, – сказал я. Голос мой напоминал шорох древнего пергамента.

Тогда они сгрудились вокруг, освободили меня от медальона и дорогого костюма, а затем бережно облачили в льняную ночную рубашку. Добринец отбросил с кровати льняное покрывало. Исполненный благодарности, я лег в постель и откинулся на высокие подушки.

Раду Фортуна придвинулся поближе.

– Ты приехал домой, чтобы умереть, Отец. – В его словах не прозвучало вопроса. У меня не было ни нужды, ни сил, чтобы кивнуть.

Старик, который мог быть одним из прочих добринских братьев, подошел к кровати, опустился на колено, еще раз поцеловал мой перстень и произнес:

– В таком случае, Отец, не пора ли подумать о рождении нового Князя и его Посвящении?

Я посмотрел на этого человека, представив себе, как бы Влад Цепеш с висевшего над моей головой портрета посадил бы его на кол или выпустил из него потроха за столь неделикатный вопрос.

Но я в ответ лишь кивнул.

– Это будет сделано, – сказал Раду Фортуна. – Женщина и повитуха для него уже подобраны.

Я прикрыл глаза, подавив улыбку. Сперма собрана много десятилетий назад и объявлена жизнеспособной. Мне оставалось лишь уповать на то, что им удалось ее сохранить в этой полумертвой злополучной стране, где даже надежда имела мизерные шансы на выживание. Я не испытывал ни малейшего желания знать грубые подробности подбора и осеменения.

– Мы начнем подготовку к Посвящению, – сказал старик, которого я знавал когда-то как молодого князя Михню.

Настойчивости в его голосе не было, и я понял почему. Мое умирание будет медленным процессом. Болезнь, с которой я живу так давно, легко меня не отпустит. Даже теперь, когда болезнь поистаскалась и одряхлела от времени, она руководит моей жизнью и сопротивляется ласковому призыву смерти.

С этого дня перестаю пить кровь. Я принял решение, и оно останется неизменным. Вновь переступив порог этого дома, взойдя на древнее ложе, по своей воле я отсюда не уйду.

Но даже при соблюдении поста неутомимая способность моего тела исцелять себя, продлевать собственное существование будет сопротивляться моему желанию умереть. Еще год или два, а то и больше я буду находиться на смертном одре, прежде чем мой дух и притаившееся на уровне клеток стремление продолжать уступит неизбежной необходимости закончить.

Я решил, что буду жить до тех пор, пока не появится на свет новый Князь и не совершится обряд Посвящения, – сколько бы месяцев или лет ни прошло до этого момента.

Однако к тому времени я не буду уже престарелым, но вполне живым Вернором Диконом Трентом: я стану лишь мумифицированной карикатурой на человека со странным лицом, изображенного на портрете над моей кроватью.

Не открывая глаз, я поглубже вдавливаюсь в подушки и кладу желтоватые пальцы поверх покрывала. Старейшие члены Семьи один за другим подходят, чтобы в последний раз поцеловать мой перстень, а затем начинают перешептываться и переговариваться вполголоса в соседнем зале, как крестьяне на похоронах.

Внизу, на древних ступенях дома, в котором родился, я слышу легкое поскрипывание и пошаркивание, когда остальные члены Семьи длинной чередой поднимаются наверх в благоговейном молчании, чтобы посмотреть на меня – как на какую-нибудь мумию из музея, как на опустошенное, пожелтевшее в своей гробнице восковое тело Ленина, – и поцеловать перстень и медальон ордена Дракона.

Я позволяю себе уплыть в сны.

Чувствую, как они роятся вокруг меня, эти сны о минувших временах, иногда – о лучших временах, а чаще всего – о временах страшных. Я ощущаю их тяжесть, тяжесть этих снов крови и железа и отдаюсь им, впав в тревожное забытье, в то время как в памяти моей чередой проходят последние дни, шаркая, будто любопытные и скорбные члены моей Семьи – Семьи Детей Ночи.

Глава 7

Доктор Кейт Нойман сходила с ума. Она вышла из детского отделения, прошла через изолятор, где выздоравливали ее восемь больных гепатитом В, постояла перед никак не обозначенной комнатой для умирающих младенцев, заглянув при этом в окошко и стукнув кулаком по косяку, после чего стремительно направилась в сторону ординаторской.

Помещения бухарестской Первой окружной больницы напоминали Кейт старую переплетную фабрику в Массачусетсе, где она как-то проработала целое лето, чтобы скопить достаточную сумму на учебу в Гарварде: те же коридоры, выкрашенные в грязно-зеленый цвет, такой же потрескавшийся и замызганный линолеум, такие же гнусные люминесцентные лампы, дающие неровный жидкий свет; по вестибюлю прохаживались мужчины того же, что и на фабрике, пошиба: с небритыми физиономиями, развинченными походками и самодовольными, похотливыми взглядами искоса.

Кейт Нойман была сыта по горло. Прошло шесть недель с тех пор, как она приехала в Румынию для «короткой консультационной поездки», сорок восемь часов с того времени, как она спала, и почти двадцать четыре часа после того, как она принимала душ. Сколько дней она не выходила на улицу, на солнце, и не сосчитать, а с того момента, как она видела умирающим последнего ребенка из комнаты без таблички, прошло лишь несколько минут. Для Кейт Нойман всего этого было достаточно.

Она ворвалась в дверь ординаторской и остановилась, тяжело дыша, оглядывая обращенные к ней озадаченные лица врачей – в основном смуглолицых мужчин; многие были в хирургических костюмах не первой свежести и с жиденькими усиками. Их сонный вид не вводил Кейт в заблуждение, поскольку она знала, что долгое пребывание в палатах здесь ни при чем: большинство врачей имели короткий рабочий день и недосыпали лишь из-за того, что вели так называемую ночную жизнь в послереволюционном Бухаресте. На дальнем конце кушетки Кейт заметила синие джинсы и почувствовала облегчение оттого, что вернулся ее румынский приятель и переводчик Лучан Форся, но тут человек подался вперед, и она увидела, что это не Лучан, а всего лишь американский священник, которого дети называли отцом Майком, и гнев, подобно черной приливной волне, вновь захлестнул Кейт.

Заметив у бака с горячей водой администратора больницы, господина Попеску, она обрушила свое негодование на него.

– Сегодня мы потеряли еще одного ребенка. Еще одного ребенка не стало. Девочка умерла совершенно бессмысленно, мистер Попеску.

Круглолицый администратор взглянул на нее, моргнул и помешал ложечкой чай. Кейт была уверена, что он ее понимает.

– Не хотите ли узнать причину? – спросила она. Двое педиатров начали пробираться к выходу, но Кейт встала в дверном проеме, подняв руку жестом регулировщика.

– Все должны это услышать, – тихо сказала она, не отрывая взгляда от Попеску. – Неужели никто не хочет знать, почему мы потеряли сегодня еще одного ребенка?

Администратор облизнул губы.

– Доктор Нойман… вы… наверное… очень устали, да?

Кейт не сводила с него глаз.

– Мы потеряли маленькую девочку в девятой палате. – Голос у нее был таким же безжизненным, как и взгляд. – Она умерла от эмболии, потому что кто-то небрежно делал внутривенное вливание… чертовски простое, рутинное вливание… И толстая сестра, от которой несет чесноком, вогнала пузырек воздуха прямо в сердце ребенку.

– Imi pare foarte rаu, – пробормотал господин Попеску, – nu am lnteles.

– Черта с два не понимаете! – бросила Кейт, почувствовав, что ее гнев превращается во что-то острое, хорошо заточенное. – Отлично все понимаете.

Она повернулась и окинула взглядом дюжину уставившихся на нее медиков.

– Вы все понимаете. Эти слова очень легко понять… Небрежность, халатность, неряшливость! Это уже третий за месяц ребенок, которого мы теряем исключительно из-за дурацкой некомпетентности.

Кейт взглянула в лица ближайших к ней педиатров.

– А вы где были?

Тот, что повыше, повернулся к своему коллеге и с ухмылкой сказал что-то шепотом по-румынски.

Слова «tiganesc» и «corcitura» прозвучали вполне отчетливо.

Кейт шагнула к нему, с трудом подавляя в себе желание врезать прямо по густым усам.

– Я знаю, что девочка была цыганской полукровкой, дерьмо ты собачье.

Она сделала еще один шаг, и румын, хоть и был дюймов на пять выше ее и фунтов на семьдесят тяжелее, вжался в стену.

– Еще я знаю, что вы продаете выживших детей американским проходимцам, которые рыщут вокруг, – сказала Кейт педиатру, нацелив палец так, будто собиралась проткнуть ему грудь. В следующее мгновение она отвернулась, словно ее оттолкнул исходивший от него запах. – И чем занимаются остальные, я тоже знаю. – Ее исполненный отвращения голос звучал настолько измученно, что она сама еле его узнавала. – Самое малое, что вы могли сделать, – это спасти больше детей…

Двое стоявших у входа педиатров торопливо выскочили из ординаторской. Другие врачи тоже оставили чай и потихоньку покинули помещение. Попеску подошел ближе и сделал попытку прикоснуться к руке Кейт, но передумал.

– Вы очень устали, мисс Нойман…

– Доктор Нойман, – произнесла Кейт, не поднимая глаз. – И если, Попеску, уход в палатах не станет лучше, если еще хоть один ребенок умрет из-за небрежности, ей-богу я пошлю доклад в ЮНИСЕФ, Общество по усыновлению и спасению детей и во все прочие организации, на которых вы греете руки… Такой доклад, что вы от американцев впредь гроша ломаного не получите и ваши ненасытные друзья пошлют вас в то место, которое нынче заменяет в Румынии ГУЛАГ.

Попеску покраснел, побледнел, опять покраснел, попытался на ощупь поставить чашку на стол сзади, уронил ее и, прошипев что-то по-румынски, шаткой походкой вышел.

Кейт Нойман постояла еще немного, по-прежнему упершись взглядом в пол, потом подошла к столу, подняла чашку и поставила ее в нишу над баком с горячей водой. Почувствовав утомление, накатывающее медленными волнами, она закрыла глаза.

– Ваша работа здесь почти закончена? – подал голос американец.

Кейт отреагировала незамедлительно. Бородатый священник все еще сидел на кушетке; его синие джинсы, серая футболка и кроссовки выглядели неуместно и несколько нелепо.

– Да. Еще неделя – и я уеду при любом раскладе.

Священник кивнул, допил чай и отставил кружку с отбитыми краями.

– Я наблюдал за вами, – мягко сказал он. Кейт посмотрела на него. Она всегда недолюбливала верующих, а целомудренные попы раздражали ее больше всего. Священники казались ей бесполезным анахронизмом – колдунами, сменившими страшные маски на белые стоячие воротнички и расточающими фальшивую заботу, стервятниками, вьющимися над больными и умирающими.

Кейт осознала, насколько она устала.

– А я за вами не наблюдала, – тихо сказала она, – но видела, как вы общаетесь с только что поступившими детьми. Дети к вам тянутся.

Отец О’Рурк кивнул.

– А вы спасаете им жизнь.

Он подошел к окну и отодвинул плотные шторы. Насыщенный свет вечернего солнца залил комнату – возможно, впервые за несколько лет.

Кейт моргнула и потерла глаза.

– Смотрите-ка, доктор Нойман, совсем как днем. Может быть, прогуляемся?

– Нет необходимости… – начала было Кейт, пытаясь рассердиться на него за столь самоуверенный тон, но не смогла. Эмоций у нее осталось не больше, чем заряда в подсевшем аккумуляторе.

– Хорошо, – сказала она.

Они вместе вышли из больницы навстречу бухарестскому вечеру.

Глава 8

Обычно Кейт добиралась до своей квартиры на такси уже затемно, но сейчас они шли пешком и она жмурилась от густого вечернего света, падающего на стены домов. Ей казалось, будто раньше она никогда не видела Бухареста.

– Значит, вы остановились не в отеле? – спросил священник.

Кейт стряхнула с себя задумчивость.

– Нет. Фонд снял для меня небольшую квартирку на улице Штирбей Водэ. – Она назвала адрес.

– А… – произнес он. – Это прямо рядом с садом Чишмиджиу.

– Рядом с чем? – переспросила Кейт.

– Сад Чишмиджиу. Одно из моих любимых мест в городе.

Кейт покачала головой.

– Ни разу не была. – Она криво улыбнулась. – Не слишком-то много я видела с тех пор, как сюда приехала. Вне больницы я провела всего три дня, да и те проспала.

– А когда вы приехали? – спросил он.

Сейчас они шли по оживленному бульвару Бэлческу, и Кейт заметила, что отец О’Рурк прихрамывает. Здесь, на тротуаре возле университета, тени были более глубокими, а воздух – прохладным.

– Гмм… четвертого апреля. О господи!

– Понимаю, – сказал отец О’Рурк. – В больнице день кажется неделей. Неделя – вечностью.

Когда они дошли до площади Виктории, Кейт вдруг остановилась и нахмурилась.

– Какое сегодня число?

– Пятнадцатое мая, – ответил священник. – Среда.

– Я обещала вернуться в Центр по контролю за заболеваниями к двадцатому. Они прислали мне билеты. Совсем забыла, что уже так скоро…

Она тряхнула головой и обвела взглядом площадь. Позади виднелась церковь Крецулеску, вся в лесах, сквозь которые проглядывали пулевые выбоины на закопченном фасаде. Дворец Республики на противоположной стороне получил еще более серьезные повреждения. Над входом с колоннами висели красные и белые флаги, но двери и разбитые окна были заколочены досками. Справа находился отель «Атене-палас», который функционировал, но некоторые окна зияли провалами, а строчки пулевых отверстий напоминали шрамы от иглы на коже наркомана.

– ЦКЗ? – переспросил О’Рурк. – Так вы из Атланты?

– Из Боулдера, в Колорадо, – ответила Кейт. – Головная контора все еще в Атланте, но в течение нескольких лет там же располагался и Центр по контролю за заболеваниями. Филиал в Боулдере появился сравнительно недавно.

Они пересекли площадь Виктории на зеленый свет и пошли по улице Штирбей Водэ. Перед отелем «Бухарест» на них налетели три цыганки. Целуя собственные руки, протягивая младенцев и похлопывая Кейт по плечу, они наперебой повторяли:

– Рог la bambina… Рог la bambina…

Кейт полезла в карман, но отец О’Рурк уже наскреб мелочи для каждой. Цыганки скорчили физиономии, увидев монеты, бросили что-то на своем наречии и поспешили вновь занять места перед отелем. За всем этим безразлично наблюдали от входа валютчики в джинсах и кожаных куртках.

Штирбей Водэ была поуже, но также забита громыхающими по булыжнику и разбитому асфальту дешевыми «дачиями», а также «мерседесами» и «БМВ», принадлежавшими местной мафии. Кейт снова обратила внимание на легкую хромоту священника, однако решила ничего не спрашивать.

– А вы откуда?… – вместо этого поинтересовалась она, прикидывая, стоит ли добавлять «святой отец». Но язык у нее так и не повернулся.

Улыбка тронула уголки губ священника.

– Орден, в котором я работаю, располагается в Чикаго, и здесь я выполняю поручения Чикагской епархии, хотя уже довольно давно не бывал там. В последние годы я много времени провел в Центральной и Южной Америке. А еще раньше – в Африке.

Кейт взглянула влево, узнала улицу Тринадцатого Декабря и сообразила, что до дому ей осталось один-два квартала. При свете дня улица имела совсем иной вид, чем по вечерам.

– Значит, вы что-то вроде специалиста по Третьему миру, – констатировала она, чувствуя себя слишком усталой, чтобы сосредоточиться на разговоре. Тем не менее английская речь доставляла ей удовольствие.

– Что-то вроде, – согласился отец О’Рурк.

– И вы специализируетесь на сиротских приютах по всему миру?

– Не совсем. Если у меня и есть специальность, то это дети. Иными словами я стараюсь отыскивать их в приютах и больницах.

Кейт понимающе кивнула. Лучи света, отразившись от зданий, упали на несколько ореховых деревьев вдоль улицы, окутав их золотисто-оранжевым ореолом. Воздух был насыщен типичными для любого крупного восточноевропейского города запахами: неочищенные выхлопные газы, сточные воды, гниющие отходы… Но в прохладном вечернем ветерке ощущалась и свежесть зелени вперемешку с ароматом цветов.

– Неужели на улице здесь может быть так хорошо? Кажется, за все время мне запомнились только дождь и холод, – тихо сказала Кейт.

Отец О’Рурк улыбнулся.

– Погода с начала мая почти летняя. А деревья на улицах к северу отсюда – просто что-то невероятное.

Кейт остановилась.

– Номер пять. Это мой дом. – Она протянула ру-ку: – Ну что ж, спасибо за прогулку, за беседу… м-мм… святой отец.

Священник смотрел на нее, не подавая руки. Выражение его лица казалось несколько непонятным, замкнутым, будто он спорил о чем-то с самим собой. Кейт впервые заметила, какие у него удивительно ясные серые глаза.

– Парк там, недалеко, – сказал О’Рурк, показывая вдоль Штирбей Водэ. – Меньше квартала отсюда. Вход в парк трудновато заметить, если не знаешь, где он. Я понимаю, вы измотаны, но…

Кейт действительно чувствовала себя как выжатый лимон, да и настроение было паршивое. Кроме того, этот целомудренный поп в джинсах ничуть не казался ей соблазнительным, несмотря на поразительно красивые глаза. И все же впервые за несколько недель она говорила не о медицине и с удивлением поймала себя на том, что не испытывает желания закончить прогулку.

– Да-да, конечно, – кивнула она. – Покажите мне парк.

Сад Чишмиджиу заставил Кейт вспомнить собственные представления о том, каким когда-то, десятки лет тому назад, был Центральный парк в Нью-Йорке, еще до того, как по ночам в нем воцарилось насилие, а днем – суета. Чишмиджиу был настоящим городским оазисом, потаенной жизнью деревьев, воды, цветов и игры света в листве.

Они прошли через узкую калитку в высоком заборе, которую Кейт прежде не замечала, спустились по лестнице между высоких валунов и оказались в лабиринте мощеных тропок и булыжных дорожек. Несмотря на обширные размеры, от всех уголков парка веяло уютом: ручеек, протекающий под каменным арочным мостиком, переходящий затем в широкую тенистую заводь; неухоженная длинная лужайка, явно не тронутая косой садовника и радующая глаз буйством диких цветов; игровая площадка, звенящая голосами детей, одетых еще по-зимнему; присматривающие за ними бабушки сидят на длинных скамейках, а вокруг каменных столов и лавок собрались кучками мужчины, наблюдающие за шахматной игрой; со стороны украшенного разноцветными огнями ресторана на островке доносятся звуки смеха.

– Чудесно! – воскликнула Кейт.

Миновав шумную детскую площадку, они прошлись по восточному берегу заводи, взошли на бетонный мостик и остановились, чтобы понаблюдать за парочками, катавшимися на лодках внизу.

Отец О’Рурк кивнул и облокотился на парапет.

– Всегда проще видеть в чем-то лишь одну сторону. Бухарест, возможно, и трудно полюбить, но у него есть и свои достоинства.

Кейт смотрела на проплывающую внизу парочку: молодой человек сражался с тяжелыми веслами, стараясь в то же время выглядеть непринужденно, а его девушка откинулась на носу в томной – или казавшейся ей томной – позе. На вид лодка была такого же размера, что и спасательная шлюпка QE-2, и казалась такой же легкой в управлении. Парочка уже почти скрылась за поворотом, когда взмокшему молодому человеку пришлось, ругнувшись, навалиться на весла, дабы избежать столкновения с водным велосипедом.

– Такое впечатление, что и Чаушеску, и революция остались в далеком прошлом, правда? – сказала Кейт. – Трудно поверить, что этим людям пришлось так долго прожить при одном из жесточайших диктаторов в мире.

Священник кивнул.

– А вы видели новый президентский дворец и бульвар Победы Социализма?

Кейт попыталась напрячь свои уставшие извилины.

– Кажется, нет, – ответила она.

– Вам обязательно надо побывать там до отъезда.

По отстраненному взгляду серых глаз отца О’Рурка могло показаться, что в душе он ведет какой-то внутренний диалог.

– Это новый район Бухареста, что он построил?

Священник снова кивнул.

– Он напоминает мне архитектурные опусы, которые Альберт Шпеер делал для Гитлера. – Голос его звучал очень тихо. – Берлин в том виде, каким он должен был стать после окончательного триумфа Третьего рейха. А президентский дворец, возможно, крупнейшее жилое здание в мире… Вот только сейчас там никого не осталось. Новый режим никак не сообразит, какого черта с ним делать. А весь бульвар – это нагромождение белоснежных конторских и жилых комплексов – частично Третий рейх, частично «корейская готика», частично Римская империя. Они уничтожают то, что когда-то было красивейшей частью города, как боевые машины марсиан. Старые постройки по соседству исчезли навсегда… сгинули, как сам Чаушеску. – Он потер щеку. – Не хотите немного посидеть?

Они подошли к скамейке. Закат уже совсем погас, отсвечивая лишь в самых высоких облаках, но сумерки плавно переходили в ночь – теплый вечер поздней весны медленно угасал. Несколько фонарей освещали длинную извилистую дорожку.

– У вас нога разболелась, – заметила Кейт.

Отец О’Рурк улыбнулся.

– Эта нога не может болеть. – Он приподнял левую штанину над длинным носком и, постучав по розовому пластику протеза, добавил: – До колена. А то, что выше, иногда доставляет чертовские неприятности.

Кейт закусила губу.

– Авария?

– В некотором роде. Что-то типа аварии в масштабах страны.

Вьетнам. Невероятно! Во время войны Кейт еще ходила в школу, а священник, на ее взгляд, был чуть ли не моложе ее. Теперь она повнимательнее всмотрелась в его лицо над темной бородой и, разглядев паутинку морщинок вокруг глаз, впервые по-настоящему увидела этого человека и пришла к выводу, что ему, по всей вероятности, сорок с небольшим.

– Мне очень жаль, что так случилось, – сказала она.

– Мне тоже, – засмеялся священник.

– Мина? – В интернатуре Кейт познакомилась с одним блестящим врачом, специализировавшимся при Комиссии по делам ветеранов.

– Не совсем, – ответил О’Рурк.

В его голосе не слышалось неловкости или неуверенности, с которыми Кейт нередко приходилось сталкиваться во время бесед с ветеранами Вьетнама. «Какие бы кошмары ни мучили его из-за войны, – подумала она, – сейчас он свободен от них».

– Я был тоннельной крысой, – пояснил О’Рурк. – Нашел там одного из Национальной вьетнамской армии, а он оказался не просто покойником, а миной-ловушкой.

Кейт не имела понятия, что такое «тоннельная крыса», но спрашивать не стала.

– В больнице вы с детьми просто чудеса творите, – сменил тему беседы священник. – После вашего появления там в два раза снизилась смертность от гепатита.

– Все равно ситуация пока оставляет желать лучшего, – откликнулась Кейт. Заметив нотку раздражения в своем голосе, она сделала глубокий вдох. Следующая фраза прозвучала гораздо мягче: – А вы сколько уже в Румынии… м-м-м?..

Он поскреб бороду.

– Почему бы вам не называть меня Майком?

Кейт хотела что-то сказать, но остановилась в замешательстве. «Майк» было ненамного лучше, чем «святой отец».

Священник усмехнулся.

– Ладно. А если просто О’Рурк? В армии вполне проходило.

– Хорошо… мистер О’Рурк. – Кейт протянула руку: – Нойман. Рукопожатие у него было твердым, но Кейт подспудно ощутила в нем деликатность.

– Хорошо, миссис Нойман. Отвечаю на вопрос… В Румынии я бывал наездами в течение последних полутора лет.

– И все это время имели дело с детьми? – удивилась Кейт.

– В основном.

Он подался вперед, машинально поглаживая колено. Мимо проплыла еще одна лодка. Из ресторана на острове доносилась рок-музыка – слышались какие-то неразборчивые слова.

– Первым делом надо было перевести наиболее серьезно больных детей в больницы… Ну, вы знаете, какие условия в государственных детских домах.

Кейт дотронулась до отяжелевших век. К ее удивлению, болезненное ощущение измотанности постепенно отступало, сменяясь обычной усталостью.

– Больницы немногим лучше, – заметила она.

Отец О’Рурк не смотрел на нее.

– Больницы для партийной элиты оснащены гораздо лучше. Вы их видели?

– Никогда.

– Их нет в официальном списке Минздрава. И вывесок на них нет. Но медицинское обслуживание и оборудование на порядок опережают то, что вы наблюдали в районных больницах, где работали.

Кейт повернула голову, чтобы посмотреть на прогуливающуюся под ручку пару. Между ветвями над дорожкой сгущалась темнота.

– Но ведь в этих элитных больницах нет детей, мистер О’Рурк?

– Брошенных детей нет. Лишь несколько откормленных малышей с тонзиллитом.

Парочка скрылась за поворотом извилистой дорожки, но Кейт продолжала смотреть в том же направлении. Жизнерадостные звуки парка, казалось, таяли вдали.

– Черт побери, – тихо прошептала она. – И что же нам делать? Шесть с лишним сотен этих самых государственных учреждений… Двести тысяч, а то и больше детей в них… Пятьдесят процентов заражено гепатитом В, почти столько же в некоторых из этих гнусных дыр дают положительные анализы на ВИЧ. Что делать, мистер О’Рурк?

Священник пристально всматривался в ее лицо при угасающем свете.

– Деньги и помощь с Запада уже кое-кому помогли.

Кейт лишь фыркнула. ...



Все права на текст принадлежат автору: .
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Дети ночи