Все права на текст принадлежат автору: .
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Сестры Эдельвейс

Кейт Хьюитт Сестры Эдельвейс

Kate Hewitt

THE EDELWEISS SISTERS


© Kate Hewitt, 2021

© Смирнова, А., перевод, 2021

© ООО «Издательство АСТ», 2022

* * *
Посвящается Изобель, которой первой пришёл в голову сюжет о сёстрах Эдельвейс. Это был потрясающий год.

Спасибо, что вместе со мной работаешь над всеми этими книгами!

Пролог

Зальцбург, Австрия, 1945

Весна несётся по городу, как песня, симфония красоты и обновления среди разрушений войны. В Мирабельгартене, за пределами великолепного дворца, клумбы – настоящее буйство маргариток и желтофиолей, анютиных глазок и незабудок.

Магнолии на Марктплатц-сквер усыпаны шелковистыми цветами, радостно журчит река Зальцах, стекающая с заснеженных Китцбюэльских Альп через луга, все в белых звёздах нарциссов. Сине-зелёные воды реки безмятежно струятся, не беспокоясь о разрушенных мостах, которые зияют над ней, напоминая о бомбах, уничтоживших эти мосты и купол собора, но, к счастью, оставивших невредимым многое другое.

Высоко над городом, у старинных зданий аббатства Ноннберг, выкрашенных краской цвета охры, крадётся женщина, прячась в тени от восходящего солнца, ползущего по горам Зальцкаммергута, покрытым голубым туманом, и тянущего длинные, прозрачные, маслянисто-золотые пальцы к пикам цвета индиго, которые окружили Зальцбург, как зубчатая корона великана. Младенец у неё на руках кричит, тоненько, скуляще, слишком слабо для голодного ребёнка.

Она натягивает одеяло на лицо крошечной девочки, качает её, просит не шуметь. У женщины ушла почти неделя, чтобы добраться сюда, она вся в грязи, голодна и измучена. Было бы гораздо легче отдать младенца компетентным бюрократам, которые теперь, услужливые и деловитые, наводнили города и посёлки отсюда до Гамбурга, или даже оставить там, где он родился всего несколько недель назад, среди боли и страданий, пришёл в мир, который безнадёжно сломан, и кажется, что его уже не починить.

Но она обещала, и вот она здесь, всё её тело покрыто синяками и сведено болью, руки баюкают маленького человечка, которому каким-то непостижимым, немыслимым образом удалось выжить.

Высоко наверху часы на куполе в стиле барокко, венчающем аббатство, бьют шесть. Скоро сюда соберутся монахини, их голоса возвысятся как один, когда они будут произносить древние слова, над которыми не властно ни время, ни война. Ребёнок вновь начинает плакать, и женщина понимает, что больше не может ждать. Она с неохотой взвалила на себя это бремя, но теперь ей тяжело с ним расставаться. Эта малышка – единственное, что связывает её с другим человеком, с чем-то кроме её бесконечных скитаний по всему миру, с одной из множества погибших на войне – бездомных, безымянных, одиноких.

Она прижимает младенца к груди, вспоминая пальцы матери ребёнка, вцепившиеся в её ладонь, – холодные, костлявые пальцы с содранными ногтями, которые впивались ей в кожу, горя последними силами, с каждой секундой утекающими в грязную солому.

– Пожалуйста… обещай мне… ради моего ребёнка…

Что ещё ей оставалось, кроме как сдержать клятву?

– На Гетрайдегассе есть магазин часов… над ним вывеска с веточкой эдельвейса… отнеси ребенка туда… а если магазина там нет, то в аббатство. Монахини там добрые. Они знают, что делать. Поклянись мне…

И вот она здесь, с этим крошечным, никому не нужным свёртком, зажатым в руках. Она побывала на Гетрайдегассе, и дверь в магазин оказалась заколочена. Так что пришлось прийти сюда, к аббатству. Она не сможет заботиться о ребёнке, она должна оставить девочку здесь. Последний удар часов уплывает в рассветную тишину, эхо разлетается по узкому двору, клочья тумана испаряются в свете солнца. Собравшись с духом, женщина идёт вперёд, одной рукой качая младенца, другой сжимая старый ящик, найденный возле бакалейной лавки в зловонном переулке у Кайгассе. Его сырые, прогнившие доски станут столь же скромной колыбелью, в какой лежало святое дитя, которому монахини теперь поют славу.

Она ставит ящик на пороге аббатства, осторожно кладёт туда ребёнка, подтыкает грязное одеяло, подаренное ей сотрудником Красного Креста в Мюнхене, вокруг сморщенного личика. Заворачивает в одеяло маленький вязаный цветок эдельвейса – его передала мать ребёнка в надежде, что он вызовет воспоминания, что монахини узнают и поймут.

Она наклоняется, чтобы поцеловать малышку в бледную щёчку, поднимает тяжёлый дверной молоток и опускает один раз, два, три, каждый удар – в такт биению её сердца.

Она слышит шаги, тихие и неторопливые шаги по древним ступеням, и отступает в тень, прячется за колонной, потому что должна это увидеть.

Дверь открывается с долгим, недовольным скрипом, выходит монахиня и с безмятежным любопытством оглядывается по сторонам, пока не замечает ящик у ног. Она молода, эта монахиня; её лицо под белой намиткой – гладкий, чистый овал, у неё стройное тело, тонкие руки. Она поднимает ребёнка, и на её лице появляется удивлённое выражение.

Женщина смотрит, как монахиня прижимает к телу ребёнка; несмотря на своё призвание, она знает, как его держать, инстинктивно гладит маленькую, хрупкую головку. Губы расплываются в нежной улыбке.

Вот и всё. Она исполнила своё обещание, больше ей нечего здесь делать. Тихо, с болью в сердце и во всём теле, женщина ускользает прочь, а солнце поднимается над городом, наполняя его светом.

Глава первая

Зальцбург, 1934

Музыка неслась из высокого узкого дома на Гетрайдегассе, радостные струйки звуков петляли по тёмному и переполненному магазину на первом этаже, где стояли стеклянные шкафы с мраморными каминными часами. Настоящей гордостью магазина были величественные напольные часы и часы с кукушкой, искусно вырезанные великим Иоганном Баптистом Беха, которые отбивали каждые четверть часа на протяжении почти ста лет.

Музыка плыла по узкой лестнице в гостиную, мимо потёртых вельветовых диванов, украшенных салфетками с вышивкой ручной работы, мимо тяжёлых деревянных столов и стульев, потемневшего от времени шкафа из красного дерева – всё это было перевезено сюда из деревянного фермерского дома в Тироле – в кухню с квадратным столом и почерневшей плитой.

Минуя пролёт в хозяйские спальни, она поднималась на второй этаж, с его крохотными мансардными комнатами, маленькие окна которых выходили на луковичные купола Зальцбургского собора, на Альпы и бахрому цвета индиго за ними.

Музыка наполняла все комнаты; три голоса – альт и два сопрано – слились воедино в нежной мелодии знаменитой народной песни «Лорелей»:

Не знаю, о чем я тоскую.
Покоя душе моей нет.
Забыть ни на миг не могу я
Преданье далёких лет…[1]
И внезапно воцарилась тишина.

– Биргит, мне кажется, ты сфальшивила, – сказала Лотта и жизнерадостно рассмеялась, откинув назад волосы, рассыпав по плечам золотисто-пшеничный водопад. – Или это была я? – Она вновь расхохоталась, светло улыбнувшись сёстрам. – Давайте ещё раз.

– Нет времени. – Биргит быстро отвернулась, пряча лицо от смеющихся глаз младшей сестры. – Отец ждёт, – и она понеслась прочь из дальнего зала магазина, где они репетировали, чтобы не тревожить отца, страдавшего жестокими головными болями с тех пор, как почти двадцать лет назад, в битве при Оршове, в него попал румынский снаряд.

– Биргит… – начала было Лотта, и в её голосе зазвучали встревоженные нотки. Она попыталась остановить сестру, но самая старшая, Иоганна, покачала головой:

– Пусть идёт. Ты же понимаешь. А я иду одеваться, – и она быстро вышла из комнаты вслед за Биргит и направилась в комнаты. Лотта, чуть слышно вздохнув, поплелась за сестрой, продолжая напевать, но на этот раз её никто не поддержал.

В кухне их мать, Хедвиг Эдер, возилась с пирожными, повязав фартук поверх лучшего своего платья, какое надевала только по воскресеньям. Хотя она прожила в городе двадцать три года, до этого она ни разу не посещала ни одного из мероприятий Зальцбургского фестиваля, если не считать бесплатного спектакля на соборной площади, ради которого даже крестьяне спускались с гор. А сам фестиваль проводился по большей части для состоятельных отдыхающих и туристов, приезжавших на один день из Вены, Берлина и даже из дальних городов – искушённых людей с быстрыми автомобилями, лукавыми голосами и скользкими манерами – или, по крайней мере, такими их считала Хедвиг. Модники – так называли их зальцбуржцы, и в этом слове слышался то ли трепет, то ли презрение, а может, и то и другое.

Её супруг, Манфред, стоял в дверном проёме кухни, тоже в лучшем своём наряде – поношенном костюме из шерстяного твида. При виде посыпанных сахаром пирожных с кремом, аккуратно разложенных на блюде, он улыбнулся.

– Ах, Прюгельторте, – радостно воскликнул он, – мои любимые. – И он наклонился, чтобы поцеловать жену в щёку; смутившись, Хедвиг отодвинулась в сторону.

– Мне кажется, я видела мышь, – сказала она, накрывая пирожные сеткой. – Придётся вновь вызывать человека.

Он с нежностью смотрел, как она суетится в кухне, переставляя с места на место то чайник, то тарелку, не глядя ему в глаза.

– Хедвиг, здесь нет мышей, – наконец ласково сказал он. Она пожала плечами.

– Мне кажется, я видела.

Вновь улыбнувшись, Манфред обнял её за талию.

– Ты слишком беспокоишься.

– С чего бы мне беспокоиться? Это ведь не я буду петь.

– Всё равно.

Хедвиг отодвинулась, потому что хоть и любила мужа, её порой раздражала его излишняя пылкость.

– Всё у них будет хорошо, – убеждал Манфред, пока она продолжала сновать туда-сюда по кухне. – Главное – не победа, а опыт. К тому же это не сцена Фестшпильхауса, а просто любительский конкурс в ресторане, только и всего. Давай просто наслаждаться сегодняшним днём.

Хедвиг не ответила, потому что понимала – наслаждаться у неё не получится, как бы она ни старалась. Но она всё же рассеянно улыбнулась мужу, понимая, что он-то уж точно получит удовольствие, подошла к маленькому потрескавшемуся зеркальцу у двери и стала приводить в порядок волосы. Хоть она и была дочерью простого фермера, она всегда старалась выглядеть опрятно.

– А вот и они! – объявил Манфред, сияя улыбкой, когда в кухню, смеясь, вплыла Лотта, следом Иоганна, деловитая, как всегда, а за ними Биргит, которая очень старалась не выдать волнение. На них были дирндли – народные костюмы с пышными юбками и клетчатыми фартуками, и Лотта со смехом утверждала, что похожа на доярку, но поскольку конкурс спонсировался Ассоциацией австрийских национальных костюмов, эти наряды, старательно и любовно сшитые Хедвиг, подходили как нельзя лучше.

Участию сестёр в конкурсе поспособствовал учитель музыки Лотты. Младшей дочери Манфреда и Хедвиг повезло трижды: из всех трёх сестёр Эдер она была негласно признана самой красивой, самой обаятельной и самой способной к музыке. Несколько лет назад Манфред и Хедвиг решили, что ей стоит брать уроки пения – о том, чтобы предоставить такую возможность Иоганне или Биргит, никто и не думал, потому что у них было не очень-то много денег. Но Лотта так любила музыку, что отказать их маленькому жаворонку казалось Манфреду почти жестокостью. Хедвиг, заправлявшая всеми расходами, была не слишком довольна, но, тем не менее, серебряные гроши и золотые шиллинги исправно, день за днём, неделя за неделей опускались в погнутую жестяную банку на полке над плитой.

Когда учитель, господин Грубер, предложил Лотте принять участие в любительском конкурсе, проходившем в день знаменитого фестиваля, девушка заявила, что не станет петь одна, только вместе с сёстрами. Они могли бы составить трио; на публике они ещё не выступали, но по вечерам часто пели втроём, хотя высокое сопрано Лотты возносилось над более скромными голосами её сестёр.

Господин Грубер согласился на трио и записал их на конкурс. Лотта поддерживала сестёр своим энтузиазмом и убеждала, что они разделят на троих этот потрясающий опыт, потому что никогда не любила быть в центре внимания, хотя и казалось, что она рождена для этого.

– Мы готовы? – спросил Манфред. Лотта повязывала золотые волосы шарфом, Биргит поправляла фартук. Все его дочери, белокурые и голубоглазые, были очень похожи и в то же время настолько разные, насколько могут быть три человека: Иоганна унаследовала волевые черты и энергичную манеру матери, Лотта отличалась игривостью и лёгкостью, а Биргит, тихая, застенчивая средняя сестра, всё ещё искала своё место в мире.

– Как мы выглядим, папа? – спросила Лотта, кружась в роскошной юбке.

– Как три самые красивые девушки во всём Зальцбурге. Подождите-ка. – Манфред достал из кармана три веточки эдельвейса, которые сорвал сегодня утром, на прогулке по Минсбергу. Он немало удивился, обнаружив эдельвейс, выросший на выступе известняка высоко над городом.

– Эдельвейс! – воскликнула Иоганна. – Где ты его нашёл?

– Где он обычно и растёт – в горах, – с улыбкой ответил Манфред и сунул по веточке с жёлтыми цветами и бархатистыми листьями в вырез платья каждой из дочерей. – Теперь вы не сёстры Эдер, а сёстры Эдельвейс! Настоящая сенсация!

– Что за чепуха, – пробормотала Хедвиг, но не смогла сдержать улыбку, и Лотта звонко рассмеялась, словно зазвенел хрустальный колокольчик.

– Сёстры Эдельвейс! – повторила она. – Изумительно!

– Мы сейчас опоздаем, – заметила Биргит, а Иоганна нетерпеливо цокнула языком.

– Что ж, пойдём. – Манфред хлопнул в ладоши, и вся семья покинула кухню, спустилась по лестнице и вышла на оживленную улицу. Непрерывный поток посетителей фестиваля направлялся к Фестшпильхаусу на Хофштальгассе, всего в полумиле отсюда, а Эдеры – в ресторан «Электролифт» на Монхсберг, где должен был проходить конкурс.

Лотта, как всегда, обаятельная, гарцевала впереди, очарованная карнавальной атмосферой. Одни посетители фестиваля нарядились в народные костюмы – ледерхозен и дирндли, другие оделись элегантно и модно. Настроение у всех было приподнятое, и сёстрам передалось это радостное волнение.

Когда Иоганна остановилась, чтобы покрепче завязать фартук, из узкого переулка на площадь перед ними выехал «Даймлер». Бледное лицо женщины смотрело из машины на толпу со скучающим безразличием.

– Все в порядке, Биргит? – спросил Манфред, улыбнувшись средней дочери, которая плелась чуть позади, теребя фартук.

– Да, папа. – Её лицо осветила лёгкая ответная улыбка, отчего оно стало почти красивым. Манфред потрепал её по руке. Он чувствовал особенную привязанность к ней, так похожей на него самого. В семнадцать лет закончив школу при монастыре, Биргит начала работать бок о бок с отцом, единственная из сестёр проявив интерес к сложной механике часов, катушкам, пружинам и шестерням, которые, соединившись вместе, могли отсчитывать время. Он надеялся, что она найдёт свой путь в жизни, и может быть, этот путь будет пролегать далеко от их маленького магазина.

Иоганна шла рядом с Хедвиг; если бы волосы жены Манфреда не начали седеть, мать и дочь можно было бы принять за сестёр, так очевидно они были скроены из одной и той же прочной ткани. Он верил, что суровость Иоганны что-нибудь смягчит, может быть, любовь, как вышло с Хедвиг.

А Лотта, его смешливая, милая младшая дочь? Она двигалась легко, как балерина, беззаботно подняв лицо к небу, раскинув руки, наслаждаясь простыми радостями жизни. Что можно пожелать Лотте? Манфред лишь улыбнулся, глядя на неё.

Было за что благодарить судьбу в такой день, когда воздух был свеж и прозрачен, как вода, а небо – тёмно-лазурного цвета, и смотреть на него было больно, но все смотрели, упивались цветом, и воздухом, и видом гор. Кто мог не ахнуть или, по крайней мере, не пробормотать «вундербар»[2], увидев эти горы, окружившие Зальцбург, эту корону, защищавшую город больше тысячи лет?

Это был день радости и хороших воспоминаний, потому что в Австрии в последние месяцы было слишком много неопределенности – в феврале вспыхнуло восстание социалистов, унесшее сотни жизней, в мае разорвалась бомба прямо здесь, в Зальцбурге, в Большом фестивальном театре. В июле канцлер Энгельберт Дольфус был убит австрийскими нацистами в ходе попытки государственного переворота, которая, к счастью, была подавлена в течение нескольких часов. Такая неопредёленность делала каждый день бесценным.

Семья свернула на Хофштальгассе, слившись с большой толпой, направлявшейся к Фестшпильхаусу, где должны были состояться главные выступления фестиваля – Бруно Вальтер дирижировал «Дон Жуаном» Моцарта, дебютировал Артуро Тосканини.

Еще несколько минут, и они наконец прибыли в «Электролифт», впечатляющее здание из дерева и камня, окна которого выходили на старый город и возвышавшуюся над ним древнюю крепость Зальцбурга. Лотта ахнула, когда кабина лифта повезла их наверх, а Хедвиг не смогла сдержаться и, нахмурившись, схватилась за стенку.

Сам ресторан был обшит деревянными панелями и завешан зеркалами, так что казался огромнее, чем был на самом деле. Столы убрали, чтобы разместить как можно больше стульев, и почти все они уже были заняты.

– Не думала, что придёт столько народа, – встревоженно пробормотала Хедвиг, и Манфред успокаивающе ей улыбнулся:

– И хорошо, что столько. Аудитория – это важно.

Она беспомощно смотрела, как какой-то важный господин ведёт её дочерей к импровизированной сцене; улыбнувшись, Манфред обнял жену и повёл к отведённым им местам в первом ряду.

– Куда они пошли?

– За кулисы, готовиться. Не переживай. Они счастливы! – Он чуть сжал её руку, на его лице было написано искреннее удовольствие, но Хедвиг всё-таки было не по себе, и она нервно озиралась по сторонам.

В ресторан входили всё новые и новые зрители, гудели разговоры, звенел смех, все болтали и изучали программки. Хедвиг взглянула на листок, который ей вручил Манфред, и при виде слов «Трио сестёр Эдер» у неё закружилась голова. Ей казалось, что зал медленно уплывает вбок, и она не знала, как с этим справиться. Манфред положил руку ей на локоть.

– Скоро начнётся концерт.

И он начался. Несколько выступлений они прослушали молча, лишь аплодируя в нужных местах, впечатлённые голосами даже самых явных дилетантов. Поскольку конкурс проводила Ассоциация национальных костюмов, все участники были соответствующе одеты, все исполняли народные песни, и Хедвиг чуть расслабилась. Она знала много песен, а традиционная одежда, уже давно не повседневная для жителей Вены, ощущалась как что-то близкое, родное. Она начала наслаждаться концертом.

И вот на сцене появились их дочери – три прелестные девушки в дирндлях и клетчатых фартуках, светловолосые, розовощёкие, и Хедвиг увидела их словно в первый раз: высокую и сильную двадцатилетнюю Иоганну, отличную работницу; Биргит, которая могла казаться такой дружелюбной, когда стояла прямо и смотрела людям в глаза, и Лотту, очаровательную Лотту, всего шестнадцати лет от роду, с лицом чистым, как роса, с глазами голубыми, как небо, Лотту, жаждавшую всем нравиться, всех радовать, словно пришедшую из другого мира. Как можно было не полюбить Лотту?

И зазвучали их голоса, такие нежные и прекрасные, сплетаясь воедино в мелодию юности, невинности, чистоты. Хедвиг не сомневалась, что все вокруг растроганы так же сильно, как и она. Её сердце забилось чаще от болезненной любви к дочерям, и она окинула Манфреда гордым, счастливым взглядом. Он улыбнулся ей в ответ так нежно, что у неё защипало глаза.

– Разве нам не повезло? – пробормотал он, взяв её ладонь в свою. – Разве нас не щедро одарил Господь?

Хедвиг смогла лишь кивнуть.


Сёстры Эдер не заняли первого места, не заняли вообще никакого, но никто из них не расстроился. Им было достаточно и того, что они вообще смогли спеть, а в конце вечера все только и могли говорить, что о семье фон Траппов, которые опоздали, но поразили всех потрясающей гармонией своего выступления, в котором приняли участие не трое, а целых девять детей, и мать тоже! Даже Хедвиг впечатлилась.

– Мария фон Трапп могла бы стать монахиней в аббатстве Ноннберг, – мечтательно прошептала Лотта, когда Эдеры возвращались домой в лиловых сумерках, и нежный, как шёлк, благоухающий ветерок ласкал их разгорячённую кожу. Посетители фестиваля отправились кто домой, кто в отель, чтобы переодеться в вечерние наряды и провести ночь в самом роскошном местном ресторане или клубе, так что улицы ненадолго опустели. – А потом стала гувернанткой у фон Траппов – тогда у них было только семь детей, и один из них сильно заболел, – и в итоге вышла замуж за их овдовевшего отца-барона. Ну разве не романтично?[3]

– Скорее неразумно, – с присущей ей прямотой ответила Хедвиг. – Ну что может монахиня знать о детях? И как же её обеты? – Хедвиг была такой же верующей, как и её супруг, и не было в её жизни воскресенья, в которое она пропустила мессу, вечера, в который она легла спать, не помолившись по чёткам.

– Она не была монахиней, всего лишь послушницей, – заметила Иоганна, с любовью и лёгкой укоризной взглянув на Лотту. – Честно говоря, ничего тут такого возмутительного. К тому же с тех пор у неё самой родилось двое детей, так что она уж точно разобралась в этом вопросе. В антракте я с ней пообщалась. Она по-своему очень интересна.

– Ну, куда уж нам до неё, – буркнула Хедвиг. – Надо поспешить, а то пирожные на такой жаре испортятся.

– А тебе понравилось, папа? – спросила Лотта, кружась перед ними. Её юбка пышно развевалась, в золотых волосах играли лучи уходящего солнца. – Было чудесно, правда? Вся эта изумительная музыка… настоящий рай!

– Вы были чудесны, – со смехом ответил Манфред, – и, думаю, это вы сами хорошо знаете, но я всё-таки повторю ещё не раз. Сестрички Эдельвейс! Сохраните эти веточки на память.

Его жизнерадостная улыбка на миг погасла, когда его взгляд упал на шумную компанию мальчишек, толкавших друг друга и громко хохотавших. На некоторых были нарукавные повязки со свастикой, чёрный и красный цвета резко выделялись даже в сумерках. Один выводил что-то краской на кирпичной стене. Манфред смог разобрать слова Blut und Ehre. Кровь и честь[4]. Другой мальчишка, обведя взглядом Эдеров, резко выбросил руку вверх, словно бросая вызов.

– Хайль Гитлер! – выкрикнул он, и в его голосе прозвучали одновременно насмешка и угроза; нацистскую партию объявили в Австрии вне закона ещё год назад, но это не особенно подействовало на её сторонников.

Манфред опустил взгляд, обнял жену и, ничего не ответив, продолжал путь. Иоганна задумчиво обвела глазами светловолосых, стриженых, ясноглазых мальчишек. Биргит скривила губы и отвернулась. Один паренёк дерзко уставился в глаза Лотты, она вспыхнула и поторопилась нагнать отца.

– Поживее, девочки, – проворчала Хедвиг, хотя все уже отошли прочь от компании. – Становится поздно.

Тени стали длиннее, а небо – темнее, семья, прибавив шаг, торопилась на Гетрайдегассе, где ждали пирожные, и Лотта затянула последний куплет «Лорелей». Биргит и Иоганна охотно присоединились, и три голоса наполнили подступающую ночь меланхоличной красотой.

А скалы кругом все отвесней,
А волны – круче и злей.
И, верно, погубит песней
Пловца и челнок Лорелей.

Глава вторая

Иоганна
Зальцбург, август 1936

В кухне было душно. Иоганна закатала рукава блузки, но та всё равно липла к лопаткам, а на груди выступил пот. Мать пекла хлеб, и Иоганна, конечно, тоже.

Она уже не помнила, кто и когда распределил между ними обязанности, но Биргит всегда помогала отцу в магазине, она – матери по дому, а Лотта… что делала Лотта? Она смеялась, и пела, и делала мир прекраснее, и никто не требовал от неё большего, потому что Лотта наполняла всё вокруг радостью и гармонией. В сентябре она должна была стать студенткой Моцартеума, изучать вокал, теорию и композицию. Их маленький жаворонок расправлял крылья.

– Иоганна, печка, – скомандовала Хедвиг, и девушка молча подошла к печи, сунула внутрь несколько поленьев и задвинула заслонку. Кухня её матери, думала она порой, была самой старомодной во всём Зальцбурге.

Хедвиг Эдер не признавала современных удобств; свою кухню она обставила по примеру той, где прошло её детство, и, войдя в это просторное помещение, можно было подумать, что вы оказались в тирольском фермерском доме. Здесь были деревянный стол и скамьи, большая печь, а пучки сушёных трав и связки лука свисали с потолка и болтались между старых медных кастрюль и сковородок. Правда, несколько лет назад она неохотно позволила мужу купить холодильник, поскольку было невозможно хранить пищу в леднике или ручье, как было принято у неё на родине, в горах.

Тем не менее Хедвиг настаивала, что всё нужно делать так, как было заведено в её детстве: печь хлеб, красить ткань, сушить растения, разливать варенье по банкам. Не хватало ещё делать всё это по-новому или, что ещё хуже, покупать в магазине! Достаточно и того, что ей, как всему Зальцбургу, приходилось брать молоко у молочника, каждое утро проезжавшему по улице под грохот бидонов. Будь у Хедвиг такая возможность, она держала бы корову.

И во всех домашних делах Иоганна была её помощницей.

Она взялась за эту роль с решительным прагматизмом, унаследованным от матери, и в молчаливой солидарности работала бок о бок с ней, находя удовольствие в маленьких достижениях: свежей золотистой буханке, накрахмаленной рубашке, отполированном столе. Она не особенно любила учиться, как ни старался отец привить ей свою любовь к музыке и книгам, и предпочитала практичное и осязаемое туманному и абстрактному.

Но спустя четыре года после того, как окончила школу при монастыре, где учились и её сёстры, незамужняя и не имеющая никакой надежды это изменить Иоганна стала чувствовать, что задыхается, и это было никак не связано с душной кухней.

– Вот так. – Мать вынула из духовки круглые буханки, и на её лице появилось выражение почти мрачного удовлетворения. – Готовы. – Она взглянула на часы, висевшие над дверью, и Иоганна потянулась за маленьким медным чайником, в котором они всегда варили кофе. Каждый день Иоганна относила поднос с чашками Биргит и отцу, а потом садилась за стол в кухне рядом с матерью, и они пили кофе в дружеской тишине.

Порой им составляла компанию Лотта, но чаще всего она брала свою чашку и уходила в гостиную сидеть за книгами, оставляя Хедвиг и Иоганну наедине. Место каждой из них было давно обозначено, Иоганна понимала это, но сегодня решила всё изменить.

Она подождала, пока сварится кофе, поставила на поднос чашки, блюдца и стаканы с водой и понесла всё это в дальнюю комнату, где отец и сестра склонились над кусочками металла и, щурясь, разглядывали их – всё это казалось Иоганне таким утомительным.

– Спасибо, майн шатц[5], – с тёплой улыбкой сказал Манфред, и Иоганна опустила голову, слишком волнуясь, чтобы ответить. Ей было не присуще волноваться, она всегда была прямолинейна, порой почти до грубости, и порой отец смеялся, что при Иоганне никто не рискнёт вспомнить немецкую пословицу «это не годится ни для варки, ни для жарки» – она тут же наденет кастрюлю ему на голову и пристукнет кулаком. Иоганна смущённо улыбалась, принимая это за комплимент своей силе.

И эта сила сейчас была ей очень нужна.

Мать уже сидела наверху за столом и прихлёбывала кофе, наслаждаясь полуденным солнцем. Её спина, обычно прямая, теперь согнулась от усталости, лодыжки распухли от жары, так что она скинула туфли, и толстые вязаные чулки собрались вокруг ног слоновьими складками. Иоганна вдруг застыла в дверном проёме, поражённая мыслью, какой же старой выглядит мать – её волосы, как всегда, стянутые в тугой узел, стали скорее серыми, чем золотыми, на лбу прорезались глубокие морщины, по румяным щекам бежала паутина вспухших вен, крепкое тело обмякло.

Она никогда не была красивой, но муж, будучи на пять лет младше и на четыре дюйма ниже, был предан ей всю жизнь. Манфред встретил её, прогуливаясь неподалёку от Иннсбрука. Много раз он рассказывал Иоганне историю, как увидел Хедвиг, пасущую коз на лугу, и влюбился с первого взгляда. Иоганне казалось романтичным и вместе с тем нелепым, что её мать, такая простая, такая бесстрастная, могла молниеносно влюбить в себя такого очаровательного и милого человека, как их отец, но не сомневалась в правдивости его слов, доказательство которых видела каждый день.

– Хорошо потрудились, – сказала Хедвиг, когда Иоганна опустилась рядом с ней. Так она говорила каждый день, будто для неё был написан сценарий пьесы, и она неизменно повторяла его строчка за строчкой.

– Да, хорошо потрудились, – послушным эхом откликнулась Иоганна. Она взяла чашку и тут же поставила обратно, не отпив ни глотка. – Мама…

Хедвиг сузила глаза, услышав многозначительный тон дочери.

– Что?

Иоганна набрала в грудь побольше воздуха, приподняла подбородок, посмотрела матери прямо в глаза. За этот прямой взгляд её всегда хвалил отец.

– Я хочу поступить в школу.

– Что? – выдохнула Хедвиг. – Ты уже отучилась в школе.

– Это я знаю очень хорошо, – ответила Иоганна. – В декабре мне будет двадцать три. Я имею в виду, мама, что хочу поступить в школу секретарей. Научиться печатать, стенографировать и всё такое… – По правде говоря, она и сама не могла точно сказать, чему её будут учить, она просто увидела листовку в Национальной библиотеке, рекламирующую секретарские курсы для молодых женщин, но эта листовка лишь расплывчато обещала «достойную заработную плату и приличную работу в офисе». Этого хватило, чтобы покорить Иоганну.

Мать медленно покачала головой, скорее недоумевая, чем отказывая, и это дало Иоганне возможность хоть немного надеяться.

– Зачем тебе это надо? – спросила Хедвиг, явно сбитая с толку.

– Потому что я хочу работать. Хочу зарабатывать деньги, ты же понимаешь. Приносить пользу…

– Нам не нужны деньги, – быстро ответила Хедвиг. – Уж точно не настолько. Не надо делать этого ради нас, Иоганна! – Теперь в её голосе звучали облегчение и упрёк, будто её дочь всего лишь хотела внести несколько шиллингов в банку над плитой.

Иоганна сделала глоток кофе, борясь с растущим, но вполне ожидаемым раздражением. Она знала, что мать, закостеневшая в своих привычках, воспротивится этой идее. В мире Хедвиг женщины не работали в офисах наравне с мужчинами. Они пекли хлеб, штопали рубашки, гордились начищенным чайником и блестящими полами. Они сидели дома, пока не выйдут замуж, а потом перебирались в дом мужа и занимались в точности тем же самым. Так всегда было и всегда будет, вечно, без конца, аминь.

Иоганна аккуратно поставила чашку на блюдце. Этот фарфоровый сервиз её родителям вручили в качестве свадебного подарка, и Хедвиг гордилась каждым его предметом.

– Я хочу… что-то делать, – сказала она.

– Что-то делать? Разве тебе нечем заняться? Мало шитья, штопки, стирки, готовки? Тут всегда найдётся что делать, Иоганна. Если бы я знала, что ты такая неутомимая, загрузила бы тебя работой как следует. – Мать покачала головой и допила остатки кофе, давая понять, что разговор окончен.

– Я имею в виду… что-то другое, мам. – Иоганна старалась, чтобы её тон звучал сдержанно.

– И что же?

– Ну мам… я серьёзно… – Она печально посмотрела на мать. – Ты же понимаешь, что я не замужем.

– Пфф. Рано или поздно встретишь своего человека.

Интересно, как, подумала Иоганна. Не могла же она пасти коз, как её мать, на Гетрайдегассе, а в церкви Святого Блазиуса, где Эдеры каждое воскресенье посещали мессу, больше не было подходящих мужчин. Все трое потенциальных женихов разъехались: один перебрался в Вену, другой стал священником, а третий – школьным учителем. Не считая церкви, она никуда больше не ходила. У неё не было возможности с кем-нибудь познакомиться.

Несколько лет назад она состояла в клубе молодых альпинистов «Натурфройнде», который спонсировал походы на Моншсберг и Унтерсберг, через Зальцкаммергут. Однажды даже была лыжная прогулка. Иоганна вспомнила, как провела ночь в грубой горной хижине, крошечные окна которой были завалены снежными сугробами; она жарила на костре сосиски и не ложилась спать допоздна, болтая и смеясь с другими девушками. Там был мальчик – нет, мужчина, на несколько лет старше неё, – который улыбнулся ей, когда она пристёгивала лыжи. После того как она накаталась с холма, он подъехал к ней и предложил понести их. Смутившись, она отказалась, и он больше не предлагал. И всё же при этом воспоминании сердце Иоганны начинало биться чуть быстрее.

Но «Натурфройнде», как и другие австрийские клубы и общества, была распущена два года назад в связи с созданием Штандештаата, однопартийной системы федерального государства Австрии. Отец, рассуждавший трезво, утверждал, что это было необходимо, чтобы Австрия могла оставаться сильной и противостоять нацистской агрессии, но Иоганна скучала по своим прогулкам в горах и надежде на что-то большее.

– Мне нужно не только это, – убеждала она мать. несмотря на непроницаемое выражение лица Хедвиг. – Мне нужна…жизнь, мама! Я не собираюсь всю её провести в твоей кухне.

Мать отпрянула, ее обветренное лицо сморщилось от боли, прежде чем она встала и быстро собрала посуду, хотя Иоганна еще не допила свой кофе.

– Не думала, что для тебя это такая пытка. – Её голос был хриплым от обиды. Чашки и блюдца зазвенели, когда она поставила их в мойку не так бережно, как обычно обращалась со своим драгоценным фарфором.

– Это не пытка. – Иоганна из последних сил старалась побороть в себе отчаяние и гнев. – Но однажды я захочу свой дом, свою кухню. – Свою жизнь, подумала она. – И если у меня будут какие-то навыки… – Она решила сменить тактику. – В любом случае, ты же понимаешь, женщины должны будут работать, если начнётся война.

– Война! – Хедвиг резко обернулась, её глаза метали молнии. – Иоганна, не будет никакой войны!

В отличие от матери Иоганна читала газеты: и «Зальцбургер Фольксблатт», и венскую «Винер Нойесте Нахрихтен». Она знала о том, что очень многие из австрийцев хотели бы, чтобы их страна стала частью Германии, великой Германии; она знала, что в марте Германия беспрепятственно вошла в Рейнскую область, чтобы претворить в жизнь это желание. Гитлер беззастенчиво перевооружался, хотя многие предпочитали делать вид, будто этого не замечают. Банды мальчишек в коричневых рубашках, бродившие по Зальцбургу, стали больше и злее, взгляды этих мальчишек – куда более вызывающими, чем всего пару лет назад.

Порой Иоганна смотрела на этих молодых людей со скрытым любопытством. В их дерзкой чванливости, в их белокурой уверенности было что-то интригующее и даже волнующее. Она знала, как сильно отец презирает Гитлера и его приспешников, называя их рабами, но не видела ничего рабского в том, как эти молодые люди рассекали по улице, словно она им принадлежала.

– С чего вдруг ты заговорила о войне? – пробурчала Хедвиг и застучала кастрюлями, начиная готовить ужин. – Прошлая была не так давно.

– Почти двадцать лет назад.

– И глянь, что из этого вышло! – Хедвиг вскинула руку и очертила круг в воздухе, словно стараясь охватить дом, город, весь мир. – Всё развалилось. Всё!

Отец Иоганны часто оплакивал потерю мира, в котором он рос, мира, где Австро-Венгерская империя простиралась от Швейцарии до России и включала в себя пятьдесят миллионов человек, имевших полную свободу передвижения, мысли и веры. Нынешнее федеральное государство Австрия было, по мнению Манфреда Эдера, не более чем корзиной объедков, кучкой осколков, которые никто не хотел склеивать вместе, чтобы восстановить страну, а потом управлять железной рукой, чтобы сохранить ее в целости.

– Где наша идентичность как нации, наша культура как народа? – спрашивал он иногда, собрав своих друзей в их гостиной, неформальном салоне членов Христианско-социальной партии и ветеранов войны, которые говорили о политике и религии и мечтали всё вокруг изменить.

С точки зрения Иоганны они были просто компанией ворчливых стариков, за бренди и сигарами оплакивающих времена, которых давно нет. Всё, что знала она, было это – маленькая страна, а не империя, провинциальный город, который каждое лето во время фестиваля пытался ненадолго стать городом-космополитом. И кухня. Вечная кухня.

Она вздохнула, зная, что ей нужно утихомирить и убедить мать, если она хочет хотя бы немного надежды на достижение своей скромной цели.

– Даже если войны не будет… мир меняется, мама, во многом. Я хочу освоить полезные навыки. – Когда Хедвиг не ответила, Иоганна добавила, не в силах сдержать напряжения: – Если Лотта может учиться музыке, почему я не могу учиться печатать?

Хедвиг пренебрежительно фыркнула, стоя спиной к Иоганне, жёсткая и непреклонная. Внизу прозвенел звонок, кто-то вошел в магазин, и она услышала весёлый голос отца, приветствовавшего потенциального покупателя.

О, эта жизнь, подумала Иоганна, никогда не меняется. Изо дня в день всегда одно и то же – готовка, уборка, штопка, шитье. Здесь Иоганна проведёт её всю, здесь же и умрёт, и никогда ничего не случится.

– Ты не назвала мне причину, почему нет, – заявила она, и Хедвиг обернулась, с силой ударив руками по столу. Громкий звук эхом разнесся по комнате.

– Какую тебе ещё причину? Ты нужна здесь, и у нас нет денег на твою учёбу. Да гешайдере гибт нох! – есть ещё и другие, значили эти слова, уступи, перестань упрямиться.

Иоганна отвела глаза, борясь с желанием огрызнуться. Ничего хорошего из этого выйти не могло, но и сдаваться она не собиралась. Во всяком случае, теперь.

– Я их верну, – пробормотала она наконец, ненавидя себя за то, что её голос всё-таки дрогнул. Ослабел. – Когда найду работу.

– Работу, работу! – Хедвиг вскинула руки в воздух. – У тебя полно работы. Вот, – она бросила на стол тяжёлый мешок с грязной картошкой, а на Иоганну – многозначительный взгляд, – чисть.

Иоганна молча поднялась, взяла нож и принялась за картошку, а Хедвиг повернулась обратно к своим кастрюлям. В тишине был слышен только скрежет ножа, счищавшего длинные, грязные витки кожуры – чирк-чирк. Обе женщины словно ощетинились.

Снизу раздались смех, хлопанье и лязг двери, закрывшейся за ещё одним довольным покупателем. Воздух в кухне был густым и тяжёлым от недоброго предчувствия. Чирк-чирк.

Спустя бесконечные пять минут тишины постучали в дверь, на этот раз со стороны дома, в ту дверь, которая вела прямо наверх. Иоганна отложила нож.

– Я открою. – Она выбежала из кухни, довольная, что хотя бы ненадолго покинет гнетущую атмосферу. Смягчится ли мать хоть когда-нибудь? Нужно было придумать другой способ. Какой-нибудь, какой угодно; нужно заставить её изменить решение.

– А, это ты. – Она не смогла скрыть неприятных ноток, зазвучавших в её голосе, стоило ей увидеть Яноша Панова, точильщика ножей, раз в несколько недель обходившего все дома и магазины на Гетрайдегассе со своей тележкой, ярко размалёванной и украшенной разноцветными флагами. Грязная кепка была надвинута на его сальные волосы, улыбка обнажала поломанные зубы в пятнах табака.

– Здравствуйте, фройляйн Эдер. – Его тон был заискивающим, и если обычно Иоганна чувствовала к нему жалость, то теперь – одно только раздражение.

– Нам сегодня не нужно точить ножи, – сказала она, хотя и понимала, что мать рассердится. Им всегда нужно было точить ножи, но в таком настроении она была не способна даже пять минут развлекать простодушного точильщика. Его жалкое выражение лица и льстивые манеры напомнили Иоганне, что если мать не сжалится, он останется единственным мужчиной, с которым она обречена флиртовать.

– Уверены, фройляйн? – спросил он. – Ведь уже две недели прошло.

– Уверена, – отрезала Иоганна и захлопнула дверь перед его носом. Глубоко вдохнула и медленно выдохнула. На миг на глаза навернулись слёзы, но она сморгнула их. Она не расплачется. Не выдаст свою слабость даже самой себе.

Хедвиг стояла на лестнице, уперев руку в бок, её невозмутимая фигура вырисовывалась в гаснущих солнечных лучах.

– Кто стучал?

– Да просто болван-точильщик, – пренебрежительно ответила Иоганна. В ней клокотали гнев, тоска и, что хуже всего, давящее отчаяние. Повернувшись, она сморгнула последние слёзы. – Этот еврейский идиот.

– Иоганна! – Услышав голос отца, полный тревоги и боли, она замерла. – Как ты можешь такое говорить?

Манфред стоял в дверном проёме магазина, сгорбленный и печальный, его карие глаза были грустными.

– Но ведь так и есть, – с вызовом ответила Иоганна, пусть даже её щёки вспыхнули. Она знала, что так говорить и впрямь не следовало, и даже сама уже пожалела о сказанном, но обида и раздражение выталкивали из неё злые слова. – Он плюётся табаком, и от него воняет. Терпеть его не могу.

– Он такой же человек, – тихо сказал Манфред. – И наш Господь и Спаситель был евреем. Они – избранный Богом народ, Иоганна. Никогда не забывай об этом.

– Это просто точильщик ножей! – воскликнула Иоганна. – Даже мама зовёт его грязным. Почему тебя это так расстраивает?

Манфред молчал, уголки его рта опустились вниз, во взгляде читалась такая скорбь, что Иоганна съёжилась, сжала руки в кулаки, чтобы не начать теребить фартук. Почему она вообще сказала отцу такие слова? Она не хотела их говорить, конечно же не хотела, она всегда жалела Яноша. Она просто ляпнула, не подумав, но что тут такого ужасного? Многие люди гораздо хуже отзывались о евреях.

– Меня это расстраивает, потому что в мире слишком много зла, – тихо ответил отец, – и я знаю, как легко забыть об этом. – Иоганна покачала головой, то ли не понимая его слов, то ли не желая понять. – К тому же, – продолжал он, – Янош Панов родился в бедной семье, рано осиротел, его изгнали из России люди, ненавидевшие его только за то, кем он родился. У него не было возможности получить образование, обеспечить себя. Он много трудился и нашёл, как заработать себе на жизнь. И уже хотя бы за это мы должны его уважать. – Манфред помолчал. – Если он тебя как-то обидел…

– Нет-нет! – нетерпеливо крикнула Иоганна. – Но это неважно. Это всё неважно.

Отец шагнул к ней, его лицо стало очень серьёзным.

– Это очень важно, Иоганна, майн шатц. Это значит очень многое. И самый мой большой страх в эти тяжёлые времена – что это станет неважным, перестанет иметь значение, хотя такого никогда не должно произойти. Ты понимаешь?

Иоганна смотрела на отца, на его худые, поникшие плечи, простодушные, но серьёзные добрые глаза, грустную улыбку. Он казался хрупким, но в нём была внутренняя сила, на которую – она знала – она всегда опиралась.

– Иоганна?

Она кивнула, не в силах смотреть ему в глаза.

– Я понимаю.

Какое-то время он продолжал смотреть на неё, и этот испытующий взгляд напомнил Иоганне об отце Иосифе, которому она исповедовалась, о том, как блестели его глаза, почти неразличимые за решётчатой ширмой.

– Очень хорошо, – ответил он мягко, принимая её слова, но не вполне им веря. Не в силах больше оставаться с ним рядом, Иоганна повернулась и унеслась наверх. Мать угрюмо кивнула ей в знак солидарности, когда она вошла в кухню и вновь взялась за нож.

Глава третья

Биргит
Сентябрь 1936

– Проблема Австрии, – прохрипел Ганс Пильхер сквозь лающий кашель, – в том, что это страна без собственной культуры, нация, кое-как склеенная из различных частей, из остатков империи. – За этими словами последовал новый приступ кашля, а другие мужчины, сидевшие рядом с ним в гостиной Эдеров, понимающе кивнули.

Биргит всё это уже слышала, и неоднократно. Раз или два в месяц отец собирал у себя единомышленников – таких же ветеранов войны, как он сам, посетителей церкви, членов Христианской социальной партии, которые с большой неохотой приняли новое правительство Австрии, фашистский Отечественный фронт, как единственный способ борьбы с безоговорочной агрессией национал-социалистов. Они говорили о книгах, искусстве и музыке, религии и философии, а затем дискуссия неизбежно переходила к политике или, точнее, заявлениям о борьбе Австрии как страны, постоянной угрозе гитлеровского вермахта, который двигался вперёд гусиным шагом, и жалобам на многочисленных пронацистских сторонников в Зальцбурге и, по сути, во всей Австрии.

– Трудность, – заявил Генрих Шмидт, – заключается в том, что сегодня слишком много людей путают нашу культуру с немецкой. Мы не немцы. Мы австрийцы!

– Да, да!

– Именно так, герр Шмидт, именно так!

Несколько человек заколотили кулаками по столу и подлокотникам, а герр Шмидт откинулся на спинку кресла, довольный своим заявлением.

Биргит беспокойно ёрзала на жёстком стуле в углу, который ей пришлось занять, чтобы уступить мужчинам, страдавшим от старых военных ран, удобные места на диванах и креслах. Лотта уселась на скамеечке у ног отца и с восторженным выражением лица внимала грудному кашлю и трубным заявлениям. Биргит не понимала, как сестре может быть интересно то, что обсуждала компания седых стариков, пахнущих табаком и сосновой мазью. Тем более что они обсуждали одно и то же месяц за месяцем, год за годом, и вдвое настойчивее – с приходом к власти Отечественного фронта.

Иоганна, по крайней мере, убежала на кухню, чтобы помочь матери принести кофе и пирожные, а обслужив всех, вслед за Хедвиг удалилась в святая святых их личного пространства. Теперь они пили кофе в молчаливой солидарности, а Биргит продолжала терпеть, незамеченная, невидимая.

Она привыкла быть невидимой. Средней сестре Эдер не досталось ни сильной воли и чувства юмора Иоганны, ни красоты и обаяния Лотты. Никто не говорил ей об этом, но факт был очевиден, стоило лишь посмотреть в зеркало. Как и у сестёр, у неё были светлые волосы и голубые глаза, но на этом сходство заканчивалось.

У Иоганны были чёткие, волевые черты и мужественный подбородок. У Лотты – фарфоровая кожа и нежный рот, похожий на бутон розы. Лицо Биргит напоминало картофелину. Иногда, в самом мрачном настроении, она думала, что Бог, должно быть, собрал всё, что осталось от решительности Иоганны и очарования Лотты, и слепил её, Биргит.

Её волосы были цвета грязного снега, цвет лица – ненамного приятнее, глаза, хоть и голубые – крошечные, «как изюминки в пудинге». Так со злорадной злобой сказала о ней одна из учениц воскресной школы. Когда она не улыбалась, она казалась такой мрачной, что прохожие на улице просили её не хмуриться: «От твоего взгляда молоко скиснет!» Биргит и не хотела хмуриться, но когда она улыбалась, ей казалось, она выглядит жалкой и отчаявшейся, а порой просто умалишённой. Выхода не было.

Её таланты были такими же скромными, как внешность. Биргит ничем не примечательна, заявила одна из монахинь в школе, печально покачав головой. Она прилично разбиралась в необходимых областях – чтении, письме, арифметике, истории, – но ничто никогда не возбуждало ее воображение, и у неё никогда не было причин выделяться. Её не выбирали для участия в спортивных состязаниях, она не играла сольных и главных ролей в рождественских концертах или пасхальных спектаклях. Она могла петь, пожалуй, не хуже Иоганны, но по сравнению с чистым, как трель жаворонка, голосом Лотты её пение было, как и многое другое, просто приличным, но уж точно не примечательным.

Зажатая между двумя сестрами, каждая из которых выделялась по-своему, Биргит рано поняла, что ей придется много работать, чтобы оставить хоть какой-то след. В восемь лет, наблюдая, как отец чинит позолоченные каминные часы, она решила, что посвятит себя тому, чем он занимался, – часовому делу.

Профессия давалась ей нелегко, возиться с таким количеством крошечных, разрозненных деталей было сложно, она часто путалась, и только из-за её неподдельного интереса отец позволил ей стать его ученицей, когда ей исполнилось шестнадцать. Потребовалось много знаний и сосредоточенности, чтобы разобраться, как шестерни и колеса работают в идеальном балансе и изысканной гармонии; как энергия пружины, высвобождаясь, вращает колёса, как они толкают маятник, он продолжает качаться благодаря гравитации, а стрелки часов отсчитывают время.

Теперь часы изготавливались по большей части на фабриках, к большому неудовольствию отца, и он специализировался на ремонте часов, особенно старых, разбирал их, чтобы заменить колесо или пластину или починить заклёпку. На восемнадцатый день рождения отец с большой гордостью подарил Биргит набор собственных инструментов – штангенциркуль, напильники, плоскогубцы, ножовку, кернер и клепальный молоток, всё в кожаном футляре. Правда, Биргит втайне надеялась, что он мог бы добавить «и дочь» к вывеске «Часовщик Эдер» на маленьком магазине, но он этого не сделал, а у неё не хватило уверенности предложить.

Впрочем, ладно – ей было достаточно и того, что она могла работать вместе с ним. Ей нравилось трудиться бок о бок, молча, если не считать редких замечаний о том, чем они занимаются. Посмотри на этот механизм, порой говорил отец. Или: видишь, как прыгает рука? Это называется «дрожание часов». И она кивала и что-то бормотала в ответ.

И все же, несмотря на их долгие дружеские отношения, Биргит с горечью, которую старалась в себе подавить, видела – это Лотта сидела на табурете у его колен, это кудри Лотты он гладил своей узловатой рукой, повернувшись к Гансу Пильхеру и интересуясь, как идут дела в его обувном магазине на Линцергассе. Биргит отвернулась, а герр Пильхер забубнил что-то об агониях инфляции, обанкротившей множество предприятий, в том числе его собственное.

– Но людям всегда нужна будет обувь, герр Пильхер, – жизнерадостно заметил отец. – И всегда нужно будет знать, сколько времени.

Краем глаза Биргит уловила, куда смотрит отец и кому адресована его улыбка – не ей, его неизменной помощнице, как это было когда-то, а новому посетителю их маленького салона – Францу Веберу.

При одном лишь взгляде на Франца Вебера Биргит вновь почувствовала, как её обжигает яростное чувство несправедливости. Он появился в магазине всего неделю назад. Отец был по уши в работе, чинил настенные часы в стиле бидермейер, так что, когда звякнул колокольчик, Биргит поднялась, разгладила юбку и вежливо улыбнулась, как она думала, посетителю.

– Грюсс готт, майн герр[6]. Чем могу быть полезна?

Высокий и худой мужчина чуть нагнулся, входя, стянул шляпу и продемонстрировал Биргит пышные тёмные кудри. Он с живым интересом обвёл взглядом магазинчик с множеством часов и, когда Биргит заговорила, улыбнулся ей самой очаровательной улыбкой.

– Надеюсь, вы мне поможете, фройляйн. Я ищу герра Эдера.

– Герр Эдер сейчас очень занят, но если вам нужно починить часы или вы хотите приобрести новые, я уверена, что смогу вам помочь. – Биргит привыкла к тому, что все посетители хотели видеть её отца и часто были недовольны, что приходится общаться с дочерью, но многие со временем к ней привыкли.

– Боюсь, что мне не нужно ни чинить часы, ни приобретать новые, – ответил он, всё так же улыбаясь, и Биргит почувствовала, что он над ней насмехается, пусть и немного. – Я пришёл сюда работать. Герр Эдер берёт меня в ассистенты.

– Что? – Это слово или, вернее сказать, потрясённый стон вырвался у Биргит, прежде чем она сумела придумать что-то получше. Она глупо таращилась на него, поражённая его словами, полными дружелюбной уверенности. Отец берёт его в ассистенты, тогда как она, она была его ассистенткой четыре с лишним года? И ни слова ей об этом не сказал?

– Вижу, я вас удивил. – Улыбка мужчины стала шире, на худой щеке появилась ямочка. Он был таким обаятельным, его глаза – такого глубокого шоколадного цвета, кудрявые волосы – такими непослушными и буйными, что Биргит невзлюбила его с первого взгляда.

– Весьма, – отрезала она. – Отец не говорил, что собирается брать ассистента. – Ей хотелось закричать, что это она – его ассистентка, но она сдержалась.

– Тогда вам придётся у него спросить. Или он слишком занят и его нельзя беспокоить?

Биргит вновь почувствовала, что над ней издеваются. Ей вновь стало неприятно.

– Я с ним поговорю, – коротко ответила она и, не сказав больше ни слова, повернулась и пошла прочь, хотя и понимала, что такое поведение граничит с грубостью.

Отец склонился над внутренностями настенных часов, хмуро глядя из-под пенсне на сломанный механизм. Он не услышал, что зазвонил колокольчик, не заметил, что Биргит пошла открывать, так он был сосредоточен.

– Папа, к тебе посетитель, – сказала Биргит громче, чем обычно, чтобы привлечь его внимание. – Он говорит, что станет твоим ассистентом.

– Ах да, точно! Герр Вебер! – Оторвавшись от часов, Манфред просиял такой лучезарной улыбкой, что Биргит ожгло ещё сильнее. – Да, я сегодня его ждал. Только забыл.

– Ты не говорил мне о нём, – заметила она, и в её голосе прозвучала обида, которую она не могла не скрыть.

– Разве? Ну… бывает. Прости, милая. Всё это случилось, видишь ли, очень быстро.

– Быстро? К чему такая спешка?

Манфред рассеянно улыбнулся дочери.

– Ну, ты же знаешь, как это бывает. Слышишь имя, и всё тут же решено. Ну, давай его встречать! Уверен, у мамы найдётся что-то вкусненькое.

Биргит вслед за отцом пошла в гостиную, где он приветствовал герра Вебера с безудержным энтузиазмом, которого она не разделяла. И судя по насмешливому взгляду герра Вебера, он это понял.

Они поднялись в дом, и Хедвиг, хоть и была застигнута врасплох, как и Биргит, сумела предъявить гостю посыпанный сахарной пудрой гугельхупф[7], который готовила к обеду. Она сварила кофе и велела Иоганне принести его в гостиную, и та не удержалась, чтобы не бросить на гостя любопытный взгляд, на который он с таким же любопытством ответил.

Её старшая сестра – и Биргит это понимала – не отличалась кукольной, конфетной красотой, которая нравится многим мужчинам, но всё же её можно было назвать красивой. Длинные светлые волосы, заплетённые в косы, лежали у неё за ушами, голубые глаза прямо и строго смотрели из-под густых бровей. Она была почти такого же роста, что их гость, и крепкой фигурой напоминала амазонку, тогда как рыхлое тело Биргит было больше похоже на клёцку. Но как бы то ни было, для Биргит не имело никакого значения, понравилась гостю её сестра или нет. Он не нравился ей, и этого было достаточно. Отец представил их друг другу:

– Это Иоганна, наша старшая, большая мамина помощница. Биргит вы, конечно, уже видели. Она трудится со мной в магазине. А Лотта, самая младшая, на занятиях. Она недавно поступила в Моцартеум, милый наш жаворонок! Дочки, это Франц Вебер, он станет моим ассистентом.

Биргит смотрела, как отец и Франц обмениваются дружелюбными улыбками и любезностями, и недоверие понемногу сменялось гневом. Франц был из Вены и приехал в Зальцбург только вчера. Она не могла поверить, что её отец заставил его проделать весь этот путь из Вены – и чего ради? Работы было не так много, чтобы ему вдруг понадобился ещё один ассистент. Мать и Иоганна, судя по всему, были сбиты с толку не меньше неё, хотя последняя явно обрадовалась, особенно когда стало ясно, что Франц будет жить у них, как обычно и бывает с ассистентами.

– Можешь занять маленькую комнату на чердаке, – предложил Манфред. – Летом в ней жарко, зимой холодно, но мы постараемся сделать её как можно уютнее, и так у тебя и у нас будет личное пространство.

Хедвиг тут же отправилась убирать эту комнату. Манфред повернулся к Францу с вопросительной улыбкой, и тот склонил голову в знак признательности.

– Я так вам благодарен за помощь, герр Эдер.

– Мне только в радость, и, прошу, зови меня Манфред.

Биргит молча кипела гневом, пока они болтали и болтали, а потом Франц повернулся к Иоганне и попросил её рассказать о себе. К изумлению Биргит, сестра принялась разглагольствовать о том, как обожает ходить в походы, и о клубе альпинистов, в котором состояла несколько лет назад. Насколько помнила Биргит, она лишь несколько раз ходила в поход, а потом жаловалась на холод.

– Мне, поскольку я жил в Вене, выпало очень мало возможностей побродить по горам, – улыбнувшись, заметил Франц Вебер. – Но я с нетерпением жду, когда увижу здешние.

– Мы отведём тебя на Унтерсберг, – заявил Манфред, – под которой, как говорит легенда, спит Карл Великий. С неё открывается лучший вид на город.

– Не могу дождаться, – ответил Франц, при этом глядя на Иоганну. Биргит, как обычно, была невидима.

В общем-то, этого следовало ожидать, но когда на следующее утро Франц занял место на скамейке рядом с отцом, которое всегда занимала она, с тех самых пор, как ей исполнилось шестнадцать, она с трудом сдержалась, чтобы не накричать на него или, ещё того хуже, расплакаться.

Как это могло произойти? Почему отец не сказал ни слова? Ответ, так пугавший Биргит, был таким же, как на многие другие вопросы: потому что её никто не замечал.

Она забилась в уголок, где свет был тусклым, и молча слушала, как отец рассказывает Францу о часах. Спустя несколько минут деликатных наставлений Манфреда ей стало ясно, что Франц Вебер совершенно не разбирается в этом вопросе. Отец говорил с ним так, как говорил с Биргит, когда она была восьмилетним ребёнком, и, указывая на колёса и коробку передач, платину и маятник, называл их, а у Франца при этом был вид человека, который впервые об этом слышал. А вот её место занял с уверенностью и стал ассистентом её отца.

Она молчала остаток дня и весь следующий день, пока отец и Франц работали бок о бок. Лишь утром третьего дня, когда Франц по просьбе Манфреда пошёл встречать доставщика проволоки, она поняла, что больше не в силах держать это в себе.

– Я не понимаю, папа, – заявила она, стараясь говорить резонно, а не обиженно или сердито, – зачем ты нанял человека, который, кажется, понятия не имеет, что у часов внутри.

Отец чуть заметно улыбнулся, убирая инструменты, прежде чем идти наверх обедать.

– Франц окончил университет Вены и получил диплом математика, – ответил он мягко. – Он более чем квалифицирован для работы в моём маленьком магазине.

– Но у него совсем нет опыта! – возмутилась Биргит. – Он смотрел на шестерни венского регулятора, которые ты ему показывал, как будто это что-то из другого мира.

– А это и есть другой мир. Мне выпала честь показать ему механизмы этой миниатюрной вселенной и то, что она является всего лишь призрачным отражением сложной работы Божьего творения. – Он усмехнулся. – Мне еще предстоит убедить его в последнем, но я с нетерпением жду дебатов.

Биргит слышала, как отец и Франц обсуждали философию так называемого логического позитивизма, которую Франц изучил в Вене и теперь довольно решительно заявлял, что единственные значимые философские проблемы – это те, которые могут быть решены с помощью логического анализа. Биргит даже не пыталась понять то, о чём они весело разглагольствовали, зато Лотта слушала как всегда завороженная, и даже Иоганна в кои-то веки отважилась выйти из кухни, чтобы посидеть с ними, хотя, как и Биргит, не произнесла ни слова.

– И всё-таки я не понимаю, – вновь сказала Биргит, когда отец ставил на место чемодан с инструментами. – Работы не так много, чтобы тебе требовался ассистент. Ещё один ассистент, – многозначительно сказала она, и на лице отца отразилось, о ужас, сочувствующее понимание.

– Ох, Биргит, майн шатц, так вот в чём дело! – Он положил руку ей на плечо. – Дело не в тебе, Биргит, совсем нет. Ты ни секунды не должна думать, что я был недоволен твоей работой, твоей безропотной помощью. – Он улыбнулся и сжал её плечо. – Тут происходит кое-что посерьёзнее, и мы должны довериться Господней воле. А теперь пойдём. Мама приготовила обед, и сдаётся мне, я чувствую запах тафельшпица[8].

Так что Биргит вслед за отцом поплелась наверх, не сказав больше ни слова…

Слушая рассуждения герра Шмидта – истинная Германия не в духе времени – Биргит почувствовала, что больше не вынесет. Всю неделю она наблюдала, как Франц Вебер обучается искусству ремонта часов, обнаруживая ловкость, какой у неё никогда не было. Возясь с крошечными механизмами и хрупкими инструментами, он виновато улыбался отцу, и Манфред убеждал его, что он отлично справляется, а Биргит по-прежнему не замечали.

Она выскользнула из душного салона, окна которого были закрыты, чтобы пожилые гости не простудились, и сбежала вниз по ступеням к боковой двери, ведущей во двор. Иоганна, вернувшись с кухни, окликнула её, когда она тянулась за пальто:

– Куда ты, ради всего святого, собралась?

– Просто прогуляться.

– Прогуляться?

Никто из них никогда не гулял по вечерам, тем более теперь, когда шумных банд в коричневых рубашках стало больше, о чём предупреждал отец.

– Я на минутку, – ответила Биргит, быстро застёгивая пуговицы. – Тут так душно, и я не могу больше слушать кашель герра Пильхера.

– Биргит…

– Скоро вернусь, – пообещала она и выскользнула за дверь, прежде чем Иоганна успела сказать что-то ещё.

Вечерний воздух был полон осенней прохладой, вершины гор, окруживших город, уже покрылись снегом. Низко опустив голову и обхватив себя руками, Биргит шла по Гетрайдегассе. Она не знала, куда идёт; правда заключалась в том, что идти ей было некуда. Магазины уже закрылись, идти в кофейню одна она никогда бы не решилась. К тому же у неё и денег не было.

Биргит брела по мощёной улице, пока она не сузилась и не перешла в Юденгассе, еврейский переулок, где в Средние века находилась синагога, пока всех евреев не выгнали из города. Биргит знала эту жестокую историю – как еврейскую общину обвинили в Чёрной Смерти, как их сожгли живьём в этой синагоге, а потом здесь обосновались другие евреи, но их выгнали, и они не возвращались триста пятьдесят лет.

Даже теперь в Зальцбурге были синагога и маленькая еврейская община, хотя Биргит не знала ни одного еврея, кроме точильщика ножей и Макса Рейнгардта, основателя Зальцбургского фестиваля, и то с последним не была знакома лично. Но она знала, что многие ненавидят эту нацию, хотя не понимала, почему. Это было одно из явлений мира, которые просто были, и всё, и можно было только пожать плечами и продолжать жить, потому что больше ничего не оставалось. Что ей до евреев? Она могла думать только о Франце Вебере и о том, как было бы хорошо, если бы он никогда не приезжал в Зальцбург. ...



Все права на текст принадлежат автору: .
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Сестры Эдельвейс