Все права на текст принадлежат автору: .
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
В когтях германских шпионов

Часть первая

1. «Семирамис-отель»

Для своих сорока двух лет Арканцев сохранился на диво. Правда, этот возраст для мужчины — только-только лишь вторая молодость. Но, — здесь будет целых три «но». Во-первых, он воспитанник одной из тех привилегированных школ, где начинают жить слишком рано. В самом деле — Арканцев мог указать добрый десяток своих товарищей по выпуску и однолеток, успевших растерять и зубы, и волосы, и свежесть молодости. Во-вторых, он холост, далеко не урод, а, следовательно, стоял и стоит на распутье всяких приятных возможностей. В-третьих, он проживает больше двадцати тысяч в год, включая сюда и крупное жалованье, и доходы с имения, и проценты с капитала.

И, несмотря на все эти «но», Арканцев свеж, как «поцелуй ребенка», или, беря сравнение более прозаическое, как одна из тех необыкновенно благообразных восковых голов, что безмятежно глядят из витрин парикмахерских.

Волосы, не темные и не светлые, расчесаны прямым, срединным пробором. Удлинённые, правильные черты были бы красивы, не будь они так холодно закончены. Лицо румяно тем благовоспитанным румянцем и без того пересола, который переходит уже в плебейскую краснощекость. Ни одной морщинки на этом неподвижном фарфоровом лице.

И хотя обладатель его вот уже несколько лет, как служат в другом ведомстве, где чиновники охотно предпочитают бриться наголо, он верен, однако, своим аккуратно подстриженным бакенам, пробритым посредине. Этот «грим» отзывает старомодностью. Это — восьмидесятые годы.

Об этих баках Арканцев мечтал еще в школе. Такой грим он видел на портрете министра Валуева и решил, что, когда будет чиновником, отпустит себе точно такие же баки.

Уже около трех лет он действительный статский советник, этот молодой сановник чрезвычайно корректного вида, и в стиле всей его «маски» — золотое пенсне, прикрывающее светлые, близорукие глаза, умеющие как-то особенно значительно щуриться…

Вот и сейчас они щурятся на эту, в одиночестве сидящую за столиком даму. Кто она? Арканцев обедает здесь на протяжении года, в этой гостинице, едва ли не с самого первого дня её открытия, и все порядочные и непорядочные женщины примелькались ему, старому петроградцу, одинаково знающему и свет, и полусвет.

Новое незнакомое лицо сразу обращает внимание.

И прихлебывая черный, сладкий, густой кофе, дымя ароматной «Педро-Муриас», Арканцев, с повадкою человека, вкусно и сытно поевшего, спокойно, без жадности, рассматривал эту «декоративную» даму. Он слишком был опытен, чтобы предположить в ней заурядную искательницу приключений, потому лишь, что она в единственном числе обедает на людях в модном ресторане.

Для кокотки она чересчур гордо и независимо держится. Не на биржу, не продаваться, хотя бы и по дорогой цене, пришла сюда. Глядит перед собою, никого не видит, и попробуйте угадать, о чем думают под звуки оркестра эти большие глаза! Именно глаза, потому что женщины часто думают глазами. Одета в темное, со вкусом и даже скромно, хотя от этой скромности могут волосы дыбом подняться у того, кто оплачивает её парижских, конечно парижских, портных. Слишком эта скромность отдает Rue de la Paix.

В меру открыта нежная, точеная шея. И в чрезвычайно эффектом сочетании с вырезом тёмного платья — этот безукоризненный кусочек наготы, заставляющий предполагать какое угодно очарование гибкого тела, сверкающий так ослепительно в льющихся потоках верхнего света. Горят переливчатыми огнями в розоватых маленьких ушах бриллиантовые серьги. И когда она подносит к губам тоненькую папироску, зажигаются камни на длинных, красивой формы пальцах. На широкой, черной шляпе вздрагивает султаном черное «паради», в меру пышное и в меру высокое, чтобы не быть кричащим. Под этой шляпой — бледный матовой бледностью, удлиненный овал слегка напудренного лица. С первого взгляда решить было трудно, — красавица она или просто красивая женщина. Но к ней влекло взгляды мужчин. Она была вся интересна общим пятном гибкой фигуры с покатыми плечами, ленивой плавностью движения рук, и — чего же больше? Не предъявлять же к ней академических требований, с упрёком, что рот, пожалуй, немного крупноват и выиграл бы нос, будь он изысканнее и тоньше прорисован. Это уже педантизм, и, кроме того, есть много мужчин, опытных, искушенных в любви, которые сойдут с ума именно от подобного рта, с этими, тронутыми кармином губами, сулящими блаженство… Она курила со сдержанной великолепной непринужденностью под перекрёстным огнём жадных, оценивающих взглядов. И у всех горели глаза одинаковым любопытством. У всех, начиная с черномазого дирижера во фраке, заставлявшего ныть свою скрипку, старого генерала в серебряных погонах без звёздочек, лысого банкира и кончая густой «пачкой» облепившей соседний стол гвардейской молодежи в сюртуках и венгерках.

У всех, за исключением Арканцева.

Спокойно созерцательны его холодные, близорукие глаза. Чуть заметным кивком поманил он к себе рыжеватого француза метрдотеля.

Метрдотель почтительно изогнулся.

— Это одна итальянская графиня, Джулия Тригона. Она сегодня только прибыла к нам. N’est-ce pas, une femme chic, excellence?[1]

Так и есть… Экзотический цветок, по всей вероятности, ядовитый, что нисколько не портит его, наоборот, усугубляя пряность… И она как нельзя более ко двору здесь, под этим матовым плафоном, среди тепличных пальм, в этой нарядной, ищущей наслаждений толпе.

Одна из тех женщин, что повсюду вносят с собою атмосферу праздной, богатой, кочующей жизни, с быстро мелькающими экспрессами, берегом вечно тёплых, лазурных морей, шикарными отелями и колоннадами стройных пальм, не тепличных, как здесь, а настоящих, гордых пальм, раскрывших свои перистые зонтики навстречу знойным, безоблачным небесам…

Новое лицо появилось в ресторане. Высокий мужчина, весь бритый, и с твердым, коротко остриженным черепом. Черты лица, резкие, крупные, глаза ушли под скошенный лоб. И в покрое визитки, и в белом жилете, на котором она застегивалась одной пуговицею, и в песочного цвета гетрах угадывался человек заграничной, скорей всего англо-американской складки.

Он подошёл к графине Тригона, учтиво поднес к губам её руку, подсел, и они заговорили.

Опять поманил к себе лёгким движением своих валуевских бакенов Арканцев метрдотеля.

Не дожидаясь вопроса, француз пояснил:

— Это экселенц, богатый американец. Он прибыл несколько дней тому назад. Зовут его Прэн…

У итальянской графини по отношению к американцу не было и тени кокетства. Они беседовали, как два деловых человека. Опоздавший к обеду американец спешил утолить свой аппетит здорового, сильного, почти из одних мускулов, человека. И когда Арканцев уходил из ресторана, два лакея подкатили к Прэну тележку с ростбифом.

Швейцар не предлагал Арканцеву сесть в один из моторов, низавших теплый и мягкий весенний сумрак снопами своих фонарей-прожекторов. Он знал, что его превосходительство живут хотя и не близко, — на Мойке у Синего моста, но домой возвращаются для моциона пешком. Поэтому швейцар ограничился тем, что сорвал с головы фуражку с позументным околышем.

Арканцев в летнем пальто и в модном котелке, миновав Невский и Морскую, пересекал уже Исаакиевскую площадь, оставляя за собою струйку сигарного дыма. У памятника императору Николаю Первому он оглянулся. Впереди таким мощным, тяжёлым и в тоже время лёгким и стройным силуэтом поднимался дремлющий Исаакий, а слева угрюмо и сумрачно, такое чужое и чуждое здесь, громоздилось германское посольство. И кое-где скупо и слабо светились на фоне нарочито грубых, гранитных пересеченных колоннами стен узенькие окна. Что там, за этими окнами? Какие тайны ревниво вынашивают под своими черепами эти упрямые, самовлюбленные господа, понаехавшие из Берлина в свою дипломатическую крепость, построенную с таким вызовом?

Высокомерно отгородились от всего окружающего этим острожно-казематным стилем…

Арканцеву бросилось невольно сравнение. Много, очень много общего в архитектуре посольства и оставшегося далеко позади «Семирамис-отеля», возникших почти одновременно. Правда, и стены, и фасад отеля несколько жизнерадостней, менее суровы. Но иначе и быть не может. Иначе гостиница одним видом своим отпугивала бы постояльцев, в особенности из Европы. У каждого невольно явилась бы мысль, что его прямо с вокзала свезли не в отель, а в какую-то крепость.

Человек реальный, Арканцев терпеть не мог фантазировать. Но или этот весенний вечер был причиною, или у него уже имелись кое-какие основания, только почудилась ему какая-то неуловимая связь между посольством и гостиницей. Он угадывал какие-то невидимые, загадочные нити. Он продолжал свой путь, а мысль работала… И уже сворачивая с Синего моста на пустынную и уснувшую Мойку, вспомнил: «Да, эти плоские, шершаво-гранитные стены, — их форма, их мундир. Такие же „Семирамис-отели“ разбросаны по всей Европе в Париже, Лондоне, Брюсселе, Антверпене, Льеже»… Вспомнил бритое лицо со скошенным лбом, принадлежащее американцу Прэну. Где он видел раньше это лицо?.. А видел он его несомненно…

Над этим «Семирамис-отелем» необходим зоркий бдительный глаз…

Тускло уходила вдаль Мойка, стиснутая каменными берегами своими.

Арканцев, считавший себя в полном одиночестве, вздрогнул… К нему быстро подошло наперерез что-то высокое, чернобородое, в поношенной крылатке и в мятой фетровом шляпе. Чей-то голос на изысканном французском языке сказал:

— Monsieur, aujourd’hui je n’ai rien manage encore, ayez la bonte de me donner quelque chose…[2]

Раздосадованный своим испугом Арканцев хотел пройти мимо, уронив обычную в таких случаях фразу: «Я принципиально не подаю на улице», но, вглядевшись в чернобородое лицо молодого человека в крылатке, он забыл и свое генеральство, и свою замораживающую корректность, и, повинуясь какому-то властному горячему отзвуку, помимо всякой воли и всякого рассудка, воскликнул, — вырвалось это у него с необыкновенно искренним изумлением:

— Неужели ты, Вовка?!

Голова в измятом фетре молча опустилась…

Стоял перед Арканцевым его товарищ по училищу Владимир Криволуцкий, или, как называли его в классе, Вовка.

2. Случай столкнул

Вот встреча, вот совпадение!

Криволуцкий от всей души хотел провалиться сквозь землю. Нужно же ему было напороться на Леньку Арканцева! Хоть и в чинах, и карьеру делает, и всего на днях видел Криволуцкий его портрет в журнале с картинками, но для него он был и останется Ленькой Арканцевым.

Арканцев спохватился в своём порыве. Вовка — товарищ, которому надо помочь и не грошовой какой-нибудь подачкою, а существенным чем-нибудь… Все это правда, но зажигаться восторгом при встрече с этим погибшим, хотя и милым созданием решительно нет никакой причины. И слава богу, что кругом ни души и они только вдвоём…

Оправившийся Криволуцкий хотел бежать куда глаза глядят, но Арканцев остановил его.

— Куда ты?..

— Я не могу… Если бы ты знал, как мне стыдно… мучительно стыдно. Мог ли я предполагать… Я думал — чужой, незнакомый и вдруг…

— И вдруг Ленька! — подхватил успевший оттаять Арканцев. — Тем лучше. Чужой, прельстившись твоим французским произношением, сунул бы тебе двугривенный, много полтинник — и до свиданья! А я позабочусь о тебе более основательно… Скажи мне, Вовка, ты давно занимаешься…. этим?..

— Попрошайничаю, ты хочешь сказать? Это мой первый дебют, клянусь тебе! Каких это мук стоило, если бы ты знал! Но голод выгнал на улицу. О, какой это ужас! И сколько я пропустил мимо прилично одетых людей, пока отважился наконец… Только начнешь, думаешь, что начнешь, и слова на губах замерзают с готовой фразою. Готовой, а между тем страшно искренней, чего уже искренней! Еле на ногах держусь от слабости…

Арканцев взглянул на Криволуцкого, который был выше его на полголовы. Лицо бледное. И черная борода как-то трагически оттеняет эту бледность. Исхудал человек. Жеваный, измятый вид, а между тем это был красавец писаный. И за стеклами золотого пенсне в холодных глазах Арканцева вспыхнуло что-то нежное, мягкое… Вспыхнуло и погасло… И он сказал уже деловым тоном.

— Друг мой, баснями, однако, соловья не кормят. Я живу отсюда в двух шагах. Пойдём. В пять минут мы устроим холодный ужин. И подумаем о том, что можно для тебя сделать.

У Криволуцкого навернулись большие детские слезы. Его черные глаза стали влажные, как у дикой серны.

— Я не знаю… Я так растроган тобою… Но, ловко ли? У меня такой компрометантный вид…

— Какой вздор! Пойдём! Повторяю, баснями соловья не кормят…

Внушительный швейцар в крестах и медалях обалдел — так удивило его близкое соседство надушенных бакенов Арканцева с этой всклокоченной бородою субъекта в подозрительной крылатке.

— Заходил кто-нибудь?

— Никак нет, ваше превосходительство. Телеграммы были. Так я их передал наверх Герасиму.

Клетка электрического лифта умчала обоих товарищей в пятый этаж. Арканцев позвонил и, чтоб не терять времени, сам открыл дверь американским ключом. В обширной, с темно-серым сукном во весь пол передней, встретил своего барина пожилой бритый Герасим, в серой куртке, с плоскими металлическими пуговицами. Герасим был слишком дрессирован для того, чтоб «обалдеть», подобно швейцару. С неподвижным лицом помог он освободиться странному гостю от его крылатки.

— Герасим, я не успел пообедать. Сейчас же на извозчике к Смурову и привези всякой всячины. Холодных цыплят, заливной осетрины, икры, семги… Через десять минут все должно быть готово и накрыто в столовой… Вино есть у нас?..

— Так точно, ваше превосходительство.

— Tu est si gentil pour moi!..[3] — вырвалось у Криволуцкого, тронутого деликатностью школьного товарища, сочинившего, что не обедал, только б замаскировать готовящееся его, Вовкино, кормление.

В кабинет Арканцев зажёг над большим письменным столом электричество и, распечатав две телеграммы, бросив Криволуцкому:

— Ты позволишь? — углубился в чтение. Обе условные телеграммы, одна из Вены, другая из Берлина, подкрепляли то же самое, о чем несколько минут назад Арканцев сам думал. Ему предлагали обратить внимание на «Семирамис-отель». Гостиница эта все более и более становится главной штаб-квартирой тайной австро-германской разведки в Петрограде.

Арканцев, наморщив лоб и шевеля губами, соображал.

— Какие-нибудь неприятные вести? — спросил Криволуцкий.

— Ничего особенного. Я только лишний раз убеждаюсь, что мое чутье не обманывает меня. Однако дай на себя взглянуть, дружище…

Криволуцкий в своих бумажных воротничках, потёртом пиджаке, в обтрёпанных коротеньких панталонах с бахромою и в нечищеных, вот-вот готовых лопнуть по всем швам ботинках — во всей этой неприглядности изголодавшегося в нужде человека, пожалуй давно не бравшего ванны, оставался, однако же, барином. Общипанный, всклокоченный, лохматый, но всё-таки барин. И фигура, стройная, сильная, и красивая голова, обращающая внимание своей положительно экзотической яркостью красок.

Арканцев вспомнил далекие годы, вспомнил белые стены училища, с белыми колоннами и мраморными бюстами в нишах. Широкий светлый коридор, стройный смуглый юноша. В чёрных кудрях, в куцей, до пояса куртке с мягким отложным воротничком, что своей белизною подчёркивал густую и нежную матовость лица. Это — Вовка, общий любимец, способный, увлекающийся то поэзией, то картинами, то гимнастикой, то цыганщиной.

И вот прошло двадцать лет, и он останавливает на улице прохожих…

— Скажи, Вовка, на милость, как это в самом деле ты?..

— Как дошел я до жизни такой? — улыбнулся с горечью Криволуцкий… Изволь… Это и очень просто, и очень сложно. Помнишь, мы были в последнем классе? Помнишь этот дурацкий картёж в меблированных комнатах? Пришлось уйти «за пять минут» до выпуска. Ты это помнишь, конечно… Умер отец, трудно сказать отчего. То ли от воспаления лёгких, то ли от горя, что меня вышибли… Восемьдесят тысяч, которые он мне оставил, я решил превратить в миллион. Помчался в Монте-Карло экспрессом и вернулся оттуда в третьем классе. Ну и пошло!.. Где я только не служил, чего не пробовал! Ездил акцизным чиновником в Пермскую губернию, но сбежал и оттуда. Слишком дикая жизнь! Я не лентяй, не тунеядец, я умею и даже люблю работать. Но я неудачник и пустоцвет. Последнее время я кое-как пробавлялся мелкими репортажами в одной газете. Но газета закрылась, а сунуться в другую не хватило духу — так обносился.

И вот живу в конуре, из которой меня гонят за неплатёж…

Арканцев укоризненно покачал головой.

— И это при твоих блестящих данных! Наши с тобою сверстники Волоховской и Книппе ворочают губерниями. А ведь ты был умнее и талантливее…

— Может, потому и ворочают, что глупей и бездарнее?

Арканцев строго посмотрел на него.

— Ого, ты, кажется, либерал!..

На пороге вырос Герасим.

— Ваше превосходительство, пожалуйте к столу.

Сели. Арканцев положил себе для виду кусок жирной, подернутой янтарём осетрины и сказал Герасиму:

— Когда надо будет, позову.

Остались вдвоём.

— Давно я не видел порядочной сервировки… — молвил Криволуцкий.

— Только ты не особенно сразу налегай. Говорят, после долгой диеты, накидываться вредно…

Арканцев с удовольствием наблюдал Вовку. В своём бродяжническом бездомовье он не успел охамить-ся, растерять манеры воспитанного человека. И хотя голоден адски, — так ест, любоваться можно. Не забыл, что к рыбе полагается плоская вилка, и великолепно орудует ею с помощью кусочка хлеба. Руки — белые, опрятные, породистые. Исхудали, но это дело наживное.

Вовка насытился. Арканцев подвинул ему сигары, сам закурил.

— А теперь поговорим… Я могу тебе предложить хорошее место.

— Ты не шутишь? Положительно я отказываюсь верить. Точно в романе! Впрочем, жизнь разве не самый увлекательный из всех романов? До чего я благодарен тебе!

— Благодарить будешь потом, — своей работой! Это наилучший вид признательности. Слушай: ты получаешь от меня тысячу рублей на полную экипировку. Ты должен превратиться в джентльмена с головы до ног. В два дня! Я протелефонирую моему портному, чтобы он экстренно одел тебя. Жалованье — пятьсот рублей плюс «бенефисы», если ты их заслужишь…

— Чёрт побери, да ведь это же… Но что я должен делать?

— И очень много, и очень мало… Через два дня ты должен въехать с несколькими дорогими чемоданами в «Семирамис-отель», занять номер и жить… Ты будешь получать от меня инструкции. Надо неусыпно следить за целой пачкой подозрительных личностей.

— Послушай, что ты мне предлагаешь? — перебил Вовка. — Я голодный, нищий, хулиган, богема, но…

— Успокойся и дослушай. Это не внутренняя политика, не уголовщина. Можно быть либералом, консерватором. Можно! Это дело убеждений и вкуса. Но необходимо любить Россию. Здесь речь идет о наших чужестранных врагах. Ты можешь принести отечеству большую пользу…

— О, в таком случае можно ли колебаться! Согласен, тысячу раз согласен! И чем опасней игра, тем это мне более по душе…

3. Великий инквизитор

Итальянская графиня Юлия Тригона и американец Прэн говорили между собою не по-итальянски и не по-английски, а по-немецки, причём в акценте графини было что-то венское, а Прэн твердо и резко, с горловым скрипучим похрипыванием чеканил свои фразы, как самый завзятый пруссак.

Он мало говорил. Весь ушел в еду. Но это не был смакующий каждый кусочек обжора. Он превратил в работу, в дело питание своего здорового и крепкого тела. Этот ростбиф, который он основательно жевал острыми зубами, являлся для него маслом, смазывающим машину, чтоб ловчей и проворней двигались стержни, кружились блоки и ритмичней свершали свой бег рычаги.

Человек, сам того не подозревая, удивительно «обнажается» во время еды. Графиня Тригона следила за своим собеседником. Она слышала много об этом Прэне, но познакомились они лишь сегодня. Графиня наблюдала работу его челюстей. И в том, как двигались они и вместе с ними шевелились под кожею твердые скулы, в тупом, лишь на время тупом, выражении тусклых, без блеска глаз, глубоко угнездившихся под выступом надбровных дуг, в линиях скошенного лба, во всем этом угадывался хищник, и хищник незаурядный. В то же время Прэну нельзя было отказать в своеобразной, мужественной красоте. В этой жестокой красоте чувствовался не то охотник на львов, не то каторжник. Хотя Прэн вряд ли охотился когда-нибудь за царём пустыни, а для того чтоб очутиться на каторге, был слишком осторожен.

И графиня Тригона, перевидавшая на своём веку немало сильных людей и железных характеров, без колебаний решила, что этот человек умеет при желании быть и опасным, и страшным.

Весь из сухих нервов и мускулов, Прэн был врагом кейфования. Лакеи — он торопил их — не успевали подавать ему смену блюд. В четверть часа он покончил с обедом и одним глотком влил в себя чашку горячего кофе.

— Графиня, с вашего разрешения мы поднимемся к вам и на свободе поговорим о делах…

По ковровым ступенькам они направились вверх к громадным стеклянным дверям. И все, кто любовался графиней, когда она сидела, теперь жадно спешили проверить свое впечатление. Сплошь да рядом бывает: сидит женщина — глаз не оторвешь. Встала — исчезло все очарование. Нет фигуры. Мал рост или коротки ноги. Юлия Тригона с честью выдержала экзамен — её фигура оказалась царственно-высокой, гибкой и гармоничной.

Провожавший графиню своими жирными, как оливки, глазами черномазый дирижер-скрипач даже сфальшивил, а сидевший в большой компании молодой итальянец пустил ей вслед:

— Un bel pezzo di donna![4]

Графиня, услышав этот наивно-циничный комплимент, улыбнулась.

Такой же перекрестный огонь взглядов — и в обширном вестибюле, переходившем в белый читальный зал. С шелестом опускались, как занавес, газетные «простыни», и мужские головы, молодые и старые, плешивые и волосатые, смотрели ей вслед… Это уже походило на триумфальное шествие. Даже в букете шикарных женщин международного типа, украшавших «Семирамис-отель», графиня Юлия Тритона заметно выделилась в первый же день своего появления.

Величиною с комнату лифт плавно поднял вместе с графиней и Прэном еще несколько человек. Мужчины поклонились графине. Она ответила сдержанно, без улыбки. Спутник её, как воспитанный джентльмен, приподнял свой котелок по адресу тех, кто приветствовал его даму.

В конце длинного коридора с красным ковром и двумя шеренгами белых дверей — номер из небольшого салона, уборной и спальни. Повсюду чемоданы, облепленные ярлыками всевозможных отелей. Один сундук (ему не было места в салоне) приютился в коридоре.

— Количеством своих чемоданов графиня смело может соперничать с любой оперной примадонной! — заметил Прэн.

— Бог мой, какая же молодая женщина, если она только не урод и желает нравиться, не возит за собою гибель всевозможных тряпок? — молвила графиня, вся отражаясь в зеркале и снимая свою черную шляпу. Она сразу стала меньше ростом и если пропал общий декоративный эффект всей фигуры, зато можно было восхищаться пышностью волос, не чёрных, не каштановых, а цвета темной, очень темной мадеры. Такие волосы нельзя назвать ни рыжеватыми, ни рыжими — у них свой собственный цвет. Они собраны были на затылке модным упругим узлом. Но если этот узел распустить — такой хлынет волнистый, живой и ароматный плащ, в котором запутался бы и сам Иосиф Прекрасный. В Европе, где ее знали лучше, чем в Петрограде, потому что здесь ее пока совсем еще не знали, в дипломатических кругах настойчиво ходила легенда, как в этих волосах, — с ума свели его — запутался министр иностранных дел одной великой державы. И незаметно для себя, но весьма ощутительно и заметно для Сербии, проспал, в буквальном значении слова, «проспал» аннексию Боснии и Герцеговины…

Следивший за движением красивых рук, так пластично переходивших в покатые плечи, Прэн, улыбаясь глазами, — линия губ оставалась жесткой, — молвил:

— Нам с вами, графиня, такой обильный багаж подчас может явиться досадной обузой. Двенадцать лет назад, здесь, в Петрограде, и значительно позже в Брюсселе, я вынужден был покинуть обе эти столицы с такой быстротою, что о судьбе чемоданов не было ни охоты, ни времени подумать. Главное — книжечка аккредитива, наличность золотом и бумажками и — безукоризненный паспорт!.. Все же остальное — сущие пустяки, если вдобавок мозг ваш работает с неотразимой гибкостью и логикой. Но это лишь так… Зачем касаться вещей, которые в нашем с вами ремесле — да, ремесле, не будем бояться точных определений, — являются оборотной стороною медали и весьма неприятной стороною? Я не за этим испросил разрешения подняться к вам… Я здесь уже несколько дней. Необходимо было дождаться вас. Послезавтра я уезжаю… Куда и зачем — вы узнаете позже. Я хочу предложить вам союз, графиня. Не деловой, нет! Деловой союз уже существует между нами, и, полагаю, довольно прочный. Иным он и не может быть у людей, которые слишком хорошо знают друг друга заочно, хотя и познакомились только сегодня. И прежде всего знают, что американец Прэн вовсе не американец и не Прэн, а чистокровный бранденбуржец Флуг… Мне же доподлинно известно, что вы не итальянская графиня Джулия Тритона, а венгерская — Ирма Чечени.

— Что же вы мне хотите предложить? — спросила Ирма, закуривая папироску и подвигая Флугу тоненький, узенький золотой портсигар.

— Что? — переспросил он, и под его костистым, скошенным, волчьим лбом в первый раз вспыхнули тусклые тяжелые глаза. — Я предлагаю вам стать моей любовницей…

Ирма не удивилась. Ее мудрено было удивить. Пустив дым колечком, она сказала:

— У вас это так выходит, словно вы предлагаете мне конфет…

— А какая же разница между обладанием и конфетами? И то, и другое должно быть вкусным. Мы живем нервами. Живем на вулкане между нашим отелем, нашей работой и экспрессом или океанским пароходом и… черт знает чем еще… Нам нет времени влюбляться, сентиментальничать. Мы горим, кипим, и надо с философским стоицизмом относиться к мысли, что меня, как мужчину, могут в любой момент расстрелять или повесить. А вас, как женщину, вдобавок такую прекрасную, пощадят, с тем, однако, чтоб из комфортабельного отеля перевести в более скромный и бесплатный, который называется тюрьмою…

Она вздрогнула.

— У вас удивительная манера говорить неприятные вещи!..

— Я не закрываю глаз. Я готов ко всевозможным случайностям. Итак, вы понравились мне с первого впечатления. Мне все нравится в вас. И тело, и этот большой обещающий рот… В нем что-то восточное, хотя вы не смуглы и не черноволосы. Это объясняется вашей венгерской кровью. Я почти не встречал венгерок с маленьким ртом… Вдумайтесь, какие богатые перспективы, если мы будем связаны с вами не только одной общей работой!.. Какого наставника и руководителя встретите вы во мне! Вдвоём с вами, графиня, мы создадим такую силу, такую мощь, перед которой многое, очень многое согнется. Мы будем — власть! Не внешняя, украшенная чинами и знаками отличия. Это банально, казенно, а следовательно, и скучно. Гораздо больше обаяния в тайной власти. Вспомните расцвет иезуитизма, когда скромный, почти неведомый инквизитор в черной, аскетической сутане, надавливая какие-то невидимые пружины, превращал в послушную марионетку его святейшество папу римского, в свою очередь выдерживавшего босиком на снегу королей и даже императоров. Да-да! Монах в сутане, бичевавший свое сухое тело веревкой и питавшийся овощами! И это не мешало ему быть если не великим инквизитором, то, во всяком случае, существом, не человеком, а именно существом, громадной силы власти. И если уж говорить правду, это и есть настоящая поэзия, а не та слащавая и жалкая дребедень, о которой говорят на каждом шагу и о которой пишут в книгах стихами. Вы слышали обо мне, но вы не знаете десятой доли, на что я способен и какие пружины случалось мне нажимать, мне, современному чернильному инквизитору двадцатого века… Итак, я жду вашего ответа. Он должен быть категоричен — да или нет. Здесь не должно быть колебаний, размышлений. Зачем вся эта канитель? Я верю в половой инстинкт, безошибочный с первого же взгляда мужчины на женщину, и наоборот. Вопрос решается просто. Нравлюсь ли я вам как самец, как животное, как нечто могущее вам дать наслаждение? Зачем вся канитель? Oder — oder?..[5] Одно только слово. И тотчас же, независимо от вашего ответа, будь он утвердительный или отрицательный, мы перейдём к очередным делам, в которые я вас обязан посвятить…

Флуг умолк и тяжелым тусклым взглядом, согнувшись, исподлобья уставился на Ирму…

4. Волшебные «перспективы»

Ирма спокойно выдержала его взгляд своими восточными глазами венгерки и так же спокойно молвила:

— Нет!..

Флуг слегка откинулся, закусил губы, но тотчас же овладел собою, и лицо его было каменное, бесстрастное.

— Я люблю лаконизм. Нет — и кончено! И мы забудем! В таких случаях господа мужчины ужасно любят допытываться, убеждать, умолять. Этим они идут на тысячи бесполезных унижений. Я выше всех этих глупостей. Я ни в чем не убеждаю и ничего не вымаливаю. Я, который привык брать все по праву. По праву хищника! Но, милая графиня, ваш покорный слуга не считает себя побеждённым. Он лишь на время отступает, пряча когти до первого удобного момента…

— А вы полагаете, Флуг, такой момент настанет?..

— Не сомневаюсь.

— Бог мой, какая самоуверенность.

— Что делать, берите меня таким, каким меня воспитала жизнь.

— Милый Флуг, отчего же вы не требуете от меня хотя бы самого краткого объяснения, почему я сказала вам «нет»?..

— Я не желаю никаких объяснений.

— Но я желаю! Потрудитесь, милостивый государь, считаться и с моей волей! — полушутя-полураздраженно бросила ему Ирма. — Все я да я! Избаловали вас! Вот вы и сами себе кажетесь каким-то сверхчеловеком.

Флуг, пожав плечами, снисходительно улыбнулся.

— Да-да. Не улыбайтесь, пожалуйста. Не успели мы познакомиться, а уже начинаются между нами чуть ли не семейные сцены. И это между сообщниками. А кто виноват? Вы, вы, который вместо строгой деловой почвы…

— И я прав тысячу раз, — перебил Флуг. — Обладание, телесная связь — наилучший цемент, скрепляющий в деловых отношениях мужчину и женщину. Я вам обещал волшебные перспективы и такую власть, от которой закружится любая, самая крепкая голова. Вы же своим «нет» похоронили если не навсегда эти сказочные перспективы, то на время. Но довольно об этом. Перейдём к делу. Вряд ли нам удастся поговорить толком до моего отъезда. Я буду метаться, буду пропадать по целым дням. Я должен увидеться с десятками людей, получить от них сведения и дать им, в свою очередь, новые распоряжения и директивы… Но — не подслушивают ли нас?.. И хотя я выработал привычку говорить тихо, стены, кажется, довольно тонки… Хорошо, что глухие и нет дверей к соседям. Я личным опытом знаю, сколь предательская вещь — замочная скважина.

Флуг хищным, упругим движением встал и одну за другою распахнул обе двери в коридор… Никого, ни души. Только прошмыгнул мимо лакей, неся куда-то в номер шампанское в тяжелой вазе со льдом.

Флуг опустился в кресло.

— Ничего подозрительного, хотя необходима дьявольская осторожность… Итак, я уезжаю дней на двадцать, а может быть, и на месяц. За это время должен побывать в невероятном количестве мест. Если б сутки имели вместо двадцати четырех часов девяносто шесть, и то каждая минута была бы рассчитана. Первым делом на несколько дней в Царство Польское. Необходимо лично убедиться в тамошних настроениях, а главное, обревизовать своих агентов, как оседлых, так и кочующих. Мне необходимо крайнее напряжение сил. Знаменательный час, к которому Германия неусыпно готовилась сорок три года, близок. Так близок, что даже страшно!.. Несколько минут назад, графиня, я говорил вам о тайном могуществе людей, подобных нам. Об этой глубоко скрытой власти, которую можно сравнить только разве с властью былых инквизиторов, что вершили в своих загадочных тайниках мировую политику. Сейчас вы увидите пример, едва ли не самый яркий и неслыханный по своей захватывающей, стихийной грандиозности… Вот мы с вами сидим сейчас в номере отеля одной из столиц самого необъятного государства нашей планеты. И никто, ни одна живая душа из всего двухсотмиллионного населения, от Калиша[6] и до Сахалина, и от Архангельска до Севастополя, не подозревает, что в конце лета вспыхнет чудовищная война, которой еще не видела земля с тех пор, как живет на земле человек…

В восточных глазах Ирмы зажглось любопытство.

— Неужели так близко… это?..

— Очень близко! Нельзя, вы понимаете, нельзя больше ждать! Россия многому научилась, и с каждым годом все крепнет и растёт её военная мощь. И параллельно с этим Франция все вооружается и вооружается. Надо положить конец этому!.. Иначе пройдет еще несколько лет, и Германия очутится в тисках, которые, почем знать, могут ее раздавить. Ждать было бы преступлением. Спасая себя и не дожидаясь рискованных возможностей, мы первые должны взять в руки инициативу и сокрушить наших заклятых врагов с востока и запада.

— А предлог, мотив? — спросила Ирма.

— Предлог? Он уже готов, созрел! — жестко усмехнулся Флуг с сознанием своего бесконечного превосходства над этой женщиной, красивой, умной, лукавой, но все-таки женщиной. — И какой великолепный предлог! Если бы Макиавелли, Маттерних, Талейран и Бисмарк встали из своих гробниц и явились бы сюда послушать, от восторга у них разорвалось сердце.

— Флуг, не томите меня. Я горю нетерпением, а это со мною случается редко…

— Я горжусь тем, бесконечно горжусь, — продолжал Флуг, вдохновляясь и не слыша, — что я, сидящий перед вами, лейтенант в отставке Эрнест Флуг — далеко не последняя пружина во всем этом адском механизме, который взрывом своим потрясёт целый мир. Через каких-нибудь шесть-семь недель в Боснии начнутся маневры с участием эрцгерцога Франца-Фердинанда… Эти маневры — его могила!

— Как?

— Так! Он не вернется оттуда, или, если хотите, вернется в гробу, чтоб навеки успокоиться в подземном склепе церкви Капуцинов, этой фамильной усыпальницы ваших Габсбургов. Мы решили вычеркнуть Франца-Фердинанда из списка живых, и вот вам предлог к войне… Уже заготовлена пара сербских юношей, наэлектризованных местью за аннексию Боснии-Герцеговины, аннексию, душой которой был покойный, я уже его считаю покойным, эрцгерцог. Итак, эти мальчишки убивают его. Австрия и Германия открывают яростную кампанию и в газетах, и в политических кругах против Сербии и сербского правительства, якобы подготовившего сараевское убийство.

Австрия, вернее Германия за спиною Австрии, требует от Сербии удовлетворения, ставя самые унизительные условия. Условия, на которые Сербия не может пойти. Тогда Австрия объявляет войну. Россия ни в каком случае не может остаться равнодушной и отдать Сербию на растерзание… Слишком глубоко сидят в ней эти рыцарские традиции по отношению к балканским славянам. Первая кавалерийская стычка между русской и австрийкой конницей — это будет ком снега, неудержимо превращающийся в лавину. Сейчас же встаёт Германия, и в ответ поднимается Франция. Четыре великих державы начнут между собою неслыханную войну, с участием миллионных армий. В шесть недель вся война будет ликвидирована. В шесть недель!.. Ни Ганнибалу, ни Цезарю, ни Наполеону никогда не мерещились такие завоевательные походы… Германия все свои силы устремляет на Францию, разбивает ее и, заключив железный, постыдный для неё мир, перебрасывает все свои десятки корпусов на Восточный фронт. В результате — аннексия Прибалтийского края и Царства Польского. И тогда Германия станет величайшей державою на земле, и все будут её вассалами, и, кому захочет, властно продиктует она свою волю…

Флуг, в изнеможении, как под придавившей его своею тяжестью этой новой, возвеличившейся Германии, откинулся на спинку прямого глубокого кресла. Взгляд его, неподвижный и тусклый, вспыхивал победным торжеством.

— Что же вы не ликуете вместе со мною, графиня? Неужели вас не захватила вся эта набросанная мною картина, в эскизах к которой я, Эрнест Флуг, далеко не последний художник?.. И после этого хватит ли смелости сказать, что я не поэт?..

— Вы правы. Хотя… в этой поэзии что-то фанатическое, изуверское, я бы сказала — мы ведь свои люди, стесняться нам нечего — каторжное…

— Не бойтесь слов, графиня. Слова — это холостые выстрелы, которых бояться нечего. Да, каторжная! Другою она и не может быть у человека, балансирующего между виселицей, пригоршнями золота, благодарственным, тайным пожатием руки своего монарха и чем-то еще, чего он сам хорошенько не знает… Однако я заговорился, а мне надо побывать сегодня еще в разных концах города. Вернусь я глубокой ночью, и подробные директивы, что делать, с кем познакомиться и какие собирать к моему возвращений сведения, вы получите завтра. С дороги я буду переписываться с вами шифрованными телеграммами. Я каждый день должен быть в курсе вещей. Шифр самый примитивный и самый безопасный, хотя и кропотливый, требующий времени. Этот шифр был излюбленным шифром Наполеона. Так он переписывался с Бертье, когда этот маршал находился в Испании. У вас и у меня одна и та же книга. Каждая буква определяется тремя цифрами. Первая обозначает страницу, вторая строку, считая сверху, и третья искомую букву — слева направо. Я купил два французских томика. Это роман Феррера «Цвет цивилизации». Не спрашиваю, знаком ли он вам, так как уверен, что вы его читали. Книга довольно безнравственная и беспощадно характеризующая вырождение наших милых соседей — французов. Один томик оставлю вам, другой возьму с собою. А теперь откланиваюсь… Внизу меня ждет мотор.

Он встал. Она протянула ему вспыхивающую огнями колец красивую, узкую руку. Флуг не поднёс ее к губам, ограничившись пожатием.

— Этот вечер будет для меня памятным. В первый раз я услышал от женщины слово «нет»!..

— В первый раз… Вот видите, Флуг. Это уже внесло разнообразие. Не так банально, по крайней мере… А на прощание разрешите дать вам маленький совет: прежде чем ставить женщине ультиматум, — вот что значит профессия, так и одолевают политические термины, — прежде чем ставить ультиматум, говорю, дайте себе труд хоть немного разобраться в ней. Одним это нравится, и они охотно говорят «да». Что же касается других, пусть они порочны, грешны и даже преступны, у каждой в глубине где-то сохранилась и бьется, как задыхающаяся птица в клетке, тоска по настоящему, искреннему чувству, или хотя бы по его миражу, по иллюзии. Ведь сидя в театре, принимаем же мы иногда хоть на миг декоративный эффект за луч солнца. И даже потерянная женщина, для которой торговля телом — её ремесло, даже она вместо прозаического «оголения» всегда охотнее предпочтёт что-то вуалирующее, прикрашивающее… И если ее не обжигает настоящее солнце, она готова забыться даже в сиянии бутафорских лучей с парусинного неба. Вот и все. До завтра, Флуг…

— До завтра… Благодарю за совет! — сухо молвил Флуг с ироническим поклоном.

5. Превращение

Холодный, не чуждый весьма и весьма практической сметки арканцевский такт подсказал молодому сановнику: «Хотя Вовка, несмотря на всю свою скитальческую цыганщину, малый порядочный, и к тому же еще — это уже совсем редкость среди таких наполовину опустившихся — ничего не пьет, однако выдать ему сразу всю экипировочно-подъемную тысячу — дело рискованное. Глупостей, пожалуй, наделает и разбросает зря, опьянев при виде радужных, цветного веера, из десяти портретов матушки Екатерины».

И Арканцев дал ему на руки половину.

— Это тебе на ремонт белья и на чемоданы. А счета портного сам заплачу. Все свое будущее благосостояние и процветание ты держишь в собственных руках и под собственным черепом. Но помни, Вовка! Это я тебе говорю не как Леонид Евгеньевич Арканцев — Владимиру Никитичу Криволуцкому, а как Ленька — Вовке. Будет все гладко и удачно — тебе простится какая угодно дерзость, в смысле способа достижения. Но споткнешься, сделаешь какой-нибудь ложный шаг, скомпрометируешь себя — прощай! Я первый волей-неволей должен буду отвернуться от тебя, и уже никакие идиллические воспоминания о счастливых годах совместной юности нашей на Фонтанке не заставят меня быть прежним. Это я считаю своим нравственным долгом тебе сказать, чтобы ты не пенял потом на меня. Мне нравится твое молчание… и что без всяких уверений и обещаний ты смотришь на меня своими «ассирийскими» глазами… это хорошо. Это залог успеха…

Криволуцкий сам не знал хорошо, с материнской, отцовской ли стороны, и когда это было, и в каком поколении, но только несомненно текла в его жилах горячая южная кровь, наделившая его красивою голову такой густой курчавой шапкою чёрных волос, хлынувшая к щекам буйным и знойным матовым румянцем и поработавшая над тонким удлинённым разрезом глаз, которые превосходительный Леонид Евгеньевич назвал «ассирийскими».

Она, эта мятежная кровь, толкнула его много лет назад на глупый мальчишеский картеж в меблированных комнатах, — и он должен был «без пяти минут» оставить училище. Она же впоследствии толкала его на десятки других, более грубых и фатальных глупостей. И она же, в конце концов, заставила его, человека хорошей породы и хорошего воспитания, выйти с протянутой рукою и клянчить «на французском диалекте»…

Но спокойный и регулярный, как механизм идеальнейшего на свете хронометра, Арканцев сыграл для него роль беспощадно-ледяного душа. В самом деле: ему стукнуло сорок с хвостиком. Стукнуло, и не пора ли из птички небесной опять, уже навсегда, превратиться в человека, носящего отличный, с иголочки смокинг и обладающего похвальной привычкою завтракать и обедать вкусно и тонко по примеру всех порядочных людей, которых он имел полное основание считать людьми своего округа.

И вот началось превращение. Явиться сразу в своих отрепьях к первоклассному портному-французу, было бы смешно и глупо. Необходима переходная ступень. Этой переходной ступенью был магазин готового платья, из которого он вышел чрезвычайно приличным господином. А когда парикмахер остриг его чересчур «живописные» волосы и, тщательно вымыв голову душистыми эссенциями, расчесал их и в такой же порядок привел его разбойничью темную бороду, Вовка стал еще приличнее. Но и это были еще пока цветочки.

Портной француз — после такого первоначального ремонта уже не стыдно было явиться к нему — превратил его в великолепного джентльмена. Ценя рекомендацию такого солидного клиента, как превосходительный Леонид Евгеньевич, портной в сорок восемь часов одел Криволуцкого с ног до головы.

И когда Вовка предстал «на инспекторский смотр», Леонид Евгеньевич, изменив своей замораживающей корректности и фарфоровой неподвижности лица, так и ахнул:

— Восторг! Один восторг! Я любуюсь тобой!..

Действительно, было чем любоваться. На высокой тонкой фигуре, словно выросшая вместе с нею, превосходно сидела черная визитка — последний крик моды, но без пшютовских излишеств и уклонений. Как снег, сутюженный полозьями, сверкало белье. Черная борода, суживающаяся книзу лопаточкой, в природных, отливающих синевою завитках, стилизующе удлиняла овал красивого лица, всему облику сообщая впечатление чего-то ассирийского.

Арканцев поворачивал Вовку, оглядывая со всех сторон:

— Молодец! Картинка!..

Он повёл его завтракать к «Кюба», где всегда собирались к часу видные биржевики, генералы, чиновники элегантных канцелярий, блестящие гвардейцы. Словом, тот «весь Петроград», который любит встречаться там, где модно, шикарно и дорого.

И Криволуцкий сразу встретил знакомых. И они радовались ему, спрашивая, где он пропадал и отчего так давно его не было нигде видно. И потому что с независимым видом, одетый с иголочки, он был вместе с молодым, многообещающим сановником, ему приятно улыбались те самые, что раньше при встрече либо отворачивались, либо погружались в созерцание ближайшей витрины. Таково уж свойство души человеческой. Чем менее вы нуждаетесь в людях, тем они искательней, хотя ни корысти им от вас, ни пользы — на грош медный.

Тактичная переходная ступень между чуть ли не лохмотьями и дорогим арканцевским портным в виде магазина готового платья сопровождалась такой же переходной ступенью и в квартирном отношении. Было бы дико вместе с желтыми английскими чемоданами переехать в «Семирамис-отель» из подслеповатой, пять шагов в длину, низенький потолок опускался на голову конуры. И поэтому Криволуцкий съехал на день в чистые меблированные комнаты на Морской. Прощание с хозяйкой было трогательное. Эта рыхлая, бранчливая вдова писца казенной палаты, укорявшая Вовку за неплатёж, теперь, когда он рассчитался с этой почтенной особой не только за себя, но и за своего соседа по комнате безработного репортера Кегича, пришла в умиление и даже всплакнула.

— Сокол вы ясный! Да что сокол, прямо орел поднебесный! Ведь вот глянуть на вас: костюм и все такое… Да хоть на самый первый распропервый генеральский бал! Всегда желанным гостем будете. Я всем говорила, вот и Дмитрию Петровичу, и старшему: Владимир Никитич наш, когда и в худых делах, все-таки барином был, барином и остался. И вот послал вам Господь… И меня, бедную сироту вдовью, не обидели…

Репортёр Кегич, плотный, развязный, бывавший на коне и под конём человек, буравя Криволуцкого своими, как гвозди, острыми, бегающими глазами, стиснул ему руку.

— Всего лучшего, дорогой Владимир Никитич. Ваши дела поправились, и вы уходите назад в тот круг, из которого на время ушли. Авось увидимся. Гора с горой не сходятся… Но если я когда-нибудь вам понадоблюсь, — может все случиться, — я к вашим услугам. Я сохраню об вас лучшие воспоминания. Вам, разумеется, от этого ни тепла, ни радости, но в моих собственных глазах это имеет цену, так как вы знаете мои отношения к людям вообще. Я их в достаточной степени презираю…

На ресницах Кегича блеснули крупные слезы. И трудно было сказать, действительно ли теплое чувство к временному соседу и сожителю выдавило их, или те несколько рюмок водки, что вонзил в себя Кегич в соседнем трактире. Вернее, и то, и другое вместе…

Во всяком случае, Криволуцкий был тронут. Этот плечистый, в летнем пальто с поднятым воротником, заменявшем халат и пиджак, человек, в самые тяжёлые минуты проявлял такое участие, которого Вовка никогда не забудет. Последним делился.

Криволуцкий обнял его, золотой сунул в руку.

— Зачем?

— Пригодится.

— Я-то, дурак, еще спрашиваю, зачем? Мало ли какие дыры надо заткнуть. Пятерку брошу почтенной саренской вдовице, чтоб не скулила, а остальные — пропью. Я уже стосковался по четвертинке доброго коньяку с тремя звездочками… Ну, не поминайте лихом! И еще раз — всегда и в любой момент к вашим услугам.

Криволуцкий съехал в меблированные комнаты, а еще через день фисташковый мотор подвёз его вместе с солидным багажом, багажом настоящего джентльмена, к «Семирамис-отелю».

Криволуцкий нервничал, испытывая какое-то новое охотницкое чувство… Здесь, средь этих уюта и комфорта, начнется другая жизнь, авантюристическая, пожалуй, с интересными приключениями. Словом, то, к чему его всегда тянуло. Ему было странно и смешно при мысли, что с этого дня он становится каким-то политическим Шерлоком Холмсом…

С первого впечатления это был заметный постоялец, заметный своей внешностью знатного ассирийца, словно сошедший с барельефа какого-нибудь каменного саркофага, найденного при археологических раскопках. Сам главный директор отеля господин Шнейдер, лысый упитанный блондин с военной выправкой, гладчайше улыбаясь, разлетелся к Вовке:

— Мосье желает целый компартиман, не правда ли? Маленький салон, маленький спальня, уборная, маленький комнат для багаж?..

— Нет, я пока ограничусь небольшой комнатой, рублей в пять-шесть…

Господин Шнейдер, имевший желание подняться вместе с Криволуцким на лифте, сразу погас, исчезла его сладенькая улыбка, и, передав Криволуцкого одному из портье, он исчез…

Вовка обедал внизу, в ресторане. Обедал в смокинге и с белым цветком в петличке. Арканцев изменил на этот раз «Семерамис-отелю». Он был где-то на званом обеде, и Вовка сидел за столиком в единственном числе.

Но ему суждено было в этот вечер обедать в компании, о которой он на минуту и не подозревал. Большой соседний стол, накрытый на несколько приборов, снабжен был картоном «занято», воткнутым, как флажок, в металлический стержень. Около суетились лакеи, расставляя закуску. Минут через пять в обществе молодого офицера и молодого штатского вошли четыре дамы, вернее полная, уже перешагнувшая за вторую молодость, южного типа еще красивая дама, в черной шляпе — с тремя барышнями. Криволуцкий узнал тотчас же и эту даму, и двух её дочерей, таких же смуглых, как и мать, и офицера. Штатского и третью барышню, поменьше ростом и посветлее, он видел впервые. Узкие ассирийские глаза Криволуцкого встретились с большими темными глазами рубенсовски полной дамы. Вовка встал и поклонился. Она ответила ему так приветливо и с таким радостным удивлением, что не подойти было бы неловкостью, и он подошёл и, касаясь губами руки, спросил:

— Маркиза! Давно ли вы в Петрограде? Какой счастливый ветер занёс вас к нам из вашего прекрасного итальянского далека?..

6. Появление новых героев

Русский человек — мужчина ли, женщина, все равно, — тяжёл на подъем по самой натуре своей. И готов сиднем сидеть в своём городе или в своей усадьбе, ежели таковая имеется.

Но стоит лишь раз основательно сдвинуться с места, как русский человек превращается в заправское перекати-поле. Житейским ветром подбрасывает его и несёт, несёт без конца по самым неожиданным путям самым затейливым зигзагом.

Так и дама с большими южными глазами, которую Криволуцкий назвал маркизой и с которой он несколько лет тому назад познакомился в Риме.

Горы Кавказа были её родиной. В этих горах её покойный отец всю свою жизнь бился с чеченцами, кабардинцами, черкесами и прочими, в достаточной степени дикими и страшными людьми. И когда умер, оставив жене и ребенку пенсию и крохотный капиталец, обеих, мать и дочь, потянуло вдруг в Швейцарию. Там юная девушка, пленив сорокалетнего маркиза Франческо Реале, нашла свою судьбу, сделавшись маркизой.

И вот начинается жизнь, хоть и богатая, через край богатая, но скитальческая, с перебрасыванием всей семьи с горничными, боннами, гувернантками и невероятным количеством сундуков и чемоданов из города в город, из столицы в столицу, из курорта в курорт.

Сам глава редко сопровождал жену и дочерей в их путешествиях. Человек занятой, большой делец, ворочающий миллионными предприятиями, то объезжавший свои хлопчатобумажные плантации в Египте, то налаживавший какое-то грандиозное сахарное дело в Индокитае, маркиз не мог, да и не имел времени гоняться за семьею.

И несмотря на эти скитания, обе маркезины, Ливия и Маргарита, успевали, однако, воспитываться строго и тщательно не только дома, но и в католическом монастыре Сакр-Кэр под Парижем.

И вышли стройные, высокие девушки, неглупые, славные, начитанные, с безукоризненным знанием шести европейских языков и такой же безукоризненной манерою держать себя.

У маркизы в Риме на улице Четырех Фонтанов был свой палаццо. В Париже, на Елисейских полях, из года в год снималась квартира, и, кроме этого, кочевали они, в зависимости от сезона, с курорта на курорт, начиная с таких модных уголков, как Ницца, Остенде, Биарриц, и кончая такими скромными и полускромными, как Виареджио и Валомброза.

Как-то неожиданно скончался маркиз, уже на перевале за шестым десятком, оставив свои миллионы и свои все плантации дочерям и жене.

Дочери свято чтили память отца и — это было в духе их религиозно-монастырского воспитания — пожелали отслужить панихиду у гроба Господня. В результате — путешествие в Палестину, оставившее у обеих девушек впечатление мистической трогательной сказки.

Спустя два года маркиза вышла вторично замуж. Вот почему на приветствие Криволуцкого она ответила ему с мягкой улыбкой:

— Сколько лет мы с вами не виделись!.. Сколько воды утекло!.. Я теперь не маркиза Реале, а княгиня Долгошеева.

— Вот как, это для меня новость!.. Поздравляю, княгиня!..

Обе маркезины, и старшая Маргарита, с правильными чертами мурильевской Мадонны, и младшая Ливия, своей чрезмерной смуглотою и резкостью крупных черт, напоминавшая скорее испанку, мило, по-детски улыбались Криволуцкому. Он помнил их такими забавными подростками, а теперь…

С офицером, поручиком гвардейской конницы князем Солнцевым-Насакиным, Вовка был тоже знаком и в свои красные дни встречал его, еще кавалерского юнкера. Сестру его княжну Тамару он видел впервые, как и молодого штатского, оказавшегося знаменитым авиатором. Агапеевым. В круглых птичьих глазах Агапеева было что-то соколиное, так идущее к «человеку воздуха».

Княгиня Долгошеева пригласила Вовку обедать в свою компанию. Криволуцкий заметил с первых шагов, что Маргарита и высокий стройный офицер в галифе, красивом мундире и с большим родимым пятном на щеке, ничуть его однако не портившим, — на положении жениха, да-да, так оно и есть, — и невесты. Это замечалось и в том, как их посадили рядом, и в том, как смущалась и краснела Маргарита, опуская свои темные, прекрасные глаза чистой, неискушенной девушки. Медлительной и как-то величаво-плавной в движениях Маргарите, младшая сестра была оттеняющей противоположностью. В Ливии, которую книжна Тамара за её чрезмерную смуглость ласково прозвала «рамонёром»[7], сидел пострелёнок. Здесь, в ресторане, на толпе, Ливия подтянулась, и только живая улыбка, да лукавые огоньки в глазах выдавали непоседливого постреленка.

И оказалось, что все живут в «Семирамис-отеле». И княгиня с маркезинами, и Криволуцкий, и Агапеев недавно лишь вернувшийся из своих воздушных гастролей по Северному Алжиру. Все, за исключением княжны Тамары и её брата. Они жили в сорока минутах езды от города. Там стоял полк молодого князя. Там у них был старый отцовский дом, с фасадом и колоннами времён Империи. Получалось впечатление помещичьей усадьбы. Да это и была помещичья усадьба…

Криволуцкий с первого же дня своего «превращения» очутился в обществе богатых, избалованных жизнью и, в сущности, праздных людей. И кругом такая баюкающая, «удобная» атмосфера. И даже смена блюд, и процесс насыщения, и глоток за глотком холодного искрящегося вина, — все это под разнеживающую томную музыку с истерической чувственностью плачущих скрипок…

Маркезины Маргарита и Ливия — скромно и темно одетые, целомудренно пьют из больших тонких фужеров «ессентуки». Вина им не полагается. Да они и сами не любят вина, — эти монастырские воспитанницы.

Княжна Тамара нет-нет и пригубит из своего бокала. Её удивительной нежности щеки пылают румянцем. А в зелёных, косовато, как у японки, прорезанных глазах с чуть поднятыми к вискам углами, вспыхивает что-то горячее и задорное… Агапеев украдкою смотрит на нее с молящей влюбленностью…

Все лицо княжны Тамары — одна сплошная неправильность, и это не мешает ей быть очаровательной. Вернее, усугубляет это очарование. И за белую, упругую шейку, такую молочную и твердую, за японский разрез глаз и бездну во всем, какой-то особенной, бьющей по нервам женственности, способной отуманить и более крепкую голову, чем юного авиатора, ей можно простить и чуть вздернутый носик и пленительную неправильность черт. Её губы умеют быть влажными, как вынутый из воды коралл, а темно-темно рыжеватые волосы пышностью своей могут поспорить с густым природным плащом ароматных волн графини Тригона.

Кстати, сама графиня здесь невдалеке, вместе с Прэном и еще каким-то громко и самодовольно хохочущим господином упитанного вида с таким чудовищным бриллиантом на мизинце, — лучи его разбрызгиваются синевою, желтизною и радугой чуть ли не по всему залу…

Взгляды графини Тритона и княгини Долгошеевой встретились. Обе, пролорнировав друг друга, обменялись поклоном.

— Кто это интересная дама? — спросил Криволуцкий.

— Это графиня Тритона. Я познакомилась с нею этой зимою в Париже. Она была принята в лучшем обществе. Я ее встречала у принцессы Мюрат. Умна, эффектна, умеет одеваться и бесспорно красива. Этого у неё никто не отнимет… В салоне принцессы бывает довольно смешанное общество. Но попасть к ней, однако, не так уже легко… Кто муж этой графини Тригона и был ли у неё муж вообще — этого никто не знает.

— Зачем ей муж, раз она так прекрасна! — улыбнулся Вовка.

Княгиня и сама хотела улыбнуться, но у неё сделалось строгое лицо, и она показала своими южными глазами на дочерей. При них, мол, не следует поднимать таких скользких вопросов. И делаясь более приветливой, молвила, резко меняя тему:

— А мои дочери сделали успехи в русском языке. С тех пор…. Читают, пишут и уже начинают говорить. Спросите их что-нибудь.

— Как вам нравится Петроград? — обратился Криволуцкий к Маргарите.

— Очинь хагоший гогод, — с какой-то особенно милой, ученической отчетливостью, мягко грассируя и конфузясь, ответила Маргарита.

— Вот видите! — с гордостью воскликнула княгиня. — А теперь спросите что-нибудь Ливию?..

— Я еще очинь плехо гавагю по-гусски, — не дождалась вопроса Ливия, так же отчетливо и так же грассируя, как и сестра. Но вышло это у неё резче и тверже. Да и вся Ливия была резче и тверже Маргариты.

— Княгиня, вы как-нибудь при случае будьте добры представить меня графине Тригона, — попросил Вовка.

— Отчего же, с удовольствием. Это можно сделать у нас. Я хочу, провести летний сезон не здесь, и мы подумываем об отъезде…

— Куда?

— Сама не знаю, еще ничего не выяснилось… — И княгиня метнула взгляд по адресу занятых друг другом красивого, породистого кавалериста и вспыхивающей румянцем дочери.

«Вероятно, не за горами свадьба», — решил Вовка.

А за столиком графини Тригона говорили, в свою очередь о тех, кто сгруппировался вокруг княгини Долгошеевой.

Что касается Флуга, еще не уехавшего и задержанного срочными — они всегда были у него срочные — делами, он интересовался одним только Агапеевым.

— Обратите внимание, графиня, на этого молодого человека с птичьими глазами. Хотя лицо у него, как у девушки, усики едва пробиваются и ему всего двадцать четвертый год, это один из знаменитейших русских авиаторов. И не только превосходный лётчик, но и серьезный конструктор с солидной технической подготовкой. Он изобрел удивительной устойчивости аэроплан, поднимающий шесть человек и груз в три с половиною тысячи кило. Название этому аэроплану «Огнедышащий дракон». Он в самом деле огнедышащий, так как снабжен двумя митральезами, усовершенствованными опять-таки этим самыми молодым человеком… Не правда ли, господин Ландсберг?..

— Совершенно верно, — согласился упитанный обладатель чудовищного бриллианта.

— Таким образом, этот мальчишка является творцом и хозяином чрезвычайно ценного секрета. Секрета, расшифровать который было бы желательно, и чем скорее, тем лучше. Наши цеппелины — детская забава в сравнении с «Огнедышащим драконом», который является настоящей воздушной крепостью и крепостью весьма боеспособной… Графиня, соблаговолите внимательно выслушать все, что я вам сейчас скажу…

7. Вокруг да около

Флуг со своей опасливой повадкою хищника огляделся и продолжал тихо, чётким, выразительным, актёрским полушёпотом:

— Я очень рад, графиня, что вы знакомы с этой княгиней Долгошеевой. У вас, оказывается, везде хорошие знакомства. Судя по тому, как она ответила на ваш поклон, эта почтенная дама наилучшего о вас мнения. Дамские поклоны — это целый ряд всевозможных оттенков… Итак, я рад этому обстоятельству… Завтра же вы попадете к княгине Долгошеевой — не правда ли?.. А следовательно, и в её кружок. Относительно авиатора Агапеева у меня имеются определенные сведения… Я интересовался и прошлым, и настоящим этого молодого человека… Он влюблён в эту княжну с японскими глазами. Едва ли я ошибусь, назвав их женихом и невестой. Но в его счастливом возрасте мы готовы растаять и обмякнуть перед каждой мало-мальски интересной женщиной… Два года назад в Черногории, когда этот самый юноша летал над Скутари и ссадил австрийского летчика, он готов был превратиться в послушный воск в пальцах командированной туда мною графини Пекано. Теперь эта раскаявшаяся Магдалина — жена видного французского офицера и уехала вместе с ним в Африку… Но мы найдём ее хотя бы в самой глубине Сахары и тогда… наступит час расплаты! Мстить мы умеем, как никто!.. — Лицо Флуга стало жестоким, и беспощадной тусклостью отливал его гнетуще-тяжелый взгляд… Он улыбнулся чисто механически, с участием лицевых мускулов, но без участия воли. — Однако перейдём от этого живого трупа к другой графине, более обольстительной — графине Тритона. Вот вам задача: вы прикидываетесь большой спортсменкой, и я должен получить от вас из рук в руки самые подробные чертежи «Огнедышащего дракона». Эта одна из нескольких задач, слышите?

Графиня медленно, в знак согласия, молча опустила голову, поднесла к губам папиросу, и синеватая струйка дыма была ответом Флугу.

Вскоре Флуг вместе с упитанным господином проводили графиню до лифта, а сами умчались куда-то в громадном, чёрном, сверкающем автомобиле.


Утром Арканцев по телефону вызвал Криволуцкого к себе.

— Как ты устроился, каковы твои первые впечатления и чем ты можешь меня порадовать?..

Хозяин и гость, ранний деловой гость, сидели в столовой. Арканцев перед министерством, куда он приезжал, минута в минуту к одиннадцати, пил свой утренний чай со сливками, намазывая маслом тоненькие, подогретые ломтики белого хлеба.

— Хочешь, позвони — тебе нальют.

— Нет, благодарствуй, я уже пил в отеле.

— Как угодно… У меня осталось четверть часа, и я весь — слух и внимание… Доволен своим новосельем?..

— Очень! С первого же дня создался премилый кружок. У нас там целая колония. Встретил княгиню Долгошееву с дочерьми.

— Знаю, — кивнул Арканцев.

— Бывшая маркиза Реале. Я бывал у них в Риме. Прелестный палаццо на «Улице четырех фонтанов»…

— Знаю, дальше…

— Дальше… Познакомился со вторым мужем княгини — седой камергер, стройный, как юноша, несмотря на свои семьдесят пять лет. У него хрустальные глаза, когда-то красивые, а теперь — повыцвели…

— Знаю… Но, послушай, Вовка, я побеспокоил тебя в такой ранний час вовсе не для того, чтоб расспрашивать о твоём времяпрепровождении. Я знаю, что ты интересный сорокалетний молодой человек и в русской колонии «Семирамис-отеля» твоя ассирийская фигура всегда будет желанным украшением… К делу, милейший, ближе к делу…

— Изволь!.. Я познакомился с графинею Тригона. Очаровательная женщина. Её рот, губы — можно с ума сойти…

— А ты не сходи!.. Возьми себя в руки и по возможности не выпускай ее из поля своих наблюдений…

— Может ли быть?..

— Да-да, не спорь! Не климата же ради петроградского приехала она сюда! Ее гораздо более интересует политическая погода…

— Ты думаешь?..

— Я не думаю, а утверждаю! — веско молвил Арканцев. На его зубах аппетитно захрустел поджаренный гренок.

— А и в самом деле, около неё все вертится какой-то англичанин, в котором больше немецкого, чем английского, хотя он и гримируется под джентльмена с берегов Темзы.

— И этого джентльмена предлагаю твоему особому вниманию. И если он вдруг внезапно исчезнет — такие милостивые государи всегда исчезают, — проследи хорошенько за его перепиской с обладательницею губ, которые тебя сводят с ума… Я не сомневаюсь, что они будут переписываться… Что ты еще успел заметить?

— Если хочешь, многое… Начиная с директора, вся администрация до конторы включительно — все немцы. В целой «пачке» метрдотелей — единственный француз — для «приправы». Остальные — немцы. В достаточном количестве имеется этот элемент и среди лакеев, хотя они стараются правильно говорить по-русски… Эта правильность их и выдаёт… Занявшись изучением топографии, я обратил внимание на какие-то глухие, пустынные коридорчики, ведущие в укромные, хорошо замаскированные кабинеты. И характер этих кабинетов вовсе не кабинетский, а напоминают они скорее небольшие залы для каких-то заседаний. Я нарочно потребую как-нибудь открыть мне один из этих кабинетов…

— Главное — будь осторожен…

— Натурально буду! Зачем возбуждать лишнее подозрение?.. Да, знаешь ли, под впечатлением всего этого настолько разыгрывается фантазия, что мне уже начинает мерещиться тайный подземный ход, ведущий…

— Это уже область романтики. Нужны трезвые факты. Я сомневаюсь в существовании подземного хода. Это хорошо в бульварном романе, а в действительности посольство и гостиница могут великолепно сноситься — да и сносятся — самым простым и надземным путем.

Арканцев взглянул на часы.

— Мне пора! Я и так минут на пять опоздаю. Можем выйти вместе, и по дороге к министерству… Я этот путь всегда пешком делаю. Моцион!

Дорогою Арканцев наставительно твердил своему спутнику:

— Помни, друг мой, ты должен, да-да, это твой долг, напрячь все свои способности, чтобы оправдать как мое доверие, так и расходы по твоему… — Он хотел сказать «содержанию», но спохватился: — Жалованью…

— Будь спокоен! Твоя мнительность преждевременна. Я слишком ценю все, что ты для меня сделал, и ни твоим доверием, ни казенными деньгами злоупотреблять не намерен. Постараюсь, в границах отпущенного мне сделать все возможное… С одной стороны — это довольно расплывчато, с другой — многообещающе. Я верю в себя и в свои силы… Да разве можно в чем-нибудь сомневаться в такое утро?.. Как ясен и чист воздух! И солнце, не наше белесое, чухонское солнце, а настоящее!.. Обыкновенно у нас здесь какой-то грязновато-жёлтый пластырь, а это — солнце… И я чувствую на себе его тепло, и ты чувствуешь…

— Я чувствую, что, заболтавшись с тобою, опоздал уже на целых десять минут. Твои поэтические излияния я охотно выслушаю в более свободные минуты. До свиданья, мой друг, и надеюсь, до скорого.

Ленька движением трости, таким величавым и плавным, словно в его затянутой в перчатку руке был маршальский жезл, остановил проезжавший мимо таксомотор. Через минуту Арканцев был уже далеко.

Криволуцкий глядел ему вслед с улыбкой.

— Сухарь, чинуша! Все у него, и мысль, и время, — все по клеточкам, по расписанию…

И диву давался Криволуцкий, как это вдруг нашёл он ахиллесову пяту в неуязвимой, казалось, так плотно забронированной душе Леньки. Минутная слабость… Глянуло что-то мягкое, и теплое, и опять застегнулся на все пуговицы. А теперь, поди, кается в минутном порыве своём… Но Вовка готов ринуться на какие угодно жертвы, чтобы ему не пришлось каяться…

Он медленно шел через площадь, весь во власти ясного, безмятежного и бодрящего утра. Впереди своими колоннадами, портиками и всем гармоничным хаосом гранита, мрамора, колоннад и портиков стройно поднимался к голубым и чистым небесам дивный храм Исаакия. И вот-вот, казалось, чугунные ангелы, расправив свои крылья, улетят в далекие надоблачные выси…

А ближе — заспанным, угрюмым казематом громоздилось посольство, и, как это часто бывает, Вовка, много раз проходивший мимо этого здания, только сейчас, этим ясным утром, когда восприимчивость глубже и острее, заметил прежде как-то ускользавшее. Обратил внимание и на такую нарочито грубую архитектуру посольства и на венчавшую его каменную группу из двух лошадей и двух спешенных голых всадников. Античные римляне, подобные «квадриги», вдохновляли особенным и монументальным величием. Это были действительно героические лошади и люди, созданные великим народом. А здесь — одно тяжеловесное, громоздкое неприличие. Нагота умеет быть прекрасной и целомудренной. Здесь она бесстыдна и безобразна. В этой группе целиком сказался весь народ германский, народ-выскочка, народ-бюргер, народ-солдафон, влюбленный и себя и в свою надутую, чванную мощь. Мощь без права, без исторических заслуг, без тех благородных традиций, тайною которых владели древние римляне…

Вовка перенесся на мгновение в Берлин, вспомнил мещански-сусальную роскошь всех новых зданий, что воздвигались с такою поспешностью неожиданно разбогатевшими после семидесятого года самодовольными «парвеню», вспомнил безвкусные памятники, «Аллею побед»… И вот с берегов мутного и грязного Шпрее они и сюда перенесли свое нищенство красоты и духа… Но без того сусального золота, что на каждом шаге там оскорбляет воспитанный взгляд. И это нарочно! Они хотят кого-то запугать этими скучными массивами острожных стен…

Вовка шел по Морской вдоль гранитного фасада. Навстречу — знакомая фигура. Это англичанин Прэн, в черной визитке и в чёрном котелке. Брошено пальто через руку. Тусклый, тяжелый взгляд на бритом, скуластом лице. Этот взгляд с каким-то наигранным безразличием встретил ассирийские глаза Криволуцкого. Прэн вошёл в подъезд посольства. С манерой своего здесь человека вошёл.

С каким удовольствием последовал бы за ним Криволуцкий. Но вместо него мы это сделаем, нахлобучив по самые брови шапку-невидимку…

8. Картонный паяц

Флуг чувствовал себя в посольстве, как дома. И хотя ему сказали, что граф ждет его в своём кабинете, он задержался в тронном зале, чтоб лишний раз полюбоваться громадным портретом кайзера Вильгельма.

Такие портреты писались Каульбахом по одному образцу для всех германских посольств и даже миссий, разбросанных по земному шару, И все сводилось к тому, чтоб дать зрителю ошеломляющее впечатление могущества, величия и блеска.

И вот Каульбах, с «благословенья» кайзера, воспользовался до мельчайших подробностей композицией знаменитого Наполеоновского портрета кисти Жерара.

Из-под классической туники — нога в римской котурне. Стелется пышными складками длинная мантия, подбитая горностаем. В руке — внушительный скипетр. Венчают голову лавры… Но и венок этот, и классические котурны плохо гармонируют с торчащими задорно кверху усами, сообщающими надменному лицу кайзера вид лихого бранденбургского фельдфебеля.

Фельдфебеля в… горностаях.

И подвел же льстивый Каульбах своего коронованного заказчика!..

Но портрет в громоздкой золоченой раме приводил немцев, и местных, петроградских, и приезжих, в умиление и восторг…

Флуга посол принял в кабинете. Этот невысокий, развинченный, слабый, с покатыми плечами и с черепом-тыквою седобородый старик вышел только что из рук своего камердинера надушенный, расчесанный и умытый… ...



Все права на текст принадлежат автору: .
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
В когтях германских шпионов