Все права на текст принадлежат автору: .
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Путь к свободе

Книга первая

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ


1

Ночь была темная, с моря дул свежий норд-ост. За широким проливом огромными звездами мерцали огни маяков. Там, за маяками, Крымские горы, холмы и леса; там оплот белых, защищенный водами двух морей, по которым днем и ночью курсируют бронированные корабли.

В полночь четыре человека крадучись пробрались к домику, стоявшему на берегу, и залегли у самого обрыва.

— Лодки! — вырвался чей-то радостный вздох.

Все разом поднялись и начали спускаться с обрыва.

Скоро они очутились у безмолвных рыбацких избушек, обнесенных невысоким частоколом. От него к лодкам тянулись толстые веревки. Стараясь, чтобы под ногами не шуршала галька, люди подкрались к лодкам, придерживаясь за веревки.

— Товарищ Дидов, возьмем вон ту фелюжку[1]? — робко прошептал Петька.

— А ты что, смыслишь в морском деле? — отозвался Дидов.

— Немного плавал… — замялся подросток.

— Берем эту фелюжку, — прошептал подошедший Ставридин.

— Парус есть?

— Есть, в провое[2] лежит.

Лодку быстро спустили на воду, взмахнули веслами, и она, качаясь, пошла в открытое море.

Ставридин, коренастый, крепко сбитый матрос, ранее служивший на военном корабле в машинной команде, нажимая на весла, проговорил:

— Если при попутном ветре поднять парус, лодка к утру будет у берегов Крыма.

Дидов кивнул головой и посмотрел на Петьку.

Петька Шумный уцепился руками за борт и смотрел вперед. Вид у него был такой, точно он собирался вспорхнуть и улететь.

— Крепче держись, парень, — строго проговорил Дидов и налег на весла.

Острогрудая лодка, разрезая волны, гулко хлопавшие о борта, неслась вперед. Кругом качалось и шумело море, па горизонте громоздились тяжелые черные тучи.

Всплески волн, соленые брызги, обдававшие лицо, рождали в душе Петьки какое-то смешанное чувство страха и гордости.

— Может быть, натянуть парус? — выкрикнул Петька.

— Ну, ну, без шума! — предупредил Дидов, опуская весла. — Ты, смотри, еще орать начнешь. Боишься?

Откуда он знает, что Петьке страшно?

Петьке вдруг стало холодно. Он напялил на себя старую, кое-как подрезанную шинель, вынул из кармана клок пожелтевшей ваты, распушил ее, снял окровавленную повязку с уха и приладил свежую.

Делал он все это с таким видом, будто хотел сказать: «Я тоже кое-что видел. Подумаешь, большие какие!» Он осторожно поглаживал забинтованное ухо, стараясь обратить на себя внимание.

Подняли парус. Лодка сразу стала необыкновенно легкой и быстро заскользила. Ставридин сидел на корме, крепко нажимая на румпель. У ног его безмолвно лежал лицом вниз татарин Киричаев. Около мачты вырисовывался темный высокий силуэт Дидова.

Петька спустился к Киричаеву, лег к нему спиной, чтобы хоть как-нибудь согреться.

Взошла луна и осветила слегка задымившуюся поверхность моря. Облитые лунным зеленоватым сиянием, изломы волн напоминали большие пласты пожелтевшего серебра. Лодка, освещенная луной, вдруг показалась Петьке почему-то огромной.

Вскоре потянулись тучи, бросавшие огромные зловещие тени на гребни серебряных волн.

Ставридин вытер рукавом мокрое от соленых брызг лицо и хрипло проговорил:

— Ну, крепись, ребята!

Сильнее прижав подмышку румпель, он дал лодке полный ход.

Ветер усилился. Грозовые тучи заслонили огни маяков.

Луна нырнула в темноту. Завыл сильный ветер. Лодку начало бросать то вверх, то вниз. Петька приподнялся и подполз к Ставридину.

Неожиданно сверкнула молния, темнота раскололась, и что-то огромное и тяжелое с оглушительным грохотом как бы упало в море. Шумный успел заметить бледное лицо Дидова, стоявшего у мачты с раскинутыми руками. Вдруг в лодке все завыло, засвистело, заскрипело…

— Трави шкот! Шквал! — закричал что было сил Петька.

Ставридин выпустил шкот, лодка повернулась носом в ветер, остановилась, парус сильно захлопал. Когда ослаб порыв, Ставридин натянул шкот, лодка снова пошла вперед, дрожа и прыгая по брызжущим волнам.

— Молодец! — сказал Ставридин. — Будешь помогать, только без паники.

Петька не отозвался на замечание. Он был знаком с парусным делом, может быть, не хуже Ставридина и находил, что тот неправильно ведет лодку. Она то черпала бортом воду, то выходила в ветер и почти совсем останавливалась.

— Море не любит суеты. Эх, братишка, кто на море не бывал, тот и горя не видал…

Лодку подняло на дыбы, с силой бросило вниз и вместе с гребнем волны подхватило и понесло буйным бегом.

— Держись! — раздался голос Дидова.

Шумный вскочил с места. В руке его сверкнул нож. Через мгновение шкот был разрезан. Ветер рванул парус, и лодка стала на ветер. Волна успела только до половины залить ее водой.

За бортом бушевало море. Сквозь рев волн, как будто из темной бездны, раздался отчаянный крик утопающего. Это налетевшая волна сильным ударом смыла Ставридина с кормы и унесла с собой.

Все это произошло так быстро и неожиданно, что все на миг остолбенели. Потом, протягивая руки, Киричаев закричал:

— Человек погибай! Человек спасай!

Дидов бросился на дно лодки, схватил веревку, завязал спасательный круг и бросил его в темноту.

— Ставридин! Ставридин!

Лодку заливало водой. Петька, не утерпев, скомандовал:

— Отливайте воду шапками! — и сам рванулся за кружкой, которая лежала в корме.

Киричаев сорвал с головы солдатскую фуражку и принялся отливать воду.

Дидов, мокрый, оцепеневший, держался за мачту и смотрел в темноту.

— Отливай! — крикнул ему Петька.

Голос Петьки вывел Дидова из оцепенения. Придя в себя, он с лихорадочной быстротой начал вычерпывать шапкой воду.

Лодку то бросало из стороны в сторону, то поднимало вверх и тут же стремительно тянуло в страшную водяную яму, то неистово кружило на одном месте. Огромные валы надвигались со всех сторон; казалось, вот-вот они сойдутся вместе, захлестнут, раздавят и погрузят лодку в бездонную водяную пропасть.

Пошел дождь. Дидов с отцовской жалостью посмотрел на полуголого, промокшего и озябшего Петьку.

Воду из лодки удалось вычерпать. Усталый и взволнованный, Петька бросил под ноги кружку и, опускаясь на корму, сказал:

— А я выплыву! Я могу без робы[3] продержаться на воде целые сутки.

Он удобно уселся на корме и взялся за руль.

— Моя плавать не умеем!.. Моя на дно пойдем! — причитал Киричаев. — Джаном, джаном, на весла пойдем! Жалко помирай, помогай мне…

Дидов молчал, потом вздохнул.

— Эх, Ставридин!.. — прошептал он.

— Медлить нельзя, — снова заговорил Петька. — Скоро утро, и тогда мы пропали. Айда, давай подымай парус! — скомандовал он.

Лодка быстро мчалась, поскрипывая и потрескивая такелажем.

Начало светать. Кое-где небо очистилось от туч, вновь показалась бледная, точно перепуганная, луна. Теперь волны бросались уже с кормы, как бы подгоняя лодку.

— Смотрите, огонь! — проговорил Дидов.

Петька повернул лодку так, чтобы не попасть навстречу огню. Дидов и Киричаев переглянулись и вскочили на ноги.

— Это миноносец, — сдавленным голосом пояснил Петька. — Сядьте! Слышите? — строго приказал он и сел за руль.

— Моя поймают… Моя убьют… — бормотал Киричаев.

Дидов силой усадил Киричаева на дно лодки.

Лодка мчалась, оставляя вправо от себя красный и зеленый огни миноносца.

— Делаю поворот, — сказал Петька, когда миноносец остался позади.

— Делай, тебе видней, моряк, — с суровой лаской отозвался Дидов.

— Я побаиваюсь, груза маловато, — проговорил Петька. — Груз живой — очень опасное дело: чуть испугался, шарахнулся — и лодка повалится набок. Сейчас главное — вам обоим пластом лежать, не двигаться…

Вдруг Петька опустил шкот. Лодка быстро повернулась и остановилась, бешено затрепетал парус.

— В чем дело? — тревожно спросил Дидов.

— Мы у берега, — прошептал Петька. — Видите тычок, это тут Камыш-Бурунская коса. Факт, мы у берега! Надо бежать к Эльтигени… Сейчас маяки погасли, нас скоро заметят с берега… Айда! Пускаюсь туда!

Лодка вскоре очутилась на берегу, меж скал, в бухточке около деревни Эльтигень.

— Рейс окончен! — вздохнув, сказал баском, по-взрослому, Петька и первым вышел из лодки. За ним последовали Дидов и Киричаев.

Все трое, мокрые, продрогшие, столкнули лодку в море и крадучись пошли по песчаному берегу, заравнивая за собой следы.

Петька часто оглядывался и с жалостью смотрел на море.

Лодки уже не было видно.

— Крепись, парень. Из тебя выйдет настоящий моряк, — растроганно проговорил Дидов и, обняв Петьку, крепко поцеловал. — На вот тебе на память.

Он отстегнул ремешок и подал Петьке ручные часы.

— Будем живы — свидимся, — торопливо сказал он и пошел по склону обрыва.

Петька Шумный с минуту постоял в раздумье, потом медленно побрел в сторону города.


2

Керчь — небольшой старинный южный город, окруженный с трех сторон холмистой голой степью. Вдали — горы с причудливыми красно-пепельными изломами.

Город расположен на дне глубокой ложбины, у самого пролива, соединяющего два моря — Азовское и Черное.

Белые, крытые красной черепицей, маленькие домики густо лепятся по склонам горы Митридат, почти на вершине которой одиноко белеет похожее на часовню здание.

От горной серой громады, разрисованной живой пестротой строений, с правой и левой стороны выдаются два серых скалистых мыса, пересекающих половину пролива. Гора и мысы напоминают гигантскую, с полураспущенными крыльями, сизовато-серую птицу, спустившуюся на море.

Два крыла мыса образовали прекрасную естественную бухту в проливе. К югу, на изгибе правого крыла, причудливо вырисовывается большая крепость. С ее желтовато-серых стен затаенно глядят в море черные жерла старинных пушек.

Влево на темно-сером мысе выделяется острым куполом старинная ветхая церковь. Ближе к городу, на изгибе крыла, раскинулся огромный металлургический Брянский завод. Над его крышами возвышаются красноватые закопченные трубы. Позади горы Митридат к западу на десятки верст тянется синевато-серый хребет, напоминающий окаменевшее чудовище.

От самого подножия вся гора изрыта множеством ходов и пещер. Это катакомбы…

Петька возвращался в родной город. Сколько он видел приморских, залитых солнцем городов, когда плавал на пароходе «Юпитер»! Много их раскинулось по берегам Черного и Азовского морей: Ростов, Одесса, Батум…

Бывало, матросы, сойдя на берег, сразу чувствовали себя победителями… Казалось, за ними следил весь город: это же юпитерцы! А он, Петька-моряк, любимец команды, рассказчик и танцор, за словом в карман не полезет и в обиду себя не даст.

Петька вспомнил, как матросы, прогуливаясь, подводили девушек к своему шипевшему парами фрегату, задирали высоко головы и, не вынимая рук из карманов, с насмешливой гордостью говорили:

— Вот корыто, на котором мы плаваем…

Много видел Петька хороших городов. И все-таки самым любимым городом была его родная Керчь.

Здесь живут его мать, отец, братья, сестры, здесь завод, па котором он работал учеником в слесарном цехе. Маленькие знакомые улочки, где он бегал с ребятишками; мокрые, обомшелые камни пристани, с которых он удил морских бычков, хватал их, трепещущих, скользких, и ощупью опускал в мешок из сетки, погруженный в воду… А вот и виноградная плантация, с которой он и его товарищи крали золотые и черные кисти налитых янтарным сладким соком ягод.

В городе жила Аня Березко, дочь рыбака-соседа. Ей теперь уже шестнадцатый год.

Еще недавно он, Петька, с красной звездой на полосатой майке, с бантом на рукаве, сидел с ней вечером в маленьком садике…

Далеко позади остались Камыш-Бурунские плавни и деревушка Эльтигень. Шумный поднялся на гору и пошел вдоль крутого желтого обрыва к рыбачьему поселку Старый Карантин. Его мучил голод. Одежда на нем промокла. Свою куцую, напитавшуюся морской водой шинель он по пути бросил, чтобы не вызывала подозрений. Шапку снесло шквалом в море. Темно-русые волосы были всклокочены. Большие ярко-голубые глаза блестели.

Хорошо бы, как когда-то, сходить в клуб моряков, послушать революционные, обжигающие душу речи матросов или заглянуть в Союз молодежи и рассказать товарищам о Кубани, о Таманской армии, о тяжелых боях и, конечно, о своей храбрости.

Он обязательно расскажет Ане о настоящей войне и героических походах, несравнимых с теми, которые описываются в книгах, он покажет ей свою рану — пусть попробует сказать теперь, что он не взрослый и не боец!

Петька прибавил шагу, подтянулся.

На ходу вынул из кармана часы, которые подарил ему Дидов, надел на руку. Потом нахмурил брови и стал «суровым» и «бесстрашным», как командир Колдоба.

Машинальным движением руки Петька хотел поправить фуражку, но тут же спохватился, вспомнил, что ее нет. Он начал осматривать себя и только теперь заметил, что его матросская тужурка потрепана и в грязи. Ему также показалось, что тужурка слишком велика и сшита явно не по его росту.

Солнце уже поднялось высоко, тучи растаяли, заголубело небо, и ветер совсем затих. По всему видать — день будет погожий, настоящий осенний, золотой, когда в тишине земля издает под ногами едва уловимый, нежный, звенящий гул, когда свежий воздух и теплое солнце вызывают страстное желание куда-то стремиться, делать что-то необыкновенное…

На Кубани всего день назад Петька видел только серые, печально-задумчивые поля, залитые буйными ливнями; видел только стаи черных воронов, этих страшных спутников войны, — они кричали, беспорядочно взлетали вверх и на лету били друг друга крепкими клювами… Петька незаметно дошел до поселка.

Старый Карантин — единственное в окрестностях города дачное место, аккуратно распланированное на откосе длинного мыса, на вершине которого возвышалась большая крепость, господствующая над проливом Азовского и Черного морей. Как и прежде, крепость имела важное стратегическое значение.

Петька решил зайти в поселок. Но по улицам бродили солдаты и на перекрестках стояли орудия. По форме он определил, что это «гусары смерти». Шумный свернул влево, пошел на шоссе, к хребту, за которым, в низине, лежал город.

Достигнув вершины хребта, Петька свернул с дороги и присел на холмике, густо поросшем серебристой полынью. Перед ним лежал родной город, раскинувший свои бледно-серые строения до самого моря. Из долины, от города, насыщенного туманными испарениями, доносились глухие раскаты.

…Вот они, белые каменные и живые зеленые изгороди, а за ними фруктовые деревья, виноград, белые акации, пирамидальные тополя. В эти первые дни золотой осени рыбаки готовились к путине. Сотни рыбачьих лодок возвращались к берегу с сетями, переполненными блестевшей, как серебро, скумбрией и сельдью. С моря неслись крики краснолапых чаек, па берегу, в чуть тронутой багрянцем листве садов, раздавался разноголосый птичий щебет.

«Отец сейчас должен быть здесь, в проливе… ловит скумбрию», — подумал Петька.

Он поднялся и пошел к дороге. Но не успел он спуститься с возвышенности, как впереди загрохотал экипаж. Петька оглянулся. Скоро экипаж поравнялся с ним.

— Эй! Поди сюда!

Полный татарин со смуглым лицом, в богатой каракулевой шапке впился черными глазами в парнишку и что-то буркнул кучеру. Кучер резко остановил лошадей. Теперь все пассажиры — татарин, офицер и двое людей в турецких фесках — внимательно смотрели на Петьку. Смуглый татарин жестом приказал Петьке остановиться и спросил:

— Моряк?

Петька промолчал и подумал: «Вот оно что, моряков ищут».

— Ты что молчишь? — снова обратился к нему татарин и, лукаво прищурив глаз, сказал: — Мне нужно на лодку в мой имение матрос.

— Я рыбак!

— Еще лучше, — с напускным добродушием произнес татарин.

Петька смотрел на незнакомцев, стараясь отгадать по их лицам, чего хотят от него эти люди.

— Присаживайся.

— Спасибо, я пешком дойду, — и Петька шагнул вперед.

— Нет, стой! — крикнул вдруг татарин, выдернул из кармана револьвер и наставил на Петьку.

Пассажиры выпрыгнули из экипажа и окружили Шумного.

— Я — Абдулла Эмир. Связать его!

Жирное лицо Абдуллы Эмира густо побагровело.

Петьку мгновенно обхватили цепкие руки офицера. Он рванулся, но люди в фесках тут же схватили его за руки и стали накручивать на них веревки.

— Я вот тебе даем контрибуция! И барашка тоже даем, — злобно бросил еще более побагровевший татарин и взмахнул никелированным револьвером, зажатым в смуглой руке. — Я теперь из твой мяса сделаю шашлык и тебе в рот положим, кормить тебе будем хорошенько… Бандит!..

— Что вам надо от меня? — крикнул Петька. — Вы не имеете права!

— Ага, подожди! Мы тебе даем права, сейчас на контрразведка! — прокричал Абдулла и направился к экипажу.

Люди в фесках потащили Петьку за Абдуллой и бросили на дно экипажа. Абдулла остервенело ткнул Петьку сапогом в поясницу и крикнул кучеру:

— Пошла!

Лошади рванули, и экипаж, громыхая и пыля, покатился в сторону города.


3

Небольшой, обветшалый, живший целые века под покровом благостного покоя город с его кривыми улочками, с путаными переулками, со множеством каменных лестниц, днем и ночью шумевших народом, сейчас казался встревоженным. Толпы людей собирались на перекрестках — галдели, спорили, негодовали. Город походил на разрозненный огромный пчелиный рой, потерявший свою матку.

В город входили немецкие войска — «гусары смерти» — и часть берлинского полка. Они двигались со стороны крепости и завода.

Небольшая пестрая толпа людей, шествующих под желто-голубым флагом гетманцев-самостийников, встречала оккупантов с букетами цветов и хлебом-солью.

Командующий дивизией, барон фон Гольдштейн, отказался выслушать речи гетманцев. Немцам некогда было заигрывать с «жовтоблакитниками», они спешили обратно в Германию. Куда девался теперь их пресловутый тевтонский дух! Теперь он проявлялся разве что в повальных грабежах, убийствах, в насиловании женщин. На малейший протест со стороны беззащитных жителей немцы отвечали расстрелами.

Еще не успели уйти застрявшие в городе части войск, сожравшие все, как саранча, как новые части немецкой армии мутнозеленой лавиной надвинулись на город. Жителей города охватило смятение. Лавки, магазины, пекарни, рестораны, дома закрывались. Люди прятались в подвалы, бежали в храмы, в катакомбы.

Последними вступили в город обозы. До жителей донеслись крик, визг, хрюканье. Обоз, составленный из сотен крестьянских подвод, бесконечной вереницей тянулся по улицам, ведущим вдоль приморского бульвара. На каждой из подвод тряслись свиньи, задрав морды кверху, — они словно просили небо о пощаде. Немецкий патруль сопровождал награбленное.

Скрипели колеса, звенели бутылки, громыхали огромные бочки и ящики, слышалась короткая команда и густая солдатская брань.

Через два часа в город вступили отставшие части берлинского полка.

Забинтованные, распухшие лица солдат привлекали особое внимание мальчишек. Бронзовые, в одних коротких штанишках, они с криком спускались с крутых улочек вниз, на набережную, где проходила армия. Никто не знал, почему у немецких солдат забинтованы лица, шеи и руки. Одни думали, что это раненые, другие высказывали догадку, что немцев опалило южным солнцем. На самом деле то были следы «поцелуев» жадной кубанской мошки и комаров.

Солдаты со страшными лицами и до крови расчесанными руками, больные лихорадкой, двигались тесной колонной в полном молчании. Отчетливо слышался стук тяжелых сапог.

Многие шли понуря головы, грязные и не стесняясь ожесточенно почесывались. На лицах солдат выражалась такая усталость, будто у них было единственное желание — сесть прямо здесь, на мостовой, и больше не двигаться.

За пехотой громыхала артиллерия. Она шла как на учение и занимала места в заранее определенных пунктах. Черные жерла орудий были закрыты чехлами.

Войска продвинулись по Главной улице, прошли мимо большого собора, в котором шло богослужение, и, миновав улицу Пирогова, остановились у Шлагбаумских ворот, возвышавшихся двумя башнеобразными колоннами, украшенными серебряными крылатыми львами, сверкавшими на солнце.

Ворота со львами в древние времена служили для входа в город победителей и сохранялись как памятник старины. Немецкие «победители» проходили через эти ворота мрачные и недовольные.

Командующий дивизией, барон фон Гольдштейн, надменный, упитанный генерал, успел подняться верхом на лошади на вершину горы Митридат, на то самое место, где, по преданию, закололся греческий царь. Барон мешковато сидел на большой гнедой лошади и равнодушно рассматривал панораму города, по которому потоком разливалась его армия. Барон вспомнил о восстании рабов и смерти царя Митридата, но отмахнулся от этой мрачной мысли и стал медленно спускаться вниз…

В самом начале отступления немецкой армии правителем «единой и неделимой России», генералом Деникиным, был назначен и единодушно поддержан всей ставкой белого командования новый властелин города Керчи и всего укрепленного района на полуострове — генерал Гагарин. Он последние полтора года мировой войны провел на позициях румынского фронта и прославился жестокостью к солдатам. Во время революции генерал совершенно случайно остался в живых. Полк синих гусар, которым командовал Гагарин, придумал для него достойную казнь, приготовив осиновый кол, но генерал бежал на Дон.

Керченского диктатора всегда окружали телохранители. На большой, втянутой в плечи голове генерала красовалась гусарская, синяя, с белыми кантами и белой кокардой, фуражка. Резиденцией своей генерал избрал крепость…

И вот теперь генерал нервно прохаживался по огромному кабинету, увешанному военными картами, пестрыми коврами и оружием, часто останавливался у окна. Перед его воспаленными от бессонницы глазами оживала одна и та же картина: корпуса заводов и фабрик с закопченными трубами, похожими на огромные гаубицы, гряды холмов с каменоломнями, темные проемы шахт.

Вспомнился отъезд в Керчь, напутствие Деникина. Хрипловатый, надтреснугый голос звучал дружески: «Географические условия сами наметили Крым нашим оплотом… Командование спокойно… Такой человек, как вы, будет твердо держать в своих руках один из главных стратегических пунктов добровольческого фронта на юге России. Керченский пролив — ворота, а Керчь — ключ от них. Ворота должны быть закрыты…»

Гагарину почему-то стало стыдно: зачем он по-мальчишески приподнял саблю и похвастался, что она поднесена руками самой царицы за усмирение его эскадроном рабочего восстания в 1905 году?

Прибыв в Керчь, Гагарин посетил главу крымского правительства, генерала Сулькевича, получил из Симферополя большой, хорошо вооруженный отряд и реорганизовал его, укрепив местный гарнизон.

По городу поползли тревожные слухи, что в городе действуют неуловимые большевики — Горбылевский, Ковров, Колдоба… Они засланы сюда с Кубани. Да, да, теперь понятно, кто сеет смуту в городах и деревнях!

Надо обязательно объявить в газетах: кто поймает красного агитатора, тот получит двадцать пять тысяч рублей.

Не случайно же ночью, как только пришли немецкие войска, электростанция и водопровод перестали действовать. Что теперь подумает барон фон Гольдштейн?

Гагарин отошел от окна и, открыв дверь, вызвал адъютанта.

— Охрану! — властно приказал он вбежавшему и вставшему во фронт худощавому молодому офицеру.

Было утро воскресного дня. Солнце одевало белые домики в розовые и пурпурные цвета. Темно-синее, радостное и живое небо отражалось в море. Церковный благовест разносился по всему городу, по окрестностям, по изломам гор.

Собор был набит народом до отказа. Много городской знати, генерал Гагарин с группой старых дворян, офицеров, владелец табачной фабрики и табачных плантаций миллионер Месаксуди. Миллионер с генералом стояли у самого амвона.

Высокий, с черной холеной бородой благочинный произносил с амвона проповедь.

Он говорил о том, что господь бог был и всегда будет, что пройдут мимо звезды, луна, солнце, но никогда не пройдет слово божье. Он проклинал дьявола, который во образе человека идет против веры православной, разрушает церкви, уничтожает детей, принявших крещение, сеет смуту, искушает народ.

Благочинный призывал всех подняться на врагов-супостатов, помочь белому Христову воинству в изгнании красных дьяволов.

Вдруг среди напряженной тишины раздался слабый женский голос:

— Господи! Он хочет крови!.. Где же правда?

Молящиеся смешались, зашумели. Раздался глухой женский плач.

Смущенный «пастырь» подошел к самому краю амвона и остановил свой взгляд на оборванной женщине, стоявшей на коленях около большого распятия. Через плечо у нее была повязана серая ряднушка, из-под которой выглядывала маленькая головка ребенка. Женщина плакала и целовала распятие.

Над женщиной склонилась старушка в черной косынке. Старушка уговаривала:

— Молчи…. Не надо, Дуся… Не плачь, бог с тобой!

Ребенок взмахивал худенькими ручонками и тянулся к волосам матери.

— Таких из церкви гнать! Вон!.. — проговорила женщина и повалилась на пол, придавив ребенка. Он закричал.

Толпа, крестясь и толкаясь, устремилась к выходу. В церкви остались генерал Гагарин, Месаксуди и старушка в черной косынке, не покидавшая женщину. Старушка, надев очки, взяла в свои худощавые руки ребенка, кричавшего истошным голосом. Женщина лежала на полу и судорожно вздрагивала. На оголенных руках ее виднелись следы шомпольных ударов.

Генерал Гагарин подошел к старушке и строго спросил:

— Вы ее мать?

Старушка торопливо ответила:

— Я жена маяцкого смотрителя, сестра всех несчастных женщин… Она вдова, у нее отняли мужа и убили… Оставили крошку без отца.

— Кто же его убил? — участливо спросил Месаксуди.

— Немцы и… вот этот генерал, — с ненавистью сказала старушка.

— А-а! — как бы что-то вспоминая, промолвил Гагарин. — Я знаю эту женщину. Ее муж — опасный большевик.

— Боже мой! — загорячилась старушка. — Они честные люди, я их знаю давно, они прожили со мной два года. Ее муж служил на маяке дежурным вахтенным, а она была моей прислугой. Она лишнего слова никогда не говорила… Я врать не буду, я — дворянка, господин Месаксуди.

— Нехорошо так говорить дворянке, — сказал Гагарин и направился к выходу. — Этой старой дуре тоже надо бы шомполов всыпать.

Старуха вспыхнула.

— Господи, что же это на свете делается? Вы слышите, — схватила она за рукав подошедшего благочинного, — слышите, что они говорят старому человеку?..

Женщина тем временем очнулась, медленно поднялась, взяла ребенка, нерешительно перекрестилась.

Благочинный смущенно пробормотал:

— Божье наказание, матушка, божье наказание…

Он дал поцеловать ей крест.


4

Высоко поднявшееся солнце ласково пригревало гору Митридат, красные крыши домов, серые каменные лестницы и загроможденные повозками улицы.

Воздух был густо насыщен запахами моря и влажными испарениями земли.

Но городу разносился многоголосый глухой гул, сквозь который то там, то здесь прорывались горластая ругань, лошадиное ржание, гудки пароходов.

Усталые немецкие солдаты жадно тянулись к солнцу. Одни из них, распахнув шинели, как неприкаянные бродили по улицам, другие беспорядочной толпой располагались на горячих от зноя лестницах и безмолвно смотрели вдаль, в бесконечную синеву моря, с ужасом думая о предстоящем пути, о суровой русской зиме, которая уже поджидала их где-то впереди. Некоторые оставались во дворах, пили вино, играли в карты. Больные выходили на балконы, выползали во двор, к повозкам, на солнце.

В полдень город содрогнулся от оглушительного взрыва. Зазвенели разбитые стекла. Солдаты насторожились.

Группа «гусар смерти», еще утром поднявшаяся на гору Митридат и расположившаяся за домами, на постаменте вокруг археологического музея, была встревожена. Побежали к обрыву. Там, внизу, над крышей одного дома поднимался черный шар дыма, медленно разбухавший в лазурном воздухе.

— Это нашего барона угостили, — громко проговорил полупьяный гусар, без фуражки, с рыжими волосами.

Размахивая кружкой, расплескивая вино, он добавил с восхищением:

— Отрежьте мне руку, если это не так!

— Вздор мелешь! — бросил унтер-офицер.

— Черт возьми, а хорошо было бы! — сказал другой какой-то солдат.

— И я говорю, что хорошо, — снова подхватил рыжеволосый.

Унтер-офицер умолк, угрожающе взглянул на солдата и отошел в сторону.

Гусары вернулись к вину и картам. Казалось, что они были совершенно равнодушны, ибо привыкли ко всякого рода неурядицам, происходившим в армии за последнее время.

Над обрывом остался только один гусар. Он смотрел на здание штаба с необычайным вниманием.

— Рудольф! Да иди же! Там и без нас разберутся! — крикнул ему высокий немец.

Рудольф Бергман, стройный молодой парень, был рурским шахтером. За три года военной службы он получил звание унтер-офицера и железный крест за боевое отличие. У него было добродушное лицо, большие карие глаза, казалось, всегда смеялись. Он был любимцем гусарского эскадрона.

Высокий худой гусар поднес Рудольфу кружку, наполненную вином. Рудольф выпил и угрюмо сказал:

— Сегодня в полку умерло тридцать человек… А завтра?

Солдаты смолкли. Высокий гусар, глядя на Рудольфа, запел неожиданно низким басом:

Пей вино!
Нам все равно!..
Рудольф вздрогнул и, бросив кружку под ноги гусару, крикнул:

— Ты пьян?!

— Да, пьян! Барон фон Гольдштейн расстрелял моего брата… У меня больше нет родных… — Гусар всхлипнул и продолжал сквозь слезы: — Я не хочу жить! Будь он проклят, белый свет!.. Убейте меня! Я прошу вас… убей-те! Офицеры нас морят, а мы молчим! Убивают наших друзей — мы прощаем! Германцы… Германцы… Русские солдаты куда умнее!

Рудольф посмотрел на солдат.

— Друзья! — громко сказал он, обращаясь ко всем гусарам. — Я больше не солдат!.. В Одессе, в Херсоне, в Николаеве наши солдаты бросают оружие и уходят на родину. Их не трогают русские. В Германий революция, а от нас скрывают!

Гусары вскочили со своих мест и окружили Рудольфа.

Зазвенели гусарские сабли, зашумели вольные речи.

— А ну, парень, выкладывай все, что знаешь!

— Ты не врешь?

— Домой, на родину!

— Черт побери, это было бы славно!

Не успел Рудольф ответить, как появился низенький усатый фельдфебель.

— Кто здесь распространяет вздор?

— Рудольф говорит правду!

— Не мешай, рожа!

— Гусары, вы — немцы! — орал фельдфебель. — На вас смотрит весь мир!

Рудольф и фельдфебель оказались друг против друга. В это время к собравшимся гусарам неожиданно подлетел всадник на гнедом коне.

— Обер-лейтенант Арнольд бросил бомбу… Барон фон Гольдштейн жив, убит только адъютант… Арнольд застрелился! — громко выкрикнул кавалерист и, пришпорив лошадь, помчался дальше.

— Плохо целился… Жаль! — бросил вдогонку Рудольф.

Горнист заиграл тревогу. Гусары молча надевали амуницию. Солдаты выстроились. Подошел сухощавый офицер с серым ликом и ввалившимися голубыми глазами.

— Солдаты! Вы — сыны самой сильной и цивилизованной нации, — с дрожью в голосе начал он. — Вы — те великие немцы, чьи отцы разбили Францию, разбили Австрию, Италию и создали великую империю! Вам, немцам, суждено стать покорителями мира! Вы призваны вести человечество вперед, вы — самая древняя и самая чистая нация. Вам и только вам предстоит вести за собой все нации и народы, вам суждено господствовать над всем миром…

— Довольно болтать! — вдруг резанул воздух грубый, хрипловатый голос. — Ты лучше скажи: что делается в Германии?

Офицер вздрогнул, он метнул злобный взгляд на солдат.

— Спокойствие! Вас волнует будущее Германии? Не забывайте ваши походы двигают ее вперед. А революция ведет к гибели культуры, она несет истребление чистых рас. Коммунизм — это смешение крови… Смешение крови — это уничтожение нации!

Гусары! Вы — солдаты лучшего полка императорских войск. Вам, как никому, надо соблюдать дисциплину. Этого требуют от вас император и ваша великая родина. Нас впереди ждет слава германского оружия!

Разорвав строй солдат, к офицеру вышел рыжеволосый, с потускневшими, пьяными глазами гусар, тот самый, который угощал Рудольфа вином. Он остановился перед офицером, резким жестом руки сбил свою потертую каску на затылок и с гневом произнес:

— Неужели ты думаешь, что мы стадо баранов? Мы не хотим воевать! Скажи: сколько сегодня умерло солдат в нашем полку? А за что умерли?!

Рыжеволосый гусар шагнул еще ближе к офицеру и, пьяно ударив себя руками в грудь, громко спросил:

— За что вы расстреляли моего брата? За что?

— Взять его! — приказал офицер сопровождавшему унтер-офицеру.

Но не успел тот сделать шага, как солдаты задвигались, окружили рыжеволосого и спрятали его.

Фельдфебель начал угрожать солдатам. Требовал стать «смирно».

— Всыпать Августу! — внятно, весело предложил кто-то из гусар.

Офицер оцепенел. Лицо его побелело, в маленьких голубых глазах мелькал ужас.

— Солдаты, опомнитесь! Вы губите себя и величие Германии!

Громкий смех, возгласы:

— Довольно! Долой офицеров!

— Что же это будет?

— Будет то, что и у русских!

— Долой Гольдштейна!

— Не надо нам чужих земель!

— На родину!

Толпа жителей быстро росла вокруг солдат.

Вдруг в строю взорвался веселый хохот.

— Тащи сюда! Оголяй зад! Секи его!

Фельдфебель Август, окруженный плотным кольцом солдатской толпы, стоял со спущенными до колен штанами и, дико озираясь, просил:

— Смилуйтесь! Служба… дисциплины требует.

— Ложись! Ложись, мерзавец! — гаркнул рыжеволосый гусар, хлестнув его плеткой по обнаженной ноге.

Чьи-то руки охватили фельдфебеля, и он рухнул на землю. По его жирному телу заплясали гусарские плетки.

Рыжеволосый командовал:

— Крепче! Крепче сыпьте!

Фельдфебель стонал, припадая лицом к земле.

Молодой солдат, придерживая его руки, озорно подсмеивался:

— Терпи, Август! Гольдштейн наградит тебя за храбрость!..

ГЛАВА ВТОРАЯ


1

Абдулла Эмир привез Петьку Шумного в Керчь и сдал его немецкому коменданту города. Петьку бросили в камеру-одиночку, которую охраняли белогвардейцы. Через несколько минут в камеру ввалились несколько немцев. Они были удивлены, увидав юношу с красивыми озорными глазами. Темно-русые волосы его были спутаны. Петька задорно, по-мальчишески, спросил:

— Чего рассматриваете?

Немцы пожимали плечами, говорили что-то для него непонятное, смеялись. Они спросили по-русски:

— Большевик?

Петька не ответил.

Немцы вопросительно посмотрели друг на друга, бормоча:

— Контрибуция… Большевик… Буржуй…

Один из караульных рассказал, что заключенный под стражу парнишка — большевик, который забирал у помещиков деньги и продовольствие для города.

Немцы слушали недоверчиво.

Из комендатуры показались белогвардейский офицер и Абдулла Эмир.

Немцы встретили их насмешливыми возгласами:

— Большевик… Большевик… Комиссар…

— Не смейтесь, этот мальчик действительно большевик, — обратился к ним Абдулла. — Он матрос и ездил на тачанках с отрядами красных. Я видел его. Этот негодяй приказал моему управляющему зарезать для них десять племенных ягнят, — он брезгливо ткнул пальцем в Петьку. — Его надо повесить, чертенка.

Немцы загалдели:

— Я… Я… Стрылять… Стрылять…

Петька вздрогнул, лицо его потемнело, ему стало холодно. Он забился в уголок, съежился.

Немцы вышли в коридор.

Петька взглянул на решетчатое окошечко и сквозь слюдяное стекло увидел напротив на красной черепичной крыше кошку и котенка, игравших на солнце. Петька невольно подумал о своей матери, вспомнил небольшой дворик, палисадник перед окнами, глядевшими на море… На золотом песке стоит та самая лодка, на которой отец учил его ходить под парусом в любую погоду, скамеечка во дворе, около развешанных сетей, — он сидел тут голышонком и грелся на солнце…

— В четвертую посадите! — донесся до Петьки чей-то властный голос.

За окном послышалось бормотанье, раздался стук тяжелых сапог. За дверью зазвенели ключи.

«За мной», — подумал Петька.

В камеру втолкнули высокого, широкоплечего мужчину с синими подтеками под глазами. Арестованный ударил кулаком по решетке и громко сказал охрипшим голосом:

— Всех нас не переловите!

— Ставридин! — радостно вскрикнул Петька.

Ставридин повернулся к нему:

— Петька! Жив? Спаслись?

И не успел Петька толком ответить, как очутился в могучих руках Ставридина.

Они поцеловались.

Петька рассказал все, как было, рассказал и о том, как попал сюда.

Ставридин по-отцовски обнял Петьку.

— Не страшно?

— Нет.

— Молодец… Крепись… Когда меня сковырнуло с фелюжки, думал: конец, захлебнусь — и на обед к рыбам. Но я, брат, не из той породы, чтобы в беде руки опускать, плаваю хорошо… Пришлось за волной держаться. Снял барахлишко, связал — и на поясок да к шее его, и плыву. Смотрю — бултыхается какое-то чудище… Бревно. Я к нему, оседлал и плыву, как на дельфине. Раздвинулся туман. Смотрю — берег. Несет меня прямо на скалу. Я тогда — с бревна и материнскими веслами айда к берегу. Только вылез — слышу: «Стой!» Гляжу — два гада. «Ты кто?» — спрашивает один — и штык к животу. «Да ты брось, — говорю, — со своим штыком. Известное дело — рыбак. Кого же больше море глотает? Вот пятеро было, один остался, а ты, безбожник, еще штык в меня суешь?» — «Мы знаем, — отвечает стражник, — какие вы рыбаки! Грудь-то с якорем, а руки с бабами — это что же, рыбацкое? Какой ты рыбак, коли матросом оказываешься!» — «Был, — говорю, — и матросом когда-то». А он свое: «Мы, — говорит, — уже сегодня одного такого рыбака поймали, тоже зубы заговаривал». Повели на кордон, к вахмистру, там бросили мне вот этот халат, а потом и давай меня крутить. «Ты, — говорит вахмистр, — из тех большевиков, которых ночью из баржи выбросили!» — «Каких это?» — интересуюсь я. «Да вот, что с Тамани возим сюда. Таких решили не разгружать, а камень на шею — и в море. Ты лучше говори: сорвался с камня? Лучше будет, если скажешь». — «Да что ты, бог с тобой, я темрюцкий рыбак, погода загнала сюда», — настаиваю я. А он показывает мое удостоверение. «Попался, думаю, не выкинул из кармана». Ну, с этой поры гады и начали. Всю дорогу шпыняли… А потом вот сюда, к немцам, доставили…

Вечером в камеру втолкнули еще двоих — молодого парня и старика (позже оказалось — отца и сына из местечка Салынь). Они были так избиты, что их пришлось поднимать с полу на нары.

К утру старик умер, и сын, лежа в горячке, не видел, как унесли его отца.

На рассвете Петька оглядел мрачную, вонючую камеру. Ставридин еще спал.

Петька слез с нар. Незнакомый бредил, поминутно вздрагивая. Петька снял с себя потрепанную тужурку и прикрыл ею плечи больного, а сам остался в одной грязной рубашке. Он подошел к окошечку и посмотрел во двор, прислушиваясь к шуму пробуждавшегося города. Откуда-то донеслись приглушенные крики, грохот машин, фырканье и гудки автомобилей, ржание лошадей, рев ослов…

«Жизнь идет своим чередом», — подумал Петька.

Вдруг до него донесся гудок большого парохода. Петька вздрогнул он узнал гудок «Юпитера». Это тот самый пароход, на котором он плавал масленщиком. На «Юпитере» его крестный отец, механик Евсеич.

Петька растолкал Ставридина:

— Слушай… гудки «Юпитера». Он, кажется, ушел с большевиками в Новороссийск…

— Да, — ответил сонный Ставридин. — А что?

Я на этом пароходе плавал. Мне говорили, что «Юпитер», «Анатолий» и «Петр Великий» — все пошли с Красной гвардией в Новороссийск.

— В чем же дело? Может, большевики пришли, — спохватился Ставридин. — Эх, мать моя фисгармония, помнишь, я говорил тогда, что на Новороссийск надо было пробираться, а то вот… влипли… Может, потому нас ночью и не беспокоили…

Ставридин встал с нар, подошел к двери и постучал.

— Эй, фараоны, где вы?

— Ти-ше-е! — раздался громкий голос за дверью.

В камеру заглянул огромный стражник — надзиратель, за ним — два толстяка немца с винтовками.

— Что вам надо, собаки?! — закричал гневно тюремщик. — Тех, кого вы ждете, голубчики, больше не будет здесь никогда, не ждите…

Надзиратель с громом захлопнул дверь камеры.

Вскоре вызвали Шумного. Когда уводили, Ставридин обнял его. Больной незнакомец протянул Петьке руку.

Ставридин ободряюще сказал:

— Держись, Петька, не трусь! Лучше смерть, чем позор!

У Петьки вздрагивали губы. Ему хотелось плакать, но он крепился.

Стражники повели Петьку через длинный двор в помещение, где производят допрос. Он увидел под виноградной аркой толпившихся людей. У стены, покрытая черной шалью, стояла женщина. Она не отрываясь смотрела на Петьку.

Вдруг женщина выпрямилась и резко подалась вперед.

— Петька! Сынок!

Мать бросилась навстречу Петьке, перекрестила его и прошептала:

— Господи, избави его от всех бед…

— Куда прешь? Проворная какая! — злобно проговорил стражник, отстраняя женщину стволом винтовки.

— Мама, не надо, — упрашивающе сказал Петька. — Я ни в чем не виноват, меня выпустят.

Мать бежала за Петькой и кричала:

— Меня, меня возьмите, убийцы!

Стражник прикладом винтовки оттолкнул мать в сторону от конвоя.

Петька оглянулся и увидел, как мать, заливаясь слезами, прислонилась к стене, потом медленно начала сползать на землю…


2

В большом зале за столом сидел худой, с морщинистым лицом полковник. Конусообразная лысая голова, длинное, припухшее, бледное лицо, большие зеленые глаза, налитые кровью, как бывает после изрядной выпивки. Из полуоткрытого рта виднелись желтые длинные зубы.

Взглянув на него, Петька вздрогнул. Таких людей ему еще не приходилось видеть.

— Ага, так вот он каков, юноша! — заговорил полковник скрипучим, пропитым голосом. — Маленький — и уже большевик. Скажите пожалуйста! Рано, рано заразился политикой… Садись.

Он показал Петьке на стул и кивнул конвоирам. Те вышли.

— Так, так, — протянул полковник многозначительно и сплел длинные желтые пальцы сухих рук. — Как вы себя чувствуете, молодой человек?

— Ничего, — ответил Петька.

— О-о, — промычал полковник, — какой смелый! — Он поднялся, обошел стол и, приблизившись к Петьке, спросил: — Хотите папироску?

— Я не умею курить.

Полковник медленно опустился на стул, стоявший почти рядом с Петькой, положил руки на свои костлявые колени, сделал насмешливую гримасу и стал пристально смотреть прямо в глаза юноше.

Шумный закрыл глаза и глубоко вздохнул.

Внезапно полковник изо всей силы толкнул ногой стул, стул с грохотом опрокинулся, и Шумный распростерся на полу.

— Встань, мерзавец! Ты где находишься?! Я тебя научу, как отвечать!

Петька поднялся, ошеломленный, машинально обтирая рукой пыль с одежды. Он испуганно смотрел на полковника и напрягал все силы, чтобы остановить слезы, которые мутили ему глаза.

— Садись! — сказал полковник.

Шумный повиновался, осторожно сел за стол против полковника.

— Ну вот что, молодой человек, — заговорил вдруг совсем уже другим тоном полковник, глядя на опущенную голову Шумного, — вот что, дитя мое, я знаю, за что тебя арестовали. Преступление твое небольшое, и ты его искупишь, только будь умником. Судя но твоему лицу, ты добрый, хороший юноша…

Уставив глаза в пол, Петька молчал.

— Ты должен сказать мне, кого ты знаешь из большевиков здесь в городе. Назови фамилии — и будешь освобожден, — продолжал полковник, похрустывая костлявыми пальцами. — Ну, говори, мой хороший мальчик, говори! — Он поднялся, заложил руки в карманы, прошелся по комнате.

Петька молчал.

Полковник положил руку на его плечо и, заглядывая в лицо, снова заговорил:

— Ну, мой мальчик, назови пока хоть одного… Я жду.

Шумный, нагибаясь, водил плечом, стараясь сбросить с него руку полковника, и наконец, не вытерпев, промолвил:

— Что вы от меня хотите? Я никого не знаю, я знаю только себя.

— Только? Ну, говори о себе, правду говори. Неправды, боже упаси, не терплю… Кто ты?

— Я человек, — с сердцем бросил Шумный, не помня себя от гнева. — Еще что?

— Гм… А я, по-твоему, кто?

— Я о других не знаю, кто они. Я знаю себя. Я только за себя буду отвечать.

— Ишь ты, какой щенок… Сейчас, сейчас я с тобой поговорю. — И полковник нажал кнопку на столе.

В комнату вошли два солдата.

— Сведите в предварительную, — приказал полковник. — Я с ним потом поговорю. Скажите прапорщику, что очень упрям.

Солдаты взяли под руки Шумного и повели.

— Стойте-ка, братцы, — вдруг остановил их полковник. Приблизился к Петьке и, погрозив пальцем, сказал: — Так вот, подумай, иначе ночью с партией смертников будешь расстрелян. Понял? Будешь расстрелян!

Солдаты потащили Петьку.

Ступая подкашивающимися ногами, он, дрожа всем телом, бормотал:

— Что такое я сделал? Какой же я преступник? Я рыбак. Я люблю море… А как же моя мама?..

Полковник, расставив ноги, стоял посредине комнаты и, провожая Шумного мрачным взглядом, промолвил вдогонку:

— Покрепче с ним, покрепче!..

Петьку ввели в полуподвальную просторную комнату, где стоял длинный дощатый стол на низких, видимо подрезанных, ножках. У стены чернели венский старый стул и садовая скамья, с которой поднялись два стражника в брезентовых грязных фартуках. Один, высокий, костлявый, с большими мутными глазами, с сединой на рыжих висках, шагнул навстречу Петьке.

— Вам совдеповца прислали на обработку, — объяснили весело солдаты, подталкивая прикладом в спину Шумного.

— Что, тверд? — усмехнулся высокий стражник, меряя Петьку тусклыми глазами.

— Как видно, да.

— Ну что ж, сделаем его мягким.

Петька скользнул взглядом по грязным, как у мясников, фартукам стражников и почувствовал, как на затылке у него зашевелились волосы.

«Палачи… Сейчас будут пытать, — с ужасом подумал Петька. — Убегу!»

Он обернулся к раскрытой двери, точно готовясь рвануться в нее, но в эту минуту оттуда раздался странный, словно козлиный, голос:

— Э-э-э! Вот каков он! Ска-а-жи-и-те пожа-лу-уйста!

Дверь захлопнулась, и перед Петькой остановился сухонький, небольшого роста прапорщик с усиками на английский манер. Его тощая фигурка была затянута в диагоналевый френч и черные галифе, заправленные в начищенные сапожки. Под мышкой он держал тоненькую папку, а на кисти правой руки висел хлыст из желтой кожи.

Стражник подал офицеру венский стул.

— Тэк, тэк, т-э-э-к! — фасонно растягивал прапорщик и, закидывая ногу на ногу, скомандовал Петьке: — Ну-у-с, подойди-ка, юноша, сюда поближе. Вот здесь стань! Вот здесь, напротив меня! — он ткнул хлыстом в пол, показывая, где стать Петьке.

Шумный, опустив голову, подумал и шагнул к указанному месту.

— Прежде всего я тебе хочу дать совет, — сказал прапорщик, щурясь на Петьку. — Будь благоразумен.

Петька отвернулся от него.

— Я советую тебе… очень советую, — повторил прапорщик, — сознаться.

— Мне…

— Тсс! — прервал его прапорщик, поднося палец к своим усикам. — Я советую сознаться, и мы вот здесь, в папке, запишем об этом, а потом я доложу полковнику, и он тотчас же простит. Пойдешь к матери, которая тебя ждет там, у ворот.

— Я ни в чем не виноват.

— Мерзавец! — вдруг взвизгнул офицер, и его облизанное и уже изрисованное морщинками лицо налилось кровью. — Даю минуту на размышление! Слышишь, щенок?! — И он вынул из бокового кармана френча часы, нахмурился, затем порывисто встал и бросил стражникам: — На стол!

Петька выпрямился. Сердце часто застучало, в глазах, полных ненависти, что-то замелькало, мутное, страшное, затемняющее свет. Вдруг он почувствовал, как что-то разом сдавило его руки, и он всем телом скользнул по холодному кирпичному полу. Стражники приволокли Петьку к столу.

— Для начала тридцать шомполов! — скомандовал офицер и, хлестнув себя плеткой по голенищу сапога, форсисто зашагал по комнате.

Стражники быстро стянули с Петьки одежду, оставив на нем только рубаху.

— Сознаешься?

Петька весь сжался и, не ответив, сам лег на стол. Он скомкал край рубашки, воткнул в рот и сдавил зубами. Он слышал, что так легче переносить боль.

— Что он, дурак? — сказал офицер, поглядывая на стражников

— Нет, ваше благородие. Видно, у него такой нравный характер, пояснил один из палачей и зло взмахнул тонким стальным шомполом, врезая его в тело Петьки.

— Проклятые… проклятые… — простонал Петька и затих.

Он чувствовал режущую, нестерпимую боль, ощутил, как теплые струи крови потекли по бокам. Глаза заволокло туманом…

— Облить водой! — скомандовал офицер и быстро вышел из комнаты.


3

К вечеру со стороны Тамани показался колесный пароход «Вестник», за ним — несколько небольших катеров, буксирующих баржи. Они растянулись длинным караваном и медленно шли прямо в порт. С моря доносилось хлопанье колесных лопастей.

По мере того как караван приближался к гавани, многие жители — мужчины, женщины, дети — спешили к пристаням.

Скоро у ворот пристаней, вдоль гранитной набережной, собрались толпы встревоженных людей. Появились немецкие гусары и выстроились у ворот.

Суда приблизились и пришвартовались к пристани. Одна баржа бросила якорь посредине бухты и встала на рейде.

С берега было видно баржу, пленных, сплошной массой лежащих и сидящих в мрачной впадине трюма, прямо на мокром и грязном днище.

Лица пленных тянулись вверх, но солдаты размахивали прикладами, толкали людей сапогами. Слышались отрывочная команда, стоны, проклятия.

Но вот раздался пронзительный свисток и вслед за ним выкрик.

— Начинай! — кричал толстый человек, отчаянно размахивавший большими пучками веревок.

Офицеры суетились, бряцали шашками, звенели шпорами, расставляли на пристани караул.

— Зачем церемониться с этой сволочью? — громко выкрикивал рыжеволосый Москалев, местный присяжный поверенный, черносотенец. — Везли б их, негодяев, сразу в крепость, а то вот театр устраивают.

— Ошибаетесь, господин Москалев, — вмешался старый, с трясущимися руками, в пенсне, преподаватель мужской гимназии Арбузов, — открытая расправа — это, знаете, я бы сказал, по-учи-тель-ное зрелище для черни. Она, эта чернь, поглядит, да и деткам своим закажет: «Не делайте больше революции!»

— Сомневаюсь, — проговорил присяжный. — Вы, учитель, должны знать: тьма жестока, а человек, живущий ею, подобен зверю и при виде своего казнимого брата может взбеситься.

Вдруг кто-то громко крикнул:

— Идут!

Гневный ропот прошел по толпе. Человек десять белогвардейских солдат выскочили из ворот, размахивая ружьями, расчищали дорогу.

В толпе отчетливо слышалось:

— Смотрите, смотрите, — и мальчишки среди них!

— Боже мой, дети!

— Браток мой… — сквозь слезы говорил какой-то рабочий.

— Вася, муженек…

Люди кричали, бросались к воротам, их отталкивали солдаты.

Вдруг среди толпы, на заржавленном бакене, валявшемся на площади, появился глава местных эсеров Войданов — высокий, плотный мужчина в сером костюме. Он медленно снял шляпу, подставляя ветерку свои пышные волосы, оглядел толпу и чистым, бархатным голосом закричал:

— Вот до чего довели страну!

Толпа отхлынула назад. Только немецкие солдаты смотрели с любопытством на странного оратора. Войданов не смущаясь бросал в толпу:

— Дорогие друзья-товарищи, слушайте, вы, наверно, меня помните… Я — Войданов… Переживаемые сейчас события неизбежны. Свобода штыком и порохом не завоевывается. Это большевистская агитация…

Кто-то из рабочих-грузчиков подбежал и столкнул его с бакена. Войданов упал. Среди немцев раздался хохот.

Арестованные шли в плотном кольце конвоиров мимо шумящей и выкрикивающей толпы. Высокий, весь израненный матрос прихрамывал среди красногвардейцев, глаза его сверкали.

— Братья немцы! — кричал он в толпу немецких солдат. — Вас то же самое ждет на родине. Ваши помещики, буржуи и офицеры будут убивать вас, как нас убивают наши гады!..

— Молчать! — надсаживался конвоир-прапорщик.

— Слушайте! — не унимался матрос. — Они убили моего брата… убили сестру мою… убили отца… А теперь вот меня… За свободу не страшно умирать. Я — большевик, я смерти не боюсь. На мое место станут двадцать других пролетариев…

— Молчать! — замахиваясь шашкой, прокричал другой офицер.

Из маленьких улиц и переулков, из ворот домов стали появляться рабочие. Кто-то выстрелил. Толпа хлынула в переулки. Арестованные смешались с толпой, к ним подбегали люди в измазанных рабочих блузах, родственники, знакомые, перерезали веревки и освобождали…


4

На углу розового здания гимназической церкви, выходившей к площади, появился высокий, курчавый, в черной чиновничьей шинели, с бледным лицом человек лет тридцати. Он остановился около дерева, поправил белой, худой рукой золотое пенсне и стал смотреть на разбегающихся с площади людей.

Пули свистели, прорезая воздух, чиркали по железным крышам и разбивали оконные стекла. Но как-то внезапно площадь опустела, шум покатился куда-то к центру города. На площади разносились крики раненых. Недалеко от тротуара распластался труп белого офицера, подальше, скорчившись, лежали двое солдат. Горячее солнце заливало их неподвижные лица.

— Ой, товарищи, помогите! Не бросайте! — надрывался неистовый голос раненого, ползущего по горячим камням мостовой.

Курчавый человек топтался около дерева, то и дело прикладывал к голове руки, словно не мог выносить этих выкриков. Вдруг он вскинул руки кверху, будто кому-то вдогонку бросил рыдающим голосом:

— О, бедная моя Россия! О, несчастная! Что ж это делается с тобой?

Из калитки церковной ограды выскочил длинноволосый Войданов.

— Господин Литкин, — задыхаясь, торопливо проговорил он, — ради бога, уходите отсюда!

Курчавый плакальщик по России обернулся.

— А, Аркадий Аркадьевич! — сказал он. — Прошу вас, надо помочь этим несчастным. Они исходят кровью, — показал он на раненого и быстро шагнул к нему,

Войданов преградил путь.

— Здесь опасно, уйдемте отсюда, — сказал он. — Скорей, нас убьют!

— Кто нас убьет? — возразил Литкин.

— Да они же и убьют вас.

— Да кто же это они? — сердился Литкин.

— Да вот эти озверевшие рабочие, — пояснил Войданов. — Поймите: они в каждом интеллигенте видят капиталиста, барина, своего врага. Да, да, видят в них врага революции…

— Оставьте, пожалуйста! — перебил Литкин. — О, эти-то люди хорошо различают своих врагов! Они не те, какими мы часто их представляли.

В это время из-за железных катеров, вытащенных на берег для ремонта, выскочила группа, человек десять, рабочих. Они бросились к раненому.

— Вот молодцы! — закричал Литкин и шагнул к ним навстречу. — Видите, они ничего не боятся… Они спасают своего товарища!

— Нет, стойте, Михаил Иванович, я вас не пущу к ним! — вскрикнул Войданов и схватил Литкина за руки.

Вз-з-ю-ю-и-и, — со свистом над их головами пролетела пуля.

— Вот видите! — сказал Войданов, пригибаясь, и потянул назад своего друга. — Скорей за ограду!

— Оставьте меня! — резко сказал Литкин и отошел в сторону.

Войданов, пригибаясь, оглядываясь, быстро скрылся во дворе церкви.

Литкин остался один. Он снова остановился над умолкшей площадью и задумчиво глядел вдаль. Вдруг лицо его просияло.

— Да, здесь действовал освобожденный человек! — как-то неожиданно произнес он дрогнувшим голосом и, медленно повернувшись, пошел прочь от площади.

Не успел Литкин пересечь площадь и выйти на Строгановскую улицу, как столкнулся лицом к лицу со стройным, высоким, с небольшими темными усами подпоручиком в новеньких золотых погонах.

— Бардин! — воскликнул Литкин, расставив руки. — Бардин, вы живы? Вот встреча!

Подпоручик остановился.

— Узнаю, — проговорил он и улыбнулся.

Они обнялись.

— Вы здесь служите? — удивленно спросил Литкин.

Бардин утвердительно кивнул головой и украдкой поглядел но сторонам.

— Да, я переведен сюда па службу.

— Вы неспокойны?

— Да. Сейчас здесь все оцепят… — ответил Бардин.

— Это не важно. Дело уже свершилось! — торжественно воскликнул Литкин. — Какой смелый налет! Говорят, около шестидесяти человек арестованных освобождены… Вы видели, что здесь творилось?

— Я вчера узнал, что вы здесь, — уклонился от ответа Бардин и сделал шаг, давая понять, что он спешит.

— Нет, я не отпущу вас, — сказал Литкин и взял Бардина под руку. — Что вы, такая неожиданная встреча!

— Солдаты…

— Бог с ними! — живо возразил Литкин. — Я думал, вас уже нет в живых Прошу, пойдемте ко мне обедать, мой дом в пяти шагах отсюда… Нет, нет, я вас не отпущу!

Бардин почувствовал, что медлить больше нельзя, он пошел с Литкиным.

— Я часто вспоминал вас, Дмитрий Алексеевич, — продолжал Литкин. — Вы ведь в университете были заметным студентом. Но, простите, мне непонятно, как вы могли стать офицером. Помните наши споры? Вы… такой фанатик большевизма — и вдруг… — Литкин недоумевающе пожал своими широкими плечами.

— Ну, об этом потом, — вздохнул Бардин.

Литкин многозначительно посмотрел на него.

Где-то позади раздался выстрел.

Бардин и Литкин вышли на Строгановскую улицу и направились в центр города.

— Проходите, проходите! — покрикивал на пешеходов усатый офицер, бежавший по тротуару, обгоняя быстро шагающую колонну казаков.


5

Литкин ввел Бардина в свой добротный двухэтажный дом с большими окнами на центральную улицу города. Они прошли в комнату с бархатными портьерами, заставленную старинной, громоздкой, красного дерева мебелью. Приятели уселись на диван, на который падал через окно широкий солнечный луч.

— Быстро вы меня узнали, — сказал Бардин, пристально взглянув на Литкина.

— Да, Дмитрий Алексеевич. Я вас последний раз видел в шестнадцатом году, летом, как раз на выпуске, в тот день, когда вас схватили жандармы. О, день незабвенный! Тогда ведь взяли сразу двенадцать человек — и всех с вашего медицинского…

— Да… было дело.

— Ну, а потом — как мне не узнать вас! — весело произнес приятным, бархатным голосом Литкин. Он взглянул на Бардина своими огромными глазами, в которых блеснуло смущение, и, загадочно улыбаясь, добавил: — Вы же, Дмитрий Алексеевич, были очень опасным моим соперником.

— Как это? — встрепенулся Бардин.

— Припомните-ка, где и когда пожала вам студентка руку за ваши политические споры со мной, именно со мной… Что, забыли? Вспомните: в доме известного физика, профессора Дымова. Я и до сих пор не знаю толком, кто вас, так сказать, пролетария, пригласил на этот вечер, но она была тогда в восторге от вашей критики! Помните?

— Теперь не до воспоминаний…

Литкин насторожился. Он внимательно поглядел на Бардина, поднялся с дивана, направился к окну и, не дойдя до середины комнаты, обернулся и спросил:

— Дмитрий Алексеевич, я хочу знать: кто вы?

— Я? Я… честный человек.

— Вы человек с характером, — протянул Литкин и, взяв Бардина под локоть, подвел его к открытому окну.

Все тротуары были забиты пестрой толпой. Посредине улицы, шатаясь, бродили пьяные немецкие офицеры и солдаты.

Белогвардейский конвой, охватив плотным кольцом группу женщин с детьми и узлами, вел их по шумной улице. Немцы растянулись шпалерой по тротуару, смеясь, выкрикивали:

— Большевик, фрау, киндер, комиссар!

— Видели? — спросил Бардин, показывая кивком головы вниз, на улицу.

Литкин сморщился.

— Вы, Дмитрий Алексеевич, человек проницательный и понимающий. Скажите: что, по-вашему, сложится теперь у нас в России? Четырнадцать крупнейших государств мира двинулись на нас… Они идут не только душить революцию. Они идут хозяйничать… Корабли Англии уже здесь, в Черном море…

— По-моему, в России все уже сложилось, — твердо и убежденно ответил Бардин. — Уже сложилось будущее России. И, может быть…

— Всего мира — так вы хотите сказать? — живо перебил его Литкин. — Гм… Это похоже теперь на шутку. Подумать только четырнадцать держав обрушились на одну разрозненную, растерзанную, окровавленную Россию… Россию темную, голодную и обезоруженную… Где ваши солдаты, где армия? Где оружие?

— Армия — это народ.

— Это не так, — горячо возразил Литкин. — Я уверен, что народ еще до сих пор хорошо не разобрался, что ему надо. Наш народ слишком темен. Да, темен… В этом все несчастье… Я только что наблюдал: выскочили из подворотни рабочие, кто с обрезом, кто с ломом, отняли у врагов своих братьев и разбежались…

В комнату вбежала худенькая, с испуганным лицом горничная и торопливо доложила, что пришли какие-то офицеры.

— Это еще что такое? — протяжно произнес Литкин.

— Простите, — послышался голос из приоткрытой двери.

— Входите. Кто там?

Вошли двое офицеров. Один был молоденький поручик, другой — усатый капитан.

— Что вам надо, господа? — строго спросил Литкин.

— Не беспокойтесь, — ответил капитан хриплым голосом, окидывая пытливым взглядом Бардина.

— Это, очевидно, меня касается, — сказал Бардин, делая вид, что он совершенно спокоен.

Он шагнул к офицерам и остановился, пристукнув каблуками.

— Да это касается вас, — подтвердил капитан.

— Что именно, господин капитан?

Капитан попросил Бардина предъявить документы.

— Господа, объясните, пожалуйста: какие у вас основания беспокоить меня? — спросил Бардин.

— Вас приказано арестовать… и доставить к коменданту города. Вы откуда прибыли?

— Из Симферополя, в распоряжение начальника укрепленного района генерала Гагарина. Думаю, господа, здесь какое-то недоразумение, — сказал Бардин, подавая документы.

«Подпоручик Дмитриев», — вслух прочел капитан.

Литкин недоуменно взглянул на Бардина, но тут же властно заявил:

— Я отвечаю за этого человека!

— Объяснение свое вы дадите, господин, когда вас спросят, — грубо оборвал его капитан и, открыв маленькую кожаную папку, вложил туда документы Бардина.

В комнату вошли два вольноопределяющихся.

— Это недоразумение, господин капитан! — возмутился Бардин.

— Не понимаю! — воскликнул Литкин, разводя руками.

Бардин поклонился ему и молча, с достоинством офицера, пошел за солдатами.

Когда Бардин спустился с лестницы и вышел на улицу, он увидел прислонившегося спиной к окну магазина человека в черном пальто и сером кепи, с которым ехал сюда три дня тому назад в одном вагоне…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ


1

Ковров шел в дом, где была назначена явка. Ночь была темная. Электричество в городе не горело. На улицах было не много гуляющей публики. Цокая копытами, проносились разъезды немецких гусар. Всюду стоял запах навоза, гниющего мяса, карболки, дегтя.

Обойдя переулками центр города, Ковров направился к северному склону горы Митридат.

Мысль о том, как лучше строить в этом далеком уголке свою работу, глубоко волновала Коврова.

«Это хорошо, что мы, одиночки, нашли друг друга, — говорил он про себя. — Хорошо, что мы объединились. Выпустили листовки. Но это только пропаганда, маленькая пропаганда. А что она значит в этом гигантском, тяжелом бою, который идет теперь за спасение революции? Наша работа такая еще крохотная…»

Едва он поднялся до середины крутой старинной каменной лестницы, как где-то внизу послышались крики, ружейные выстрелы, глухие взрывы бомб. Ковров ускорил шаг…

На окраине, около одиноко стоявшего домика, к Коврову подошел худощавый мужчина лет сорока пяти, с узким лицом и большими, проницательными, глубоко запавшими глазами.

Ковров узнал в нем Горбылевского.

— Здравствуй, Давид! Все в сборе? — тихо спросил Ковров.

— Тебя ждем. Почему опаздываешь? — строго спросил Горбылевский и протянул свою длинную сухощавую руку.

Друзья вошли в дом.

Ковров осмотрел бедно убранную комнату, подошел к кровати, грузно сел на нее и сказал;

— Бардина арестовали!

— Участвовал в налете? — спросил Горбылевский.

— Говорят, подскочил к офицеру конвоя, как бы на помощь ему, и тут же его застрелил.

— Странно… — процедил Горбылевский. — Как же он оказался с рабочими? Он говорил мне, что никого здесь не знает… Не понимаю…

В комнату вошел Савельев. На нем был хороший серый костюм, в руках он держал стек. Лицо его, острое и хитрое, было неприветливо.

Савельев сердито ткнул руку Горбылевскому, затем Коврову, невнятно пробурчал «здравствуйте» и, усевшись на турецкий старый, весь в заплатах, скрипучий диван, вынул портсигар, достал папиросу и, не поднимая головы, стал молча разминать ее в своих длинных пальцах.

— Ты что в таком настроении? — спросил Горбылевский.

Савельев чиркнул зажигалкой, сделанной в виде миниатюрного снаряда, прикурил и, завинчивая ее, поднялся с дивана.

— Понимаешь, прямо морда в морду сошлись, налетел, как говорится, на негодяев.

11 а кого?

— На Войданова и на этого… черт его за ногу… Пряникова… Я не знаю, что тут за лавочка, чем они торгуют. Прямо на улице называют меня большевиком, угрожают. «Из-за вас, — говорят, — такое творится! И все должны страдать?..» Черт возьми, нельзя выйти на улицу! Куда-то надо перекочевывать — в деревню, что ли? Меня тут все собаки знают.

Ковров и Горбылевский переглянулись.

— Мне думается, что здесь кроется какая-то провокация, — сказал Ковров. — Они начали за нами охоту, идут заодно с белыми. Среди них есть прямые агенты генерала Гагарина. Возьмите Войданова. Он совсем обнаглел. Они болтают о совместной работе, для того чтобы взять нас на учет… а потом предать нашу организацию.

— Это похоже на правду, — проговорил Горбылевский.

Неожиданно в комнату ввалился вооруженный человек, одетый в немецкую военную форму, крепкий, могучего телосложении, с открытым румяным лицом. Он быстрым взглядом окинул собравшихся.

— Женька?! — вырвалось у всех разом.

Колдоба хитровато улыбнулся.

— Можете поздравить. Полчаса назад мы… наша братва… освободили из комендатуры и полицейского участка арестованных.

— Браво! — воскликнул Савельев. — Что же ты мне не сказал? Я бы тоже с тобой… Вот это дело, я понимаю! А то сидим…

Ковров бросился к Колдобе и обнял его.

— Все обошлось удачно? — спросил он, глядя другу в глаза.

— Всех освободил, только какой-то там парнишка остался… избитый, не мог идти… Я не оставил бы его… Поздно узнал…

— Все это хорошо, — строго сказал Горбылевский. — Но это, Евгений, не дело. Раз посчастливилось, два… а потом?

— Ну тебя! — отмахнулся Колдоба.

— Нет, ты больше на это не пойдешь, — решительно заявил Горбылевский.

— Я тоже так думаю! Мне здесь делать больше нечего. Я буду пробираться в Красную Армию… Я хочу воевать!

— Не кричи! Мы тебя не отпустим, — сказал Ковров и строго и с любовью поглядел на Колдобу. — Партиец везде на фронте, везде в своей армии.

Колдоба покраснел, глаза его засверкали. Он хотел сказать что-то резкое, но сдержался.

— Да ты подожди, не горячись… Мы, браток, здесь завернем такое, что небу станет жарко! — сказал Савельев.

Колдоба вскинул голову и направился к двери.

— Ну, давай, товарищ, входи! — крикнул он и приоткрыл дверь.

Это был Бардин в новом офицерском, без погон, мундире.

Он поздоровался и сразу же возбужденно заговорил:

— Ну, не случись такого чуда, я, очевидно, никогда бы не увиделся с вами, товарищи. Из контрразведки никто не выходит живым.

— Вы скажите, — сердито спросил Горбылевский, — что вас занесло в дом эсера?

— Чистая случайность, — ответил Бардин и смутился.

Он увидел настороженные взгляды подпольщиков.

— Товарищи, не беспокойтесь, Литкин никакого отношения не имеет к тому, что меня арестовали. Я его знаю давно. Мы учились с ним в университете… Он как будто порядочный человек…

— Эсер — и порядочный! — буркнул Савельев, пренебрежительно ухмыляясь.

— Да и вы сами говорили мне, что он порядочный человек, — сказал Бардин, задерживая взгляд на сухощавой, несколько сгорбленной фигуре Горбылевского. — Он ведь отходит от своей партии левых эсеров.

— Да, отходит. Но никак не отойдет…

Горбылевский шагнул к Колдобе и посмотрел на него укоряющим взглядом. «Что же ты, не предупредив, ведешь на такую ответственную явку?» — казалось, говорил этот взгляд.

— Политический же человек, — шепнул ему Колдоба, догадавшись, что тот хотел сказать. — Чую в нем своего человека.

Ковров предложил Бардину сесть, и тот устало опустился на диван. Ковров сел рядом, спросил:

— Вы принимали участие в освобождении арестованных бойцов Таманской армии?

— Да, пришлось.

— Убили начальника конвоя?

— Так вышло…

— А как же вы успели связаться с выступающей группой рабочих? — спросил Горбылевский.

— Получилось совершенно неожиданно, — объяснил спокойно Бардин. — Я пошел посмотреть на пришедшие баржи, а тут налет. Я был около офицера конвоя. Совесть большевика обязала меня помочь рабочим.

— Рисковать подпольщику недопустимо, — резко сказал Горбылевский. — Вас за это и арестовали?

— Нет.

— А за что же?

— За мной следили из Симферополя. Когда меня арестовали и выводили из дома, я увидел стоявшего в стороне шпика.

— Стало быть, вас заподозрили в том, что вы симферопольский подпольщик?

— Да, такое было предъявлено мне обвинение.

— Теперь все понятно, — сказал Ковров. Обернулся к Горбылевскому и Колдобе, которые слушали их разговор: — Выходит, не то, что мы думали.


2

До падения советской власти в Крыму и на Кавказе подпольщики знали о страшной угрозе, нависшей над страной. Они знали, что империалисты тайно, по-разбойничьи, подкрались к нашей земле и начали военную интервенцию. Но подпольщикам не было еще известно, что на Средней Волге и в Сибири, англо-французы организовали мятеж чехословацкого корпуса, всколыхнувший всю контрреволюцию. Контрреволюция подняла в Сибири восстание против советской власти, теперь уже открыто руководимое Америкой, Англией и Францией. Подпольщиков потрясло новое известие — что эти иностранные империалисты спешат и сюда, на юг России.

Империалисты теперь осуществляли свои давнишние захватнические планы. Они со всех сторон двинули на молодую республику Советов первоклассные корабли и войска, посылали русским капиталистам и белым генералам пушки, снаряды, обмундирование, деньги — все, что только могло задушить революцию…

Подпольщики окружили Бардина и жадно слушали его рассказ о положении в стране и на фронтах.

— Успехи на Центральном фронте превосходны! Они быстро меняют невыносимо тяжелое положение нашей республики.

— Что же, армия создана? — нетерпеливо спросил Колдоба, весь подавшись к Бардину.

— Да, такая армия создана. Теперь у нас уже миллионная регулярная армия. Это наше спасение. Красная Армия уже дважды наголову разбила белые армии, окружавшие Царицын. Второе окружение Царицына было очень опасным. На этот раз белые стянули к Царицыну и поставили вокруг города двадцать свежих дивизий. Это были у них отборные войска, из офицеров, юнкеров и казаков. Командовал фронтом генерал Краснов. С ним был Мамонтов. Но наша армия, которой командовал наш красный полководец Ворошилов, разбила их, Краснова и Мамонтова отбросили далеко за Дон.

Подпольщики жадно слушали.

— Разгром белых под Царицыном, — продолжал Бардин, — очень удручил иностранные державы. Ведь Царицын имеет стратегическое значение. Захват этого города им был очень важен, они хотели соединить в Царицыне свои фронты — Южный и Восточный… Разгром под Царицыном дал немалый толчок и для распада немецких оккупационных армий. Сейчас разгорается гражданская война и на Украине. Народ разоружает растрепанные немецкие и австрийские армии, бьет белых, бьет националистов, бьет эсеров, меньшевиков… И наша задача, подпольщиков, — поднимать народ и здесь, в тылу, помогать Красной Армии освобождать юг России от белогвардейцев…

— Минуточку! — воскликнул Колдоба, весь вскинувшись. — А какой это Ворошилов? Не Климент ли Ефремович? А?

— Да, Климент, — ответил Бардин.

— Э-э… Товарищи, так я же знаю Ворошилова! — воскликнул Колдоба и подскочил к Бардину. — Я был в его Пятой армии под Харьковом. К товарищу Ворошилову меня вызвали со станции Ворожба. У меня был маленький отряд из старых солдат, и тогда мы вошли в Пятую армию. Щаденко там в партию меня записывал. Эх, черт возьми, не будь ранения, я с ними и теперь был бы!..

— Ну ладно! Подожди, Женя, — сказал ему Ковров, подходя к Бардину, собираясь что-то спросить у него.

— Да как тут ждать! — огрызнулся Колдоба. — Тут такая оказия… Вот что делает Климент Ефремович! А! Он все может, у него очень военный характер. Он — командующий далекого прицела. Смотрите, товарищи, — двадцать белых дивизий наши разбили, Ворошилов разбил! — гаркнул он, опьяненный радостью.

— Да тише! — стукнув кулаком по столу, с досадой сказал Ковров.

— Ни черта!.. Не могу! — отмахнулся Колдоба и зашагал по комнате.

Сообщение Бардина о победе под Царицыном взволновало подпольщиков. Глаза у всех радостно заблестели.

— Хорошая, хорошая победа! — произнес Горбылевский, ласково поглядывая на Бардина.

— Да, молодцы! Вот это шандарахнули! — гремел Колдоба. — Нам бы отсюда теперь… с тыла, с тыла!

Ковров задумался. Мысль его еще более напряженно заработала над тем, какой должна быть сейчас работа подполья, какая форма ее будет самой эффективной помощью для Красной Армии.

Заканчивая свои сообщения, Бардин сказал, что Турция усиливает свое влияние на крымских татар, настраивает их на борьбу с советской властью. Турция теперь как смола липнет в союзники к англичанам и французам, хочет отрезать Крым от России…

Бардин многозначительно посмотрел на собравшихся.

— А кайзер, — смеясь заметил он, — обещал Крым туркам, а теперь — татарам. «Крымское самостоятельное государство». Вот, товарищи, какой переплет получается. Поняли?..

Он, помолчав, добавил:

— Надо создать боевые дружины и отряды. Главная задача — вооруженная война в тылу врага. Каждый удар здесь будет отрывать кусок от белой армии.

— Факт! — подхватил Колдоба, рубанув рукой воздух. — Тыл должен помогать фронтам!

Горбылевский возразил:

— О дружинах, мне думается, потом, когда приготовим народ!

Ковров поднял голову, удивленно посмотрел на Горбылевского.

— А я, Давид, полагаю — наоборот. Ограничиваться одной подпольной пропагандой мы больше не можем, — твердо сказал он. — Я тоже за то, чтобы воспитывать народ. Но что делать с теми, кто уже готов, кто уже знает, что только борьбой, с оружием в руках, можно отстоять советскую власть? Видишь, Гагарин все силы бросает, чтобы выловить революционно настроенных людей и расправиться с ними. Ты же знаешь о волнениях рабочих в городе, о смелых налетах, которые совершают крестьяне на обозы врага. Думаю, надо немедленно собирать этих людей в отряды и начинать войну в тылу врага.

— Именно! — с радостью подхватил Колдоба. — Иначе — прощайте. Буду пробираться туда, где Красная Армия.

Из дверей показался дюжий кузнец Стасов, хозяин квартиры.

— Тише, товарищи! — предупредил он. — Тут же недалеко немцы!

Колдоба виновато зажал сам себе рот огромной ладонью.

Горбылевский, обернувшись к Бардину, живо спросил:

— Ну, что ты на это скажешь?

— Я согласен с товарищем, — Бардин кивком головы показал на Коврова.

— Я все это понимаю, — возразил Горбылевский, — и я тоже за партизанскую войну. Но где же тут воевать? На всем Керченском полуострове ни подходящих гор, ни лесов. Даже хорошего куста нет, чтобы голову спрятать. Чуть что — и сразу десять шпиков сядут на твою шею.

— Я думаю, мы спустимся в каменоломни…

— Сергей, — остановил его Горбылевский, — как это можно — лезть в каменоломни?

— Эхма, идея! — подхватил Колдоба. — В каменоломнях целую дивизию можно спрятать. Сергей, да ты настоящий гений!

— В каменоломни! — лицо Горбылевского побледнело. — Каменоломни — это ад, кромешный ад. Там сырость. Там спертый воздух, удушливый газ! В каменоломнях, кроме летучих мышей, ничто не живет. Мы задохнемся, вымрем там за одну неделю! Я знаю, там у меня в тысяча девятьсот пятом году была подпольная типография… Подожди, Сергей, все это надо хорошо продумать.

— Я уже все продумал, — ответил Ковров.

— Да позвольте, — снова заговорил Горбылевский. — Ведь, кроме всего, эту могилу закрыть легко, и Гагарин сделает это. Умрем там — и все пропало… — И он вдруг сильно закашлялся.

Ковров нахмурил брови, опустил голову, а потом встал и громко сказал:

— Не умрем! А если и умрем, то умрем с честью… в ожесточенной борьбе с врагом. Как ты думаешь, Женя? — обернулся он к Колдобе.

— Как ты, Сергей, так и я.

Бардин поднялся с дивана, подошел к Горбылевскому и, дотрагиваясь рукой до его локтя, сказал:

— Вы слышали о Евпаторийских каменоломнях?

— Нет. А что?

— Там большевик Терпигорьев и Петриченко со своим партизанским отрядом сейчас не дают житья белым. Там такая идет война! Белые туда бросили целый батальон войск… А керченские каменоломни куда больше и лучше!

— Уезжаю к Петриченко! — выпалил Колдоба. — Видите, какие дела творят люди, а мы еще думаем! — И он сердито повалился на диван.

— Так. Ты слышишь? — обратился Ковров к Горбылевскому.

— Да, но…

— Но нас большинство за этот план, — возразил Ковров.

— Тогда давайте официально решать комитетом, — предложил Горбылевский.

В полночь в комнате задвигались стулья, люди поднимались и расходились.

Все они уходили с глубокой верой в свою непременную победу и были готовы терпеть трудности, переносить любые страдания, идти на смерть во имя победы.

Ковров уходил последним. Он задержал Колдобу и повел с ним разговор о том, чтоб он, как знающий многих рыбаков, проник в городок Еникале и организовал подпольную работу в волокушных ватагах.

— Да, — весело улыбнулся Колдоба, — у меня там есть даже знакомые атаманы ватаг. Там, на косе, должно быть теперь тысячи полторы рыбаков! Я туда завтра же проберусь на баркасе с рыбаками. Попробую. Народ там боевой! Ну, доброй ночи!

— Только спокойнее, не горячись, Женя, — ласково и строго предупредил Ковров.

Колдоба хитровато улыбнулся и крепко обнял Коврова.


3

Вооруженное нападение Колдобы на городскую комендатуру и побег арестованных вызвали в городе большой шум. Никто не знал, кем было совершено нападение. Местные газеты опубликовали сообщение о том, что скрывающаяся в городе большевистская шайка переоделась в форму немецких солдат и офицеров и освободила из участка комендатуры арестованных под видом отправки их на допрос к немецкому командованию. Газеты кликушествовали и призывали всех, кто знает или слышал, где скрываются безбожники, доносить об этом органам власти, как немецким, так и добрармейским.


В камере комендатуры остался избитый, с распухшим лицом Петька Шумный. Он тоже было пробовал бежать, но не мог — ноги его не держали.

Полковник спросил Петьку:

— Почему же ты, разбойник, не убежал?

— Зачем мне удирать? Я ничего не украл, никого не убил, сижу здесь напрасно и думаю: все равно выпустят.

— Скажите пожалуйста, какой порядочный, — проговорил полковник, почмокав губами. — В камеру!

Вскоре мать добыла у рабочих завода, на котором раньше работал Петька, справку о его хорошем поведении и ходатайство о передаче на поруки. Механик Евсеич, узнавший о судьбе своего крестника, тоже заручился от команды «Юпитера» ходатайством. Евсеич был известным в городе человеком. В глазах полковника и даже самого генерала Гагарина он был, можно сказать, благонадежным человеком. Петька был освобожден.

Евсеич сразу же забрал его к себе на судно и зачислил на старую должность — машинистом второго класса. И вот, опустив разбитую голову, Петька шествовал за низеньким, сухоньким старичком и выслушивал его сердитые наставления:

— Наука — не лезь куда не следует… Я из тебя человека хочу сделать. Ты еще мальчишка, а уже звание машиниста имеешь. До двадцати лет я из тебя механика сотворю. А твои большевики что сделали? До тюрьмы довели! Срам, срам! Ко-мис-саром захотелось быть!

Петька умоляюще прошептал:

— Крестный, мне тяжело идти… ноги подкашиваются… Евсеич нежно обнял его и гневно сказал:

— Господи, на кого ты похож! Что они с тобой сделали, негодяи?!

Медленно поднявшись по высокому трапу, Шумный сел на нагретую солнцем крышку трюма, обтянутую брезентом. Его появление на пароходе было встречено возгласами удивления и радости:

— Смотри — Шумный!

— Петя!

— Жив?..

Подходили матросы, здоровались, обнимали. Здесь у Петьки было много знакомых: с одними он плавал, с другими встречался в различных портах.

— А ну, покажите мне Петьку, этого сукина сына! — раздался громкий, протяжный бас.

Шумный увидел перед собою высокого толстого человека, одетого в белый китель с золотыми морскими пуговицами, в большой белой фуражке, на которой красовался золотой «иконостас».

Это был капитан Дубровский.

— Ну, здравствуй, малыш! — сказал он, глядя на Петьку сверху вниз.

— Здравствуй, товарищ…

— Стой, стой! — капитан поднял руку.

— Извиняюсь… Здравствуйте, господин капитан!

— То-то же! — заметил Дубровский и наставительно добавил: — Ты знай, милок, где находишься.

Едва успел капитан отойти, как матросы, машинисты, лебедчики, кочегары окружили Шумного и забросали вопросами про своих знакомых.

Петя говорил, что он ничего не знает и случайно попал в тюрьму…

Евсеич высунул голову из окна своей каюты и позвал Петьку.

— Вот тебе белье, мыло, иди в душ, а потом и в кубрик, займешь старое место. Вечером получишь свою робу, она хранится у меня.

Едва только Шумный хотел открыть дверь, чтобы идти мыться, как вахтенный матрос сообщил, что пришла его мать. Петька растерялся, увидев ее бледное, измученное лицо. Он бросился к матери, обнял ее, скрестив, как когда-то в детстве, руки на чуть сутуловатой, худой ее спине.

— Довольно, не плачь, мама… Хватит…

Мать, вытирая концом платка красные глаза, повторяла:

— За что же они тебя?.. Зачем же бить? Ироды…

Осунувшиеся плечи матери вздрагивали, она то и дело бралась за концы платка и наставляла:

— Слушай Евсеича. Он добрый человек. Божественный человек… Каждому отцом может быть.

— Нет, мама, — ласково сказал Петька, — божественный Евсеич бедную и тяжкую твою жизнь не исправит.

— Опять за свое! Прошу я тебя — выбрось ты все это из головы, живи, как люди живут. — Мать с тревогой посмотрела в глаза сыну и сердито воскликнула: — Петька, не смей!

А потом ласково, умоляюще добавила:

— Неужели ты опять будешь стоять на своем?

Петька улыбнулся и опустил голову.

— Завтра снимаемся в Мариуполь за углем.

— Да будет воля божья, — сказала мать. — Береги себя, Петя.

Она протянула сыну беленький, опрятно свернутый узелочек.

— На вот, отец прислал кефали и скумбрийки, особо для тебя навялил… Поправляйся, сынок. Там и носки твои старые я поштопала. Порвешь — привези обратно. Страсть как хотел тебя повидать отец!

Сойдя с парохода и шагая по молу, мать часто останавливалась, поднимала голову и смотрела наверх, туда, где стоял ее сын.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ


1

Али Киричаев происходил из рода горных чабанов. С семи лет он остался сиротою и попал в имение, принадлежавшее богатому мурзаку — помещику — Абдулле Эмиру. Имение находилось в двадцати верстах от города, между скалами, у берега Азовского моря.

Абдулла Эмир приютил мальчишку. Ничего в жизни маленький Али так не любил, как объезжать диких лошадей. Али умел, взнуздав, одним прыжком вскочить на лошадь и носиться по залитой ласковым солнцем степи.

Вскоре Али появился на скачках, которые два раза в год устраивались во время праздников куйрам-байрам и ураза-байрам.

Любительская борьба на поясках также увлекала его. Когда ему исполнилось шестнадцать лет, он не имел соперников в этой борьбе.

Как-то хозяин предложил:

— Ну, Али, давай со мной поборемся, что ли?

— Давай, хозяин, если не шутишь, — ответил Али.

В одну минуту Абдулла был опрокинут через голову и так ловко брошен на землю, что на одном его ботинке не оказалось каблука.

Не принято наказывать победителя в борьбе, и Абдулла не рассердился на Али, нет, хозяин объявил Али своим другом и братом. Во время больших праздников Абдулла сам выводил Али в круг и гордо обращался к публике:

— Вот мой брат. Кто поборет его три раза подряд, тому дарю пару любых рысаков из моего табуна.

Начиналась борьба. Сыпались деньги на кон, шумела молодежь, приветствуя борцов. Это было самое лучшее и самое веселое зрелище на празднике…

Но в жизни бывают не только праздники. В знойный день 1914 года Али услышал зловещее слово «война». Абдулла остался дома пить вино за победу царской армии, а Али пришлось стать кавалеристом лейб-гвардейского гусарского полка. Но война заставила Али подумать о многом. И Али дезертировал с фронта.

Теперь, перевезенный на лодке через пролив, Али снова попал на родину. Горы, леса, синеющие долины пробудили в душе еще большую любовь к своей земле. Идя по степи, Киричаев начал думать о том, что самое трудное в человеческой жизни — это делать хорошее дело и самое легкое — творить плохое. Но почему у людей бывает так, что, делая хорошее, они думают, будто делают плохое, и, наоборот, делая плохое, считают это плохое хорошим? Почему люди разделились на партии? Большевики — за правду, за народ, за свободу. Меньшевики говорят, что они тоже за правду и за народ. Эсеры кричат, что они за народ и за правду… Выходит, что все идут за свободу и за народ? Но почему же они не вместе? Почему они ведут борьбу друг с другом? Вот и разберись тут!

Куда идти одинокому? К мурзаку Абдулле Эмиру? Ведь Абдулла стремился сделать Крым самостоятельным татарским государством. Прийти к нему? Али вдруг вспомнил восстание татар в семнадцатом году против русских, против Советов.

Обманутые конные татарские полки пошли за милифирковцами, а потом и за белыми офицерами, против большевиков.

Перед Киричаевым встали толпы обманутых татар, вооруженных чем попало, — они носятся по улицам городов, кричат:

— Земля наша, горы наши, леса наши!

— Крым наш, море наше!..

«Хорошо, — спрашивал себя Киричаев, — допустим, была бы польза бедным татарам, если бы Крым стал отдельным татарским государством. Но в этом государстве все равно остались бы богатые мурзаки — помещики…»

Теперь всякий татарин будет обвинять его в отступничестве. Он ведь был в Красной гвардии. Теперь его будут считать красным. Он убивал своих мусульман, шел против желания татар. Этого ему не простит Абдулла…

«К кому идти? К кому пристать?.. Ну что ж, — решил Али, — говорить не будем, молчать будем!»


2

Киричаев долго еще бродил по степи, ночевал в скалах и пещерах, воровал на плантациях виноград, на бахчах — арбузы, выпрашивал по деревням хлеб.

От прохожих и чабанов он узнал, что в Крыму сейчас ловят всех, кто был связан с красными…

Как-то на закате он выполз из сырой пещеры и крадучись взобрался на высокий холм.

Закат был неприветлив, воздух холоден и мутен, тусклое и печальное солнце опускалось за хмурой горой.

Над степью стояла тишина. Далеко, меж холмами на косогорах, виднелись осиротелые деревни, над ними поднимались причудливые столбы дыма. По сторонам, как пугала, замерли с распахнутыми крыльями ветряные мельницы, дальше темнели высокие тополя, сады и курганы.

Настроение грустной осени охватило Киричаева. Он почувствовал себя никому не нужным отщепенцем. В немом оцепенении смотрел он на гору Апук, которая вставала на далеком горизонте как огромная туча, зардевшаяся от заката.

«Я на своей земле, среди своего татарского народа, и все-таки меня могут повесить на виду у всех, меня будут проклинать, будут плевать на мою могилу… И от чьей руки я умру? От руки белого генерала, моего врага. Большевики говорили: „Все генералы, все богатые, буржуи и помещики — враги бедных, все они одинаковые, к какой бы нации ни принадлежали“. Может, эти разговоры велись для того, чтобы больше народу шло в Красную Армию?»

Ему уже казалось, что татары — особый народ. Татары любят труд и товарищество. Богатые и знатные татары не заносчивы, дружат с меньшим братом — крестьянином. Помнится, Абдулла Эмир помогал татарским крестьянам.

…Перед заходом солнца Киричаев перебрался на другую сторону кургана и увидел в низине между скалами, прямо перед собой, большой дом и несколько небольших домиков, утопающих в густой, багровой от заката зелени.

После короткого раздумья Киричаев опустился на землю, скрестил на груди руки и начал молиться. Он гладил смуглыми руками свое красивое лицо, соединяя руки на конце давно не бритой бороды. Этот жест как бы говорил, что Али смывает со своего лица грехи. Кончив молиться, он огляделся, прицепил, как полагается, кинжал, револьвер, бомбу, накинул на плечи бурку и направился вниз, прямо в имение Абдуллы Эмира.

Подойдя к железным воротам, он открыл их и пошел через парк, мимо большого пруда, на зеркально-серой поверхности которого плавали лебеди. Вокруг толпились серебристые тополя.

Перед самым домом, большим и живописным, напоминавшим мечеть, на Киричаева бросились чабанские собаки. На лай вышел седой старик. Он остановился и удивленно посмотрел на пришельца.

Перед ним стоял высокий, стройный татарин, с заросшим густыми волосами лицом, с большими черными глазами, сверкающими из-под густых, насупленных бровей.

— Селям алейкум, Мамбет!

— Алейкум селям.

Выпуклые раскосые глаза старика замигали, будто от сильного света. Он открыл беззубый рот, собираясь что-то сказать, но махнул рукой и, слегка наклонив свою белую голову, покрытую черной круглой шапкой, пошел к дому.

— Пусть выйдет Абдулла Эмир! — крикнул вдогонку ему Киричаев.

Он не заметил, как около него оказались двое вооруженных винтовками татар.

Из дома вышел Абдулла. Он поднял палец. Вооруженные ушли.

Абдулла стоял на крыльце в расшитом золотом пурпуровом халате. На голове его красовалась турецкая феска с черной кисточкой, свисавшей набок. Он сошел по ступенькам, постукивая деревянными подошвами домашних туфель. Круглое, холеное лицо его лоснилось, в раскосых глазах светилась улыбка.

Он оглядел Али и покачал головой.

— Здравствуй, Абдулла Эмир!

Абдулла махнул рукой: дескать, я с тобой не хочу здороваться. Потом, смерив его с ног до головы, спросил:

— Чего ты от меня хочешь?

Киричаев поднял руки кверху и сказал:

— Разреши мне помолиться и сдать тебе свое оружие.

— Хорошо.

Киричаев опустил руки, затем опять поднял, прочел шепотом молитву, погладил лицо ладонями, как гладил его там, на холме, перед тем как пойти в имение, и только тогда снял свой красивый кинжал, револьвер и бомбу и передал их Абдулле Эмиру.

— Иди за мной, — сказал Абдулла.

Эмир и Киричаев вошли в большую комнату. Она была убрана так же, как и прежде, может быть только немножко беднее, но распорядок тот же — восточный, родной. У Эмира многого не хватало из прежнего богатства, многое взяли крестьяне в первые дни революции.

Али прошел по ковру до середины комнаты. Абдулла указал ему на круглый, отделанный перламутром столик и на диван, сооруженный из войлока и убранный расшитыми золотом подушками.

Киричаев сел рядом с Эмиром, который аккуратно уложил на диване трофеи Али. Проделав молитвенную церемонию, Абдулла сказал:

— Говори, я слушаю.

— Я прошу тебя, родной Абдулла Эмир… Я хочу вернуться к вам… Я — татарин. Мое место — с татарами… Я много думал… Я прошу тебя… Теперь я в твоей власти: или предай меня, или оставь в своем имении…

Абдулла Эмир нахмурился, провел по лицу обеими руками, как это делал он во время молитвы. Потом протянул Киричаеву все взятое у него оружие.

— На, возьми. Это нам пригодится… Я оставлю тебя в своем имении, и, пока я жив, тебя никто пальцем не тронет. Помни всегда, что я истинный твой друг.


3

Поздно ночью, когда на темно-синем небе высоко поднялась серебряная луна, Али, открыв окно в парк, стал всматриваться в темные глыбы зелени, в очертания спящих строений, казавшихся сейчас мрачными серыми развалинами.

Из темной гущи зелени послышался странный звук, похожий на стон. Али вздрогнул, затаил дыхание, начал прислушиваться. Стон повторился.

Теперь Киричаев ясно слышал — плачет женщина.

Послышались чьи-то шаги. В комнату тихо вошел Мамбет.

— Ты что, Мамбет?

— Це-це-це! — защелкал старик языком, положив кисет на круглый столик, — Садись, Али. Кури!

Оба сели на войлок около столика, освещенного луной, скрестили по-восточному ноги.

— Как дела, Мамбет?

Мамбет снова щелкнул языком.

— Слава богу. Немножко живем, немножко нет. — И он замолчал, зализывая цигарку и загадочно улыбаясь.

— Говори яснее, отец.

— О, много надо говорить, одной ночи мало, три тоже мало, и месяц тоже будет мало. Теперь день больше дает, чем раньше год давал.

Снова донесся женский плач и умолк.

— Что это?

— Это плачет русская девушка. Ее привели вчера. Она видела тебя в окно, когда ты сдавал свое оружие.

— Кто она?

— Не перебивай меня, если хочешь, чтобы я рассказал все.

Старик глубоко затянулся, не спеша вынул папиросу из мундштука, затушил о донышко бронзовой пепельницы и, посмотрев в окно, продолжал:

— Как только пришли немцы, они передали власть белым и сказали: «Принимайте власть, управляйте, как хотите. Когда нужна будет помощь, скажите, а сейчас нам некогда. Наше дело — на Кубань, советскую власть раздавить».

Где-то совсем близко заорал петух, и показалось, что раздался протяжный истерический крик человека.

— Фу!.. Ты слышал, чтобы птица так кричала? — сказал старик, весь вздрогнув. — Нехороший крик… Вон там у нас, за стеной, немцы и белые убивали людей… убивали татар. Аллах, как их мучили! Большевики, говорят. Не знаю, какие они там большевики. Они из простого народа. Один, наш татарин, в грудь ранен на румынском фронте, Ибрагим Мамбетов звали его. Говорят — комиссар. Больной был, не мог бежать, чахотка у него… Как он, бедный, кричал! Звезды на груди резали! Мне все кажется, что он кричит…

Мамбет посмотрел через окно во двор, глубоко вздохнул и продолжал:

— Ну вот, дело такое. Приехал ваш Абдулла Эмир из Симферополя — и я тоже с ним приехал сюда, — смотрит: половины экономии нет, скотину крестьяне поставили себе в сарай, сбрую разобрали, экипажи развезли, половину овец тоже взяли, землю поделили, хутора отдали бедным солдатам и инвалидам. Сердился Абдулла Эмир. Ходит и все говорит: «Избавь, аллах, меня от революции». И, помню, целый день это говорил он. А потом заявил всем, кто остался у него работать, чтобы слов «революция», «свобода» и «большевик» и в помине не было. И еще он призывал всех: «Будем ремонт делать, восстанавливать хозяйство, отбирать все, что забрали крестьяне». И дал приказ деревням — в три дня все вернуть, что взято… Кто вернул, а кто нет. Прямо говорили: «Советская власть нам дала, мы ничего не знаем». Кто не возвратил — арест. И в город, в тюрьму, большевиками их считают.

— А если скотина сдохла или продана, как поступают с такими?

— Арестовывают несчастных.

— Тебе, отец, жалко этих людей? — спросил Киричаев, глядя старику в глаза.

Тот замялся и, подумав, ответил:

— Да, жалко. Я только тебе это говорю, знаю, что ты никому не скажешь.

— Никому, — подтвердил Киричаев. — Значит, крестьяне недовольны своим господином? Советской власти хотят?

Старик едва слышно сказал:

— Как же будут довольны, если добро отбирают? За сестру двоюродную я сам просил Абдуллу. И что же ты думаешь — плети заработал. «Красными дышит муж твоей сестры, — говорит Абдулла, — и ты хочешь, чтобы я ему дарил телку? Скажи спасибо, что пули не подарил ему».

— Тебя били?

— Да… заработал на старости. Тверда у Абдуллы рука. — Старик заплакал, губы его дрожали под снежными усами. — Не стоит об этом говорить, я уже старик… Один бог знает, сколько было всяких беззаконий. Я своими глазами видел, что творилось в Симферополе… в Бахчисарае… Наши татары вырезали своих русских соседей, их детей, женщин… За что, спрашивается? Душа моя, Али, горит ненавистью к Абдулле. Я тебе тихо скажу: он много убил людей и нашей веры, убивал татар! Ходит слух, что в Алуште всех советских расстреливал… Да, он там был, я знаю… Это плачет девушка — дочь Березко. Отец не пожелал сдать снасти. Он забрал всю ватагу… сорок пять человек… Все погрузил в лодки и ночью уплыл на Бердянск, к большевикам.

— В Бердянске большевики?

— Да, так говорят. Туда бежал Березко. А дочь не знала. Пришла сюда… Абдулла Эмир запер ее… Она — заложница. Когда вернут лодки и сети, тогда ей свобода… Очень хорошая девочка…

— Ее охраняют?

— Дверь на замке.

— Ты выпусти ее. Жалко… — вдруг попросил старика Киричаев.

…Луна спускалась все ниже и ниже. Удлиненные тени деревьев сгущали мрак.

Старик Мамбет вышел на крыльцо, прислушался. Заливистое пение петухов предвещало приближение рассвета. Мамбет спрятал шкворень в рукав, спустился с крыльца. Достигнув домика, остановился и посмотрел в решетку окна. До слуха его донеслось легкое дыхание спящей. Мамбет зашептал:

— Эй, кыз, раскрывай глаза и беги скорей к своей мама!

Аня, видимо, крепко спала.

— Бедненькая Аня, я правду тебе сказал, — уже громче проговорил старик, — скоро надо, скоро… лети, как птичка, я двери тебе открываю сейчас…

Послышались чьи-то тихие шаги. Старик обернулся. Киричаев спрятался за угол домика.

Аня проснулась. Ей показалось, что шептал Петька Шумный. «Наверно, приснилось», — подумала она, открыла глаза, прислушалась… Тихо….

Киричаев приблизился к окну.

— Мы други твоего отца, — проговорил Али. — Ты видела, что я вчера пришел сюда… Я тебе даю свободу, скорей тикай.

— Я боюсь, — раздался голос Ани. — Уходи, я никуда не пойду. Я кричать буду!

Киричаев вздохнул, отошел. Старик звякнул шкворнем, вошел в домик и быстро вернулся.

За ним вышла Аня. Лунный свет осветил ее испуганное, бледное лицо.

Миновав журчащий фонтан, они свернули в гущу сиреневых аллей. Киричаев крадучись последовал за ними.

Старик проводил Аню до ограды и сказал:

— Здесь, за широкой стена, твой свобода. Иди, только смотри часто на сторона.

Старик пожал своими жесткими руками нежную руку Ани, и она, шурша по траве, покрытой блестками росы, быстро исчезла.

ГЛАВА ПЯТАЯ


1

Генерал Гагарин учредил в городе контрразведку и во главе ее поставил калединца, крупного помещика, капитана Цыценко.

Его все знали в городе. Люди, увидев издали капитана, его глубоко запавшие черные глаза и бычью шею, старались избегать с ним встречи.

Власть Цыценко была неограниченна.

… Цыценко взял свой тяжелый бювар с золотыми застежками и монограммой, преподнесенный ему в день ангела, и поехал на доклад к генералу.

Гагарин, в ночной длинной рубахе, в мягких комнатных туфлях, метался по большой комнате и курил сигару. В большие окна, выходившие на море, вливались оранжевые лучи солнца.

— Прежде всего, ваше превосходительство, — начал капитан деловито, — сегодня ночью с вашего разрешения было вывезено на барже семьдесят совдепских солдат — все утоплены в проливе, за крепостью.

Гагарин остановился и строго посмотрел на Цыценко.

— Все сделано аккуратно… По методу немцев, ваше превосходительство. Катером подвезли на баржу старые колосники. Арестованных связали. Когда вышли из бухты, каждому к шее колосник, некоторым — по два, смотря по комплекции…

— Смотрите, без огласки!

— Так точно! Разрешите огласить список очередной партии, назначенной сегодня на двенадцать часов.

— Прошу вас, — сказал генерал, лег в постель, прикрыв одеялом голые колени, и спросил: — К расстрелу?

Капитан удивленно посмотрел на бледное лицо Гагарина и с расстановкой сказал:

— Полагаю, что да. Точно установлено, что они все большевики.

— Миловать нельзя!

Капитан вынул из бювара списки и начал читать:

— «Властью великой и неделимой России…»

— Ладно, ладно… — замахал рукой генерал.

Капитан вспомнил, что Гагарин не любит предисловий.

— Первым по списку идет схваченный на Кубани, в госпитале, раненый матрос с крейсера «Свободная Россия», двадцати девяти лет, холостой, Иван Матвеев, большевик-комиссар.

Генерал жестом приказал: «Дальше!»

— «Пастух Григорий Синица, тридцати семи лет, семейный, Петровской волости, Керченского уезда. Во всеуслышание требовал советской власти и водрузил на своих воротах красный флаг».

— Дурак!

Капитан читал:

— «Дмитрий Маслов, четырнадцати лет, по прозванию Шкет, чистильщик сапог. При советской власти выдал офицера».

— Как? Кому?! — воскликнул Гагарин и поднялся, свесив с кровати свои волосатые ноги.

— Перед эвакуацией из Керчи Совдепии поручик в штатском платье вышел почистить сапоги и как раз попал к своему постоянному чистильщику. Паршивец заорал во все горло: «Здравия желаем, господин поручик!»

— Расстрелять гаденка! — перебил генерал.

— Слушаюсь.

Генерал соскочил с кровати и, напяливая брюки, бормотал:

— Господи, до чего дошли, мерзавцы!..

Капитан читал дальше:

— «Сеид Абла, татарин, пятидесяти лет, семейный, крестьянин Сарайминской волости, Керченского уезда, деревни Кой-Алчи. Вилами ранил помещика при отобрании имущества…»

— Дальше!

— «Женщина Устинова с годовалым ребенком, жена расстрелянного большевика… Проклинает офицеров во всеуслышание, именуя их палачами».

— Ребенок… ребенок… — насторожившись, повторял генерал. Лицо его потемнело, он дернул пальцем, как будто за собачку револьвера. — Да… Сколько их у вас там? — раздраженно спросил он.

— Еще тридцать пять человек.

Генерал задумался, но вскоре процедил устало:

— Расстреляйте всех.


2

В крепости шли приготовления к очередной казни.

Цыценко выбрал место для расстрела внизу крепости, у самого моря, где по берегу тянулся длинный ряд старинных пушек, уныло глядевших в море. С северной стороны балку ограждала высокая стена крепостного туннеля со множеством окошек-бойниц.

В половине двенадцатого все приготовления были закончены. Необозримая поверхность моря, под жарким солнцем дробившаяся ослепительными переливами ряби, играла все новыми и новыми оттенками.

На дороге, вьющейся по склону, показались арестованные. Бледные, измученные люди радовались солнцу и жадно вдыхали насыщенный ароматами трав, прозрачный воздух.

Пленники были связаны за руки по четыре человека. Вокруг шли юнкера и офицеры. Конвой шел молча, держа винтовки наперевес.

Крепостные жители, жены и родственники офицеров, тоже шли за колонной, некоторые забегали вперед, чтобы поудобнее пристроиться и посмотреть на казнь.

Барон фон Гольдштейн и генерал Гагарин были уже на верху высокой стены. Около них толпилась группа немецких и русских офицеров.

Колонна, достигнув назначенного места, остановилась на площадке, заросшей густой и мягкой, как ковер, травой.

— Всех не расстреляете! Народ отомстит за нас! — громко сказал высокий красивый матрос, обращаясь к Гагарину. Большие голубые глаза его ярко горели, растрепанные черные волосы ниспадали на бледный выпуклый лоб. От волнения верхняя губа его вздрагивала.

Барон фон Гольдштейн, владевший русским языком, спросил у Гагарина:

— Кто?

— Комиссар.

— О-о! — протянул барон.

Матрос поднял голову, насмешливо глянул наверх. Взгляд его остановился на немецком бароне. Секунду он простоял неподвижно, потом встряхнул молодецкими плечами.

— Как здоровье, господин барон? Крови захотели?!

Барон рванулся вперед, но Гагарин удержал его.

— За нашу кровь вы ответите перед своими рабочими! Перед солдатами, которых вы отняли от своей родины, от матерей, детей, братьев и невест! Они вам вспомнят все!

— К порядку! — бросил сердито Гагарин.

— Я, я, я… — загалдели наперебой немецкие офицеры.

Юнкера бросились на арестованных и начали прикладами сгонять их к стенке.

Цыценко подал знак. Юнкера взяли четверых пленных и вывели вперед. Наступила гнетущая тишина. Лица приговоренных были мрачными и суровыми. Все молчали.

Только старый Сеид Абла начал молиться и плакать.

— Зачем ты мне смерть даешь? — сквозь слезы кричал татарин. — Ми не виноват, моя помещик держит вот тут за грудки, — он показал, как его держит помещик. — Он говорит: «Давай обратно мой корова!» Ага, какой хитрый, ты мине не давал, я тоже тибе не даем. У мой жена читире дите есть, где молоко возьму я?

Офицеры, стоявшие па степе, заулыбались.

— Да! — продолжал старик, вытирая грязным рукавом слезы, — Твоя смеется, а моя плачим, сердце больна — неправда кусает. Джаном, джаном, пускай миня на мой дом… Мине дите там ждет… Ала-а!.. Ала-а! — визгливо завопил татарин, упал, обессилев, и повис на привязанной руке своего товарища. — Ни нада… не стреляй… не стреляй мине..

— Ну, ну, держись! — толкнул его сапогом юнкер и отвязал его руку от руки другого арестованного…

Подошел маленький рыжий попик в длинной черной ряске, с золотистыми, низко свисающими, редкими волосами и небольшим восковым лицом. Он поднял серебряное распятие.

— Православные, принесите покаяние господу…

Все трое отвернулись.

Юнкера стали выстраивать роту.

Вдруг от стены взлетела и поднялась над головами собравшихся суровая, скорбная и гневная песня:

Вы отдали все что могли за него,
За жизнь его, честь и свободу…
Раздался залп.

Песня смолкла.

Один из юнкеров старался проткнуть штыком спину корчившегося в предсмертных судорогах старика татарина — это ему долго не удавалось.

Из группы приговоренных отделили и вывели сразу двенадцать человек.

Красивый матрос гордо и вызывающе глядел поверх толпы наблюдающих.

— Матрос! Комиссар!.. — раздались голоса.

Внезапно от группы смертников отделилась растрепанная женщина. Она вдруг неожиданно запела тонким голосом:

А-а-а… баю-бай!
Усни-и… засни-и-и…
Юнкера насторожились, перешептываясь между собой.

Вид у женщины был страшный: волосы свисали на лицо, кофта была изорвана в клочья, глаза странные, бессмысленные. Крадучись ступала она дрожащими ногами, размахивала полусогнутыми руками, как бы держа в них ребенка, и продолжала свою колыбельную песенку:

Не учися красты,
А учися прясты,
Черевики шиты,
На базар носыты!
Генерал Гагарин узнал ту самую женщину, которая проклинала его в соборе, во время проповеди.

— Я не могу!.. — вдруг заплакал худенький юноша юнкер.

Он бросил в траву свою винтовку и закричал дрожащим от волнения голосом, простирая руки туда, кверху, где стояли генералы и офицеры:

— Ваше превосходительство! Приостановите! Расстреляйте меня! Цыценко — подлец!.. Что же это делается?.. Убейте меня!

— Он сошел с ума! — закричали стоявшие рядом юнкера и загородили своего товарища.

Поп отвел женщину в сторону.

Юнкера притихли.

Молчание неожиданно нарушил звучный и сильный голос:

— Детоубийцы! Кровавые тираны!

Генералы и офицеры подняли головы.

Матрос-комиссар бросал слова, полные гнева и ненависти: — Народ все вам припомнит! Народ вам не простит!

Юнкера мрачно смотрели на матроса. Он повернулся к ним:

— Вы, молодые люди, подумайте, пока не поздно… Народ грозен!

Последние слова были сказаны с такой силой, что некоторые юнкера невольно повернулись в ту сторону, куда указывала рука матроса.

Генерал Гагарин испуганно взглянул на Гольдштейна и завизжал:

— Кончайте же!..

— Перестать! — взревел Цыценко, приближаясь к матросу с револьвером в руках.

— Постой, — властно сказал матрос, — не стреляй.

Цыценко остановился.

Матрос обернулся ко всем приговоренным:

— Прощайте, товарищи! Мужайтесь! Да здравствуют большевики, да здравствует советская власть!

— Прощай, товарищ!

— Прощай, друг!

— Да здравствует…

Громкое эхо, покатившееся по горам к морю, повторило: «прощай», «да здравствует».

Раздались сухие, резкие выстрелы. Все товарищи, окружавшие матроса, сразу упали на землю. Только он стоял, пошатываясь, и вздымал большую руку, грозил кулаком…

— Фу-ты, черт! — прошептал Цыценко, вздрогнув; он отмахнулся, словно отгоняя какие-то тяжелые мысли.

Быстро пошел к экипажу и, садясь, бросил кучеру-солдату:

— Не отставать от охраны!

…Экипаж быстро примчался в город. Цыценко вошел к себе в гостиницу, расположенную в самом центре города, на углу Дворянской и Воронцовской улиц. Здесь он занимал самый роскошный номер. В гостинице ему вручили письмо, присланное старшим братом, который был занят теперь реставрацией хозяйства в их крымском имении. Брат просил срочно приехать к нему. Он сообщал, что у них в деревне по-прежнему неспокойно — в имении беспорядки, батраки работают плохо, скот болеет — и что приезд его необходим, и немедленный.

Этот вызов брата был уже вторичным, и Цыценко решил выехать в имение. Кстати, он день-два отдохнет. Отъезд был намечен на утро, так как вечером и ночью отправляться было опасно.

Утром четверка сытых лошадей, запряженных в лакированный, с кожаным верхом фаэтон, била копытами о мостовую возле главного подъезда гостиницы. Долговязый солдат с большими усами, в английском мундире, опоясанном широким ремнем, нетерпеливо поглядывал на дверь гостиницы, сдерживая коней белыми вожжами.

В подъезде сверкнули золотые погоны на офицерской серой шинели. Кучер выпрямился. Вышел Цыценко. Бледный, слегка покачиваясь и придерживая саблю, он быстро подошел к фаэтону, звеня шпорами.

— Здравия желаем, господин капитан! — приветствовал кучер, оживляясь.

Цыценко, небрежно прикоснувшись рукой к фуражке, буркнул:

— Здравствуй, Прокофий.

Подобрав шашку, Цыценко готовился уже войти в фаэтон, как вдруг его остановил шустрый молоденький солдат-денщик, подбежавший к нему с кожаным чемоданом в руках.

— Господин капитан, — сказал он, вскидывая руку к козырьку новенькой английской фуражки, — скажите вы ей, пусть отстанет!

Цыценко обернулся.

В нескольких шагах от него стояла полная, уже в летах, накрашенная дама в зеленой шляпе и в легком сером пальто. Она негромко, негодующе сказала:

— Да, господин капитан, это я! Когда же, наконец, вы расплатитесь со мной? Я для вас, для такого известного офицера и богатого барина, отыскивала лучших девочек… молоденьких, благородных, невинных… А вы так неблагодарны мне… Девочкам надо жить!

— Довольно! — остановил ее Цыценко. — Здесь улица! — Он торопливо вынул из кармана брюк пачку денег, швырнул их к ногам женщины. Потом сквозь зубы бросил: — Пшла вон отсюда!

Жецщина, сжимая деньги в руках, хотела что-то возразить, но капитан прервал ее:

— Молчать!

И вскочил на подножку фаэтона, который тут же тронулся, едва не оставив денщика.

— Гони, Прокофий, во весь дух! К вечеру мы должны быть в имении.

— Будем, господин капитан!

За городом к ним примкнул конный отряд постоянных телохранителей капитана, состоявший из десяти чеченцев. Они разделились на две группы — одна поскакала впереди фаэтона, другая следовала сзади.

Цыценко закутался в дорожный плащ, забился в угол сиденья, опустил голову и всеми мыслями перенесся в имение, куда они с братом возвратились сразу же, как только немецкие войска оккупировали Крым.

Старший брат Цыценко, Александр, не успел ступить ногой в имение, как с жадностью взялся за хозяйство. Он с помощью брата, начальника контрразведки, быстро отобрал у крестьян все, что они взяли в имении в дни революции. Братья потребовали от крестьян уплатить налог за годичное пользование землей во время советской власти и предупредили, что если кто не выполнит их требований, тот не получит земли для посева. В имении установились старые порядки. Братья решили брать с крестьян за землю, как прежде, половину урожая. Даже за яровые посевы они теперь установили половину урожая, хотя до революции получали меньше.

Хлебороб-крестьянин, селившийся на помещичьих землях в Крыму, обрабатывал землю своими силами, тяглом, инвентарем, засевал собственным зерном, а урожай с барской «половины» обязан был, по законам аренды, свозить с поля в имение помещика. Там, на молотилке хозяина, крестьянин должен был своими силами обмолотить зерно и уплатить за это особо натурой (с десяти пудов обмолоченного зерна — один пуд). Зерно из-под молотилки крестьянин свозил и ссыпал в помещичий амбар, солому и мякину клал в общие помещичьи скирды. По окончании всех работ крестьянин ставил управляющему имением магарыч, вернее — «жертвовал» ему мешочек-два зерна, чтобы не попасть в разряд плохих хлеборобов.

В заключение всего управляющий собирал хлеборобов деревни и вел их всех гурьбой на поклон к барину. Тут крестьяне узнавали, доволен ли барин своими арендаторами-хлеборобами; от оценки барина зависело, будут ли они и впредь получать землицу для посевов.

Только после этого крестьяне имели право браться за уборку и обмолот своей половины урожая. Они молотили свой хлеб катками, сделанными из дикого камня, терли на утрамбованных токах терками или, разостлав снопы на земле, гоняли по ним скот, чтобы их копытами вымолотить из колосьев зерно. Почти всегда, когда начинали обмолот, наступала осенняя пора, выпадали дожди. Хлеб на поле в копнах прорастал, гнил. Часто непогода оставляла крестьян, особенно маломощных, без хлеба, без семян. Многие тогда уходили из деревни в город на поиски работы, чтобы спасти от голодной смерти свои семьи. Весной же почти всегда крестьяне гурьбой шли к барину и просили у него взаймы под круговую поруку семян для посева и соломы для своей скотины…

Цыценко мягко покачивался в фаэтоне, уносившемся в глубь широкой, чуть холмистой степи. Его теперь занимала мысль о батраках, работающих в его имении, о их лености и непослушании брату. Занимал и вопрос, кто же ограбил в их имении кладовую с продуктами. В конце концов он согласился с братом, подозревавшим, что грабежом занимаются батраки.

«Пороть скот такой! Экзекуцию! — воскликнул про себя Цыценко. — Всей России экзекуцию!»

Колыхание фаэтона укачивало, незаметно подступала дремота, а с нею и видения.

Вот перед ним раскинулся великолепный простор, залитый ярким солнцем. Среди зелени трав и хлебов белеют деревни, хутора, на равнинах виднеются целые вереницы движущихся серых быков, впряженных в плуги. Это его поля. Родные ему поля. Стада коров и овец, табуны лошадей. Среди этих богатств он видит себя, наследника умершего, близкого к царю генерала. Вот он, молодой человек, корнет, приехал из действующей армии домой погостить. По-южному пышно цветут поля. Полно имение гостей… Он видит себя где-то среди зелени трав, усеянной маками. Разогретый вином, ведет за руку крестьянскую девочку. На минуту ее нежный образ исчезает, но тут же она опять появляется, и опять с ним; он держит ее уже на руках, испуганную и плачущую, и бежит, бежит с нею к высокой голубеющей ржи…

На ухабине фаэтон сильно колыхнулся и так подбросил Цыценко, что если бы денщик не поддержал его, то он выпал бы на грязную дорогу.

— Фу-ты, дьявол! Что это со мной? — проговорил он, мигая сонными глазами. — Вздремнул. Гони, Прокофий!.. Гони!

— Уже подъезжаем.

…Взмыленные лошади подлетели к соломенным изгородям, за которыми виднелись длинные каменные строения с оцинкованными крышами. Цыценко с тревогой глядел на громоздящееся за изгородью свое имение, которое уже окрасилось красноватыми лучами спустившегося к закату солнца.

Проскочив изгородь, фаэтон влетел в большой двор, огороженный высокой стеной из желтоватого известняка. По углам двора стоял сельскохозяйственный инвентарь: арбы, плуги, сеялки, бороны, телеги, бочки, катки. В одном углу рыжели ржавчиной паровики и молотилки. Посредине двора поднималась какая-то гора лесов; в центре ее виднелся барабан, похожий на гигантский чан. Это был колодец. Вокруг пего теснилось большое стадо скота.

Фаэтон подкатил к двухэтажному дому, расположенному на холме и окруженному большим фруктовым, уже пожелтевшим садом. Не успели остановиться лошади, как распахнулась дубовая резная дверь и на крыльце появился седой старик в черном сюртуке. Сбегая с лестницы, он кричал:

— Батюшка барин приехал! Здравствуйте, Владимир Александрович! — И старик, поймав капитана за руку, приложился к ней всем своим лицом.

— Ну, хватит, хватит тебе, Касьян! — отвечал Цыценко, освобождая свою широкую волосатую руку. — Брат дома?

— Они здесь… Они ожидают вас, Владимир Александрович, и никуда не выезжают… Они все по хозяйству.

— Ну, и как дела тут у вас?

— Ох, Владимир Александрович, тут у нас одни страсти! Такой каламбур идет… — и старик охватил обеими руками свою седую голову. — Смутно… Очень смутно. Об этом сам Александр Александрович вам поведает. Хорошо, что вы пожаловали к нам… Вы офицер, вы побойчее, а это и надо для возведения порядка!..

И только Цыценко направился к крыльцу, как услышал возглас брата, вышедшего с солдатом из-за угла дома.

— Володя, милый! — закричал брат и, протянув руки, быстро пошел навстречу капитану.

Это был большого роста, полный, довольно красивый барин лет сорока пяти. Он был в черной шляпе, в темном пальто, с камышовой палкой в руке.

— Как хорошо, что ты приехал! — говорил он, обнимая капитана, целуя его в щеки;

Братья, обнявшись, поднимались в дом.

— Нет, Володя, это не жизнь! Я не хочу так жить, — взволнованно говорил старший. — Все надо продать, и я уеду в Америку… Да, в Америку! Не хочу видеть и слышать России и ее дикого народа…. Володя, ты человек большого ума, присмотришься и поймешь меня. Не могу, измотался… Все вокруг ломается и трещит. Крестьяне работать не хотят, скот болеет, посев стоит. Я с солдатами ночью задаю корм скотине. Не знаю, Володя… не знаю, милый мой, что получится. Не жить больше нам, помещикам. Пришел наш конец!..

Капитан выпрямился.

— Саша, что с тобой? — спросил он с тревогой. — Откуда у тебя такой пессимизм? Ты распустился, мой друг. Ты, я вижу, уже готов отдать себя мужикам в рабы… Ха-ха! — вдруг залился смехом капитан. — Браво, Саша! На новую дорогу стать захотел. Смотри, скоро социализма потребуешь… Ну что ж, повешу, я могу… Я и родного брата вдену в петлю!

— Володя, мне не до шуток, — с сердцем возразил брат. — Напрасно ты так легкомысленно относишься к моим словам.

— Все это, Саша, я знаю, но нельзя же так настраивать себя! Это малодушие! — напустился капитан на брата. — Я тебя не узнаю. Держи, пожалуйста, себя в руках… Уж если… я предлагаю: живи с семьей в Феодосии, а здесь пусть остается управляющий, ты же изредка наезжай для необходимых указаний. А когда перетряхнем Крым, наведем порядок, ты снова вернешься сюда.

— Нет, я, кажется, все брошу и сейчас же убегу за границу, — возразил брат сквозь слезы и отошел к окну, за которым уже сгустилась тьма.

— Ты согласен с моим предложением? — не отставал от него капитан. Он подошел к брату, взял его за руку. — Ты веришь нашему управляющему? Он, кажется, остался порядочным человеком?

— Ах, господи! — простонал брат, сморщив лицо. — Я не знаю, есть ли еще люди, кому можно довериться. Плохого я за ним не замечал, а рабочие все мерзавцы. Теперь я на грош не верю им. Все они стали грабителями и разбойниками. Душевными, кажется, остались только двое на все имение — лакей Касьян да служанка Елена… Ты, Владимир, пришли мне еще солдат, — вдруг заявил Александр. — Это даст мне покой.

— Браво! — закричал капитан. — Вот такого я тебя люблю! Теперь мужества, мужества побольше надо! Я помогу тебе всем, чем нужно. Сам возьмусь за имение и наведу порядок. Я поставлю это грязное быдло на свое место! — злобно проговорил капитан. — Ну, хватит, пойдем ужинать, а то что-то под ложечкой сосет.

За ужином капитан посоветовал брату отдыхать, пока он будет в имении, и не мешать ему ни в чем. Тот согласился, только просил его, пока не прибудут солдаты, не применять к рабочим особо резких мер, так как они могут совсем перестать работать — и тогда все остановится.

Братья разговорились об успехах белой армии. Капитан просвещал брата. Он рассказывал ему о всех фронтах, о ситуации в стране и о тех карательных мерах, какие они сейчас начали проводить всюду на отбитых ими у красных землях.

Александр Цыценко по натуре был либералом и сторонником этой партии. Когда где-либо в обществе заходил разговор о грубом отношении к человеку, о несчастных случаях, войне, он тотчас же затыкал уши, заявляя, что не может слышать о таких ужасах, часто пускал слезу и покидал общество. Теперь он внимательно слушал брата и временами останавливал его.

— Нет, милый, мне неясно, по чему ты определяешь, что революция теперь пошла, как ты выразился, на убыль?

Капитан, улыбаясь, пожал широкими, сильными плечами.

— О, в этом нет сомнения! Да, революция теперь стала совсем иной, она не имеет уже того яростного характера, какой у нее был полгода тому назад. Вообще пожар долгим не бывает, он гаснет. Это во-первых, а во-вторых, наши успехи на всех фронтах… Сейчас мы окружили революцию кольцом четырнадцати государств. Мы начали сжимать это кольцо вокруг всей России, то есть вокруг Советов, — быстро поправился капитан. — Сам можешь представить, что может быть с революцией.

Брат облегченно вздохнул, повернулся к иконе, проговорил:

— Господи, помоги нам…


3

В этот же вечер Цыценко взялся наводить порядки в своем хозяйстве. Капитан горел желанием больше узнать о настроении крестьян в деревнях и батраков в имении. Он вызвал к себе прапорщика Кабашкина, бывшего полицейского пристава. Этот офицер с командой в двадцать солдат охранял имение и одновременно наблюдал за деревнями и был для крестьян как бы представителем утверждавшейся власти белых.

От прапорщика Цыценко получил информацию о настроении крестьян, почти такую же, какую дал ему и брат: дух у них красный, они и не думают признавать никакой власти, кроме Советов, которых с нетерпением ждут. Прапорщик только добавил, что в деревнях появились подпольные большевистские листовки, призывающие крестьян на борьбу за власть Советов и что крестьяне укоряют себя в том, что они допустили ошибку, не добив своих помещиков в начале революции, когда отбирали у них землю.

— Гм! — зло ухмыльнулся капитан и, облизав губы, в раздумье прибавил: — Теперь мы им дадим земли. Я ее распашу на них… Они у меня вместо скотины будут ходить в ярме. Я вразумлю их теперь, чья земля…

— Да, господин капитан, теперь поскорее надо придавить их к земле, а то, видите ли, покоренные, а еще грозятся!

— Ничего, они скоро поймут свое истинное назначение на земле… На что они жалуются?

— Жалуются, что малое жалованье, харчи плохие… Вот уже три дня, как отказались от кандера…

— Бифштексов хотят, мерзавцы! Хорошо, я им отпущу бифштексов! — и лицо капитана побледнело. Он, не сводя с Кабашкина глаз, спросил: — А что вам известно насчет грабежа?

— Грабежа? — переспросил Кабашкин с каким-то вдруг замешательством. — Это вы по поводу ограбления кладовой?

— Да.

— У меня нет никакого сомнения… это их дело! — взволнованно проговорил Кабашкин. Он как-то вдруг потупился, как будто хотел избежать взгляда Цыценко, но тут же встрепенулся и, озираясь вокруг, продолжал: — Я, господин капитан, все свое умение пустил здесь в ход, чтобы раскрыть эту шайку. Я ведь имею практику полицейской службы…. Божий дар отыскивать корни зла…

— Но пока не отыскали?

— Осмелюсь вам доложить, что я вполне уже выявил тот корень, от которого идет здесь все зло.

— Да где же этот корень?

Многословие и медлительность прапорщика бесили Цыценко.

Кабашкин наконец сообщил, что корнем зла является не кто иной, как их машинист-механик, старик Коляев.

Услышав это, капитан выпрямился и с недоверием взглянул на круглое лицо прапорщика.

— Странно… — заговорил как бы сам с собой. — Вот уже сколько лет он у нас… и всегда казался порядочным. Брат уважает его и гордится им. Строгий, грамотный и умный человек, и на хорошем жалованье… И вдруг… А вы твердо уверены в этом?

Кабашкин пристукнул каблучками и изучающе скользнул по капитану своими черненькими, странно замигавшими глазками, — казалось, он был пойман врасплох.

— Не беспокойтесь, господин капитан, — сказал он. — Я установил, что этот старик проводит у батраков целые вечера, чего раньше он не делал, как изволили мне высказать ваш брат Александр Александрович. Мне еще известно, что он зарезал одного своего телка и половину отдал этим… товарищам. А мне было отказано в продаже трех фунтов этого мяса. Здесь уже играла роль классовость… Известно, что он недавно был в деревне и мужикам на свадьбе читал какую-то политическую книжку. И, к вашему вниманию, господин капитан, книжицу-то эту он сунул себе в карман, и я полагаю, что он читает ее потихонечку и здесь, вашим батракам.

— Читает мужикам политическую книжку?! — удивленно проговорил капитан, меняясь в лице.

— Да-а-с!

Капитан поблагодарил прапорщика и отпустил его.

Кабашкин был несказанно счастлив, что наконец освободился. Он быстро прибежал к себе, залпом выпил бутылку десертного вина, заливая тяжелый осадок на душе, оставшийся после беседы с Цыценко. Однако Кабашкин был доволен собой, что показал капитану, как он честно служит своей власти и им, помещикам.

— Я недаром получаю от тебя деньги и недаром, барбос ты этакий, ем твой хлеб. Берегу вас, стерегу ваше богатство! Э-э, — смеясь, бормотал Кабашкин, — меня не проведешь… Нет уж, я умею показать свою работу. На копейку сделаю, а на рубль покажу, и ты, медведь, поверишь… Я, Кабашкин, царский полицейский, ученый по всем статьям. И тебя охмурить — тьфу! А что, я вам… в убыток, что ли? Вот какие обширные земли вернули… А я бедный офицер, да и в чине старом, нижайшем… Да за деньги я черту буду служить — все равно, кому продавать душу. Нет, я не пьян… погодите, я еще вам покажу! Я знаю, что мне надо делать!


4

Поздно вечером, когда в имении все погрузилось в сон, Цыценко, прапорщик Кабашкин, старший рабочий Лизогуб и восемь человек солдат, вооруженные винтовками и фонарями, ворвались в длинный и низенький барак, в котором жили батраки.

Грязные, обросшие люди сползали с низких нар и, отталкиваемые солдатскими сапогами и прикладами к стенке, сбились в одну кучу, оторопело поглядывая один на другого.

Солдаты быстро перевернули все бедные лохмотья, разбросали солому, пошарили под лавками и полатями, но ничего не нашли, за исключением двух больших костей от окороков.

Эта находка и явилась для Цыценко вещественным доказательством грабежа. Сначала он хотел наказать всех сразу, но какая-то сила остановила его от такого намерения. Он решил отыскать инициаторов грабежа и расправиться с ними в назидание остальным.

Цыценко подошел к столпившимся батракам и злобно скомандовал:

— Зачинщики! Главари! Пять шагов вперед, шагом марш!

Батраки молчали и исподлобья с недоумением поглядывали на рассвирепевшего капитана.

— А! Стало быть, все грабили кладовую?

— Не трогали мы, барин, вашей кладовой… Зачем это нам — руки свои марать? — отозвался один старый батрак.

Капитан покосился на старшего рабочего.

И тот сразу помог ему. Он указал рукою на двух батраков и сказал:

— Оци люди найзубасти тут и найвреднийши из усих. Воны́ завсегда во все дела первыми лезуть, ругню всегда заводють и ходоками от всех к барину ходють. И этим воровством воны могли заняться.

— Побойся бога, Трофим, что ты мелешь! — сказал какой-то батрак хриплым голосом.

Его поддержали еще несколько голосов:

— Зачем ты поклеп на людей возводишь?..

— Ах ты, шкура продажная!

Кабашкин подскочил к батракам.

— Молчать! — закричал он.

Солдаты вывели двух пожилых батраков и подростков с костями в руках, остальных заперли на замок в бараке. Вскоре вся ватага, обыскивающая барак, со своими жертвами была в отдаленном старом сарае. Солдаты быстро снимали с петель двери и что-то сооружали из них.

Цыценко подошел к высокому, с широкими плечами, очень длинными и большими руками батраку, стоявшему около фонаря. Ему было на вид лет сорок. Крупное, давно не бритое лицо его было совершенно спокойно, только изредка вздрагивали широкие рыжеватые усы. На нем была брезентовая засаленная рубаха. На больших ногах были постолы из конской кожи с черной шерстью.

— У-у, быдло! — процедил сквозь зубы Цыценко, угрожающе сверкая на него глазами.

— Не стращайте, господин офицер, мэнэ своим криком та своими глазами. Я ни в чем не виноват, и говорите, что вам надо вид мэнэ, — проговорил спокойно батрак, презрительно глядя на хозяина.

— Не рассуждать! — крикнул Цыценко. — Как фамилия?

— Ну, я Василь Слюнько — и що ж?

— Какую работу исполняешь?

— Ну… работаю на быках, — спокойно и как бы с леностью отвечал Слюнько. — Землю вам пахаю и все делаю вам на ваших быках…

— Да, я уже знаю, что ты, хам, тут делаешь! Грабежом занимаешься, бандит! — вскрикнул капитан, выпрямляясь и раздувая ноздри. — Вот я тебе дам белого хлеба и окороков!

— Я у вас ничего не украл, и права не маете обзывать мэнэ такими погаными словами. Теперь не крепостное право!

Цыценко отвернулся и подошел к другому батраку.

Перед ним стоял высокий человек с рыжеватой бородкой, худой, с живыми светлыми глазами.

— Что изволите, барин? — ласково спросил батрак тонким голосом.

— Русский?

— Да. Рязанской губернии.

— А где бандитизму учился?

— Нет, учениями я никакими нс занимался, — душевно ответил батрак, очевидно сразу не разобравшись, о каких учениях идет речь. — Я все по людям хожу.

— Фамилия?

— Зайцев Петр. По батюшке — Семеныч. Чай, сами изволите знать, семь годков здесь работаю…

— Какую работу исполняешь?

— Известное дело наше — что прикажут, то и исполняю. Я маленечко знаю печное дело и стекольщиком по необходимости могу. Топориком владею и по землице, как надо, знаю. Деревенский я. На все руки мастером будешь, ежели целую кучку детишек наплодил…

— И мастер замки ломать, — хмыкнул Цыценко.

Батрак поднял худые плечи, горбясь.

— Никак нет-с, барин, бог миловал от таких занятиев, и в роду моем бесчестных и воришек не было.

— А кто же сбил замок в кладовой?

— Не могу знать.

— Не сознаешься — повешу!

Батрак как бы с жалостью осмотрел капитана с ног до головы своими умными и добрыми глазами, прибавил:

— Что ж, ваша воля, но истинную правду вам говорю: мы ни в чем не виноваты. Тут безбожный наговор на нас.

— Повешу! — вторично пригрозил капитан, щурясь, точно ему доставляло особое удовольствие терзать человека.

Батрак переступил с ноги на ногу, опять пожал плечами, затем уже с сердцем сказал:

— Права не имеете на это, господин офицер! Ответ понесете за свое беззаконие.

— Закона требуешь? Закон для таких — веревка!

Батраки со страхом и удивлением переглянулись.

— Экзекуцию! — капитан кивнул Кабашкину.

— Слушаюсь! — подхватил тот, с живостью повернувшись на каблуке к солдатам, и, казалось, с радостью проскрипел: — Экзекуцию начинай!

Крепкий, небольшого роста ефрейтор козырнул ему и подбежал к солдатам.

Батраки насторожились.

— Петро, як вин сказав? Що цэ — экземуция? — как бы машинально спрашивал Слюнько своего товарища, искоса посматривая на солдат.

— Э, болван, слова выговорить не умеешь! — крикнул на него прапорщик Кабашкин.

— А что же это?

— Это… порка!

Зайцев шаркнул лаптями и, подступив к Цыценко, заговорил с ним, волнуясь. Он понял теперь, что дело принимает оборот серьезный и страшный.

— Барин! Вы человек ученый, прошу вас, разберитесь толком! Мы же ни в чем не повинны… Кости эти нельзя брать в расчет, их сиротки подняли вот тута, у забора. Они взяли их, чтобы поглодать мясца.

Цыценко отвернулся и молча зашагал в глубь амбара, в темноту, что-то шепнув прапорщику.

— Раздевайте! — крикнул Кабашкин. ...



Все права на текст принадлежат автору: .
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Путь к свободе