Все права на текст принадлежат автору: .
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Том 3. Жизнь в смерти

Николай Храпов Счастье потерянной жизни Том 3. Жизнь в смерти

Глава 1. Последние годы отца

«Они победили его кровию Агнца… и не возлюбили души своей даже до смерти».

Отк.12:11
Глубокая скорбь охватила отцовское сердце Петра Никитовича, когда он расстался с сыном на каменных ступеньках крыльца. И, хотя Павел уже давно скрылся за углом здания, отцу все казалось, что он вот-вот покажется еще. Опять он увидит блеск новой жизни, в необыкновенно выразительных глазах сына, опять услышит голос, тоже какой-то отличительный, овладевающий сердцем, но увы, из-за угла суетливо выходили совсем другие люди.

Отец медленно, вытирая ладонью с лица набежавшие слезы, возвратился в комнату. К вечеру тяжелое предчувствие начало томить душу Петра Никитовича: он то ожидал возвращения Павла с завода, то совсем терял надежду, пока, наконец, не раздался звонок, но звонок был чужой, не такой, как звонят свои. С тревогой в душе он нащупал, впотьмах, крючок и открыл дверь на улицу. Сердце сжалось при виде постороннего мужчины:

— Извините, пожалуйста, вы не отец Павла? — спросил незнакомец. И, не дождавшись ответа, озираясь по сторонам, как-то приглушенно продолжил:

— Я его ближайший сотрудник. И потому посчитал своим долгом предупредить вас. Павла с утра вызвали в отдел кадров, и до конца дня мы его не видели, видимо, его арестовали. Простите, за такое печальное известие, но мы его все так полюбили, особенно после выступления в клубе… — Сотрудник, как-то неловко, замолчал и, отвернувшись, пошел от крыльца.

Петр Никитович, с опущенными руками, долго еще стоял на ступеньках, глядя вслед ушедшему человеку, потом, подняв глаза к небу, тихо проговорил:

— Господи! Сохрани дитя мое среди ужасов…

Войдя в комнату, он упал на колени и долго, усердно молился о судьбе сына.

Ночью с завода пришла Луша и, со слезами на глазах, подтвердила известие об аресте сына.

После бессонно проведенной ночи, ранним утром Петр Никитович, по обоюдному решению, заторопился покинуть семью, чтобы уехать из дому, опасаясь посещения сотрудников НКВД. Вскоре, действительно, дом Владыкиных был подвержен самому тщательному обыску органами НКВД, при котором была изъята, кроме Библии, почти вся остальная литература, какую Павел так усердно старался приобретать.

Впоследствии ничего из отобранного не было возвращено, о чем Владыкины глубоко скорбели, в том числе и сам Павел, уже находившийся в то время в тюрьме.

Когда Петр Никитович приехал в г. Тамбов, где отбывал вольную высылку, начальник милиции объявил ему, что срок его ограничения в этом, 1935 году, истек.

Владыкин-отец, получив новый документ, спешил возвратиться к своей семье. Поэтому, окончив все свои дела, он рассчитался и, простившись со всеми, приехал домой.

Луша с радостью опять встретила мужа, тем более, что ее сердце мучительно скорбело об арестованном сыне. Но увы, несмотря на все страдания Владыкиных, после шести лет скитания, поселиться и жить с семьей Петру Никитовичу было отказано. Поэтому ему пришлось остановиться на жительство в селе, в тридцати километрах от своих домашних.

На новом месте была небольшая община, члены которой были очень рады устройству среди них брата (тем более, что все очень хорошо знали его до 1929 года) и приняли, как самого дорогого и почитаемого, всеми любимого брата. Но Петра Никитовича влекло в свою Н-скую общину, которая уже больше шести лет была разрознена и, как стадо овечек, лишенных пастыря, переносила много трудностей и лишений.

Петр Никитович прописался в деревне, но убедившись, что после обыска его семью оставили на какое-то время в покое, проживал дома с женой и детьми. Его неотъемлемым желанием было — вновь собрать рассеянную общину. Василий Иванович Ефимов, самый близкий сотрудник Владыкина в прошлом, женившись на молодой сестре, вскоре после ареста Петра Никитовича, бросил общину и выехал в большой город. Его примеру последовала и семья Кухтина. Из оставшихся, многие были сильно напуганы арестом Павла. Но Петр Никитович, доверив дальнейшую судьбу в руки Божьи и поговорив с Лушей, решил собирать общину и начинать богослужения. С большими трудностями пришлось восстанавливать общину; помещений для собрания никто не решался предоставлять, регент покинул хор и уехал в город, не было и основных проповедников, а из молодежи осталась только Вера Князева. Однако, с верою и огнем в душе, Владыкины стали приглашать всех верующих к себе.

Первое собрание было особенно благословенным. Вспоминая первые дни возникновения общины, когда собирались в подвале у Князевых, запели свою старинную, любимую: «Сидел Христос с учениками». Встрепенулись тогда души у всех и просветлели лица, а когда пели слова:

Не ужасайтесь, не ропщите
В то время, дети вы Мои,
Мученья твердо вы сносите
Во имя правды и любви…
— то у всех из глаз полились слезы умиления. Проповедь Петра Никитовича вызвала у многих глубокое раскаяние, особенно ободрились: Вера Князева с мамой — Екатериной Ивановной, да и все братья, и сестры.

Здесь же, в молитве, многие посвятили себя на служение проповедью и другие служения. А один из братьев взял на себя труд — собрать рассеянные остатки хора и руководить им. Петр Никитович принял на себя пресвитерское служение, и вскоре был рукоположен в Москве. Церковь заметно ободрилась, собрания проводились, преимущественно, у Владыкиных. На собраниях, после восстановления хорового пения, наблюдалось заметное оживление, а на смену Павлушке, каким его верующие помнили в детстве, со стишками вставала Даша — сестренка Павла и Илюша — маленький братик.

Радость, весенними ручейками, стала вливаться в сердца членов общины.

Письма юного узника Павла вдохновляли не только поместную церковь г. Н., но и другие соседние группы.

Так мирно прошли 1935 и 1936 годы, хотя все братство в это время переживало великие скорби, лишившись верных служителей Союза ЕХБ. Недолго пришлось порадоваться и Н-ской общине. Петр Никитович изредка посещал свою деревенскую общину, где был прописан.

Однажды брат-старец, пресвитер (во время посещения Владыкина) предупредил его, с искренней любовью:

— Милый брат, Петр Никитович, все мы искренне любим тебя, сознаем тяжесть твоих лишений, радуемся и благодарим Бога, что страдания не сломили стойкости твоего духа. Но сострадая тебе и учитывая твой пройденный путь скорбей, я предупреждаю тебя: за тобой следят из НКВД. Поэтому будь осторожен и осмотрителен, когда приезжаешь к нам в село, а также у себя дома. Может быть, даже, вообще, подождал бы открыто появляться и проповедовать, некоторых из нас спрашивают о тебе.

Владыкин на это ответил ему:

— Брат, ведь я дал обещание служить Господу не только в свободных условиях, но всегда и везде. Когда я был шулером — не боялся, что смерть по пятам ходила за мной, теперь же — я слуга Божий и делаю то, к чему Он призывает меня. Молчать я не могу, но за предупреждение ваше, благодарю Бога и вас, и постараюсь все тщательнее обдумывать.

По приезде (у себя, в Н-ской церкви) предупредили его о том же, а Вера Князева передала, что ее вызывали в НКВД и усиленно расспрашивали о нем.

После этого все вместе решили, что Петру Никитовичу пока следует пожить в селе. Луша тоже поехала с ним туда. В один из базарных дней, они пошли в ближайший районный центр — продать на рынке свою продукцию от сапожного ремесла, каким занимались на дому. В конце дня к ним подошли верующие друзья, под видом покупателей, и предупредили:

— Брат, мы здесь с утра наблюдаем за вами, и все сердце изболелось, вы посмотрите, как за вами следят вон там, из-за возов, два человека: один — из наших, местных НКВД-шников, другой — чей-то чужой, в кожаной тужурке. — Берегитесь!

Петр Никитович с женой, не торопясь, собрали вещи, тщательно, стараясь спрятаться в толпе, пришли на вокзал, чтобы уехать в город, в надежде избавиться от своих преследователей. На перроне была очень большая толпа, и они посчитали, что сели незамеченными, но при отправлении поезда Луша увидела преследователей, торопившихся сесть в поезд.

— Ну, Петя, — сказала тихо Луша, — мы думали, что нас никто не заметил, а враги-то наши бегут за нами, наверное, будут искать тебя по вагонам. Как быть?

Сердце Петра Никитовича непривычно съежилось, как от смертельной опасности. Оставалось только — на ходу спрыгнуть с поезда, что для него не составляло трудности, но он утешил жену Господом и, тихо помолившись, попросил ее:

— Луша! Уже смеркается, ты шубу распахни, а я пересяду за тебя, по другую сторону, да пригнусь, пусть сохранит Господь. Едва только они успели приготовиться, как, резко открыв дверь вагона, вошли те двое, и слышно было, как в первом отделении вагона (вагоны были разделены на 4 отделения) раздался резкий крик:

— Владыкин!!!

Петр за Лушей пригнулся, низко-низко, между мешками. Вошедшие, расталкивая вокруг пассажиров, с величайшим трудом протискивались по вагону, до отказа переполненного людьми и мешками. Владыкины остались незамеченными. При подъезде к городу, они спрыгнули на ходу и поспешили скрыться между домами. Домой зашли задним входом, через двор.

По приезде друзья сообщили, что слежка за многими домами настолько тщательная, что на собрание сойтись невозможно. Но несмотря на это верующие собирались на темных окраинах, в душных комнатушках. Петр Никитович ободрял народ Божий во всех этих переживаниях. И, хотя в тесноте, под страхом, но, собираясь вместе за чтением Слова Божья и горячими молитвами, христиане оживлялись. Дороги были эти общения, на них каждая строка пропетого гимна врезалась в души, каждая проповедь была, как бальзам на скорбящее сердце, каждая молитва, как глоток свежего воздуха, среди смрада и удушья. Прекратились тяжбы друг с другом, обиды, споры; напротив, каждый христианин теперь в другом видел близкого, дорогого, родного, желанного человека.

Петру Никитовичу посоветовали: меньше ходить по городу, а лучше посещать верующих по деревням. К Владыкиным заходили очень редко, разве что, в случае крайней необходимости.

Вера Князева очень любила Петра Никитовича, но остерегаясь слежки, условилась встречаться с ним на городском базаре. При свидании девушка рассказывала, как надоедливо и часто вызывают ее в НКВД на допросы, усиленно вымогают от нее какие-либо сведения о жизни общины и, особенно, о нем. Претерпевая на допросах то заманчиво обольстительные посулы, то, леденящие душу, угрозы, сестра вообще перестала отвечать на их вопросы. А потом перестала к ним ходить, поэтому они впоследствии стали подстерегать ее на улицах и площадях.

Скорби сгустились над домом Владыкиных. Из присылаемых Павлом писем было ясно, что он тоже переносил огненные испытания, причем обстоятельства сына были отличительными от тех, что пережил отец. Сердце разрывалось между скорбями своего дома и скорбями сына. Луша прилагала все усердие, чтобы в письмах утешить Павла, но и скитающегося мужа встречала на пороге дома, как чудо милости Господней.

Наконец, Петру Никитовичу и по селам появляться стало почти невозможно. Обнаруживались предатели — не только из неверующих сельчан, но и среди своих. Не раз уже приходилось спасаться от преследователей: и подводами в глухую темную ночь, и пешком, утопая по колено в снегу, блуждать по лесам, и отлеживаться долгое время в сараях с сеном. А сердце, после каждой минувшей опасности, снова рвалось нести дальше евангельскую весть, не знающим о ней.

Возвратившись однажды, после такой напряженной миссии, Владыкин с гнетущим сердцем подумал:

— Как же будет дальше?

Ему вспомнилась прошлая греховная жизнь с ее рискованными подвигами, но он вспомнил о ней с отвращением. Тогда никто его не преследовал, он сам был способен на все самое несправедливое, жестокое и не только был способен, но и творил много злых дел.

Но вот, уже около восьми лет, он со своей семьей переносит всякие мытарства за проповедь Евангелия, в борьбе против греха и тьмы. Неужели он больше не сможет, с Евангелием в руках, посетить столь знакомые деревни и гостеприимные избы, где его всегда встречали с нелицемерной любовью, как вестника Божия? Неужели пришли те страшные времена, о которых предвещал брат Федосеев Н. Г. на сенокосах с телеги? А что же дальше? Неужели на этих улицах дорогого города никогда уже никто не услышит христианского пения? Неужели теперь — все это до пришествия Христа?

Так, с глубоким волнением, размышляя, он смотрел через дворовое окно на город, напоенный запахом весны. Апрельская слякоть неудержимо рвалась через порог дома на выскобленные половицы кухни. В двери, по-хозяйски, заклацала Луша запором и, войдя в дом, сбросила целый ворох высохшего белоснежного белья. Вместе с ней в комнату ворвалась бодрящая весенняя свежесть, но жена была чем-то взволнована.

— Петя! С самого утра на углу нашей улицы сидит человек, не НКВД-шник ли? Он то походит, то сядет газету читать. Я за ним из-за других домов наблюдала, давно сидит. Может быть, приглядеть, как спрятаться тебе, или уйти совсем?

— Эх, Луша, если уж час наш с тобой пришел, то куда мы уйдем от него? Да и зачем уходить? Бог ведь Тот же: и вчера, и сегодня. Нам с тобой уж теперь не передумывать; а коль пошли за Господом, то оборачиваться назад не будем, — ответил жене Петр Никитович.

— Да, конечно, это так, да плоть-то страдать за Господа никак не хочет, но Его святая воля, — вздохнув, закончила Луша, выражаясь, уже совсем, по-городскому.

Потом, немного помолчав, Владыкин со вздохом проговорил:

— Я в эту ночь сон видел очень короткий: смотрю и вижу, вдруг подходит ко мне старый НКВД-шник и крепко приветствует меня, как своего. Да, Луша, сомневаться тут не приходится, видно, час скорби настал.

— Ой, Петя! — сказала Луша, — забыла, я ведь тоже сон видела, подожди, подожди, дай Бог памяти! — Ага, вспомнила: вижу мост плашкотный через речку, наш вот мост, а ты бежишь по нему от какого-то человека. Смотрю, а враг-то твой, в белой рубахе, но опоясан черным поясом. Я смотрю, а сердце так заныло; вижу он нагоняет, нагоняет тебя, да как размахнется, да как ударит изо всех сил ножом в спину, а ты-то и повалился, прямо на землю.

— Ну, что ж? Давай помолимся, моя дорогая, — пригласил жену к молитве Владыкин. Упав на колени, он усердно молился, что если уж на то Божья воля, то укрепил бы Он его в страданиях и его остающуюся семью. Молился, чтобы Павел, сын его, остался верен Господу до конца и чтобы, если они когда встретятся, то эта встреча была бы благословенной для них и славой для Господа.

Молилась и Луша: если она и останется одна, чтобы закончить ей поприще верной христианкой и детей привести ко Христу.

— Ну, а теперь я попробую выйти, — сказал Петр Никитович, — и если нет никого, то дай Бог пути, а уж если есть, то все равно не миновать их рук, пойду к ним навстречу!

— Нет, Петя! Выйду я, да посмотрю, все вроде как баба, зайду в магазин, потом скажу тебе, как там дело, — убедила его жена и скрылась за дверью.

Возвратилась она очень быстро, но возвратилась какой-то бодрой, он даже подумал, что опасность миновала.

— Ну, Петя! Кругом расставлена слежка: не только на одном углу, но и дальше видела — дежурят с велосипедами, поэтому выходить тебе совсем нельзя.

— Луша! Ты не осуди меня, я хочу попросить тебя, сходи на базар, купи грибочков, так хочется грибков покушать, — попросил ее Петр Никитович.

Жена, за совместную жизнь, не раз такие желания исполняла, да и сама любила грибы, но эта просьба мужа была необыкновенной. С тревогой она посмотрела на мужа, его просьба показалась ей — просьбой умирающего, а в сознании мелькнуло, как искра: может быть, это последний раз здесь, на земле, я ухаживаю за мужем. Она быстро оделась и вышла, заперев за собой дверь.

— Вот самые лучшие и последние вынесла я грибы, возьми, касатка! Нужда заставила! — Уговаривала Лушу первая торговка, какую она встретила.

Луша аккуратно набрала кастрюльку грибов, расплатилась и заторопилась домой. Проходя мимо угла, она опять увидела человека, стоящего с газетой в руке. При виде ее, сотрудник НКВД отвернулся и несколько шагов прошел в противоположную сторону. Луша подумала: «Ведь он сейчас остановится и обернется, дай я пойду и посмотрю ему в лицо, что же это за люди?»

Ее предположения оправдались, человек обернулся назад в этот же момент, когда она подошла вплотную.

Серые, бесцветные глаза человека уставились прямо на нее и своим взглядом пронизывали душу. Ей почему-то показалось, что на нее смотрит сама смерть, хотя мужчина был одет в самое обычное.

Поправив кастрюльку, Луша хотела ему сказать что-то доброе, вразумительное, хотела даже пристыдить его: что, мол, вы тут выслеживаете совсем безвинного человека, который ни словом, ни делом никому не сделал зла, но в его взгляде прочла, что все это будет бесполезным, — они ведь знают, что делают. Она прошла мимо него и мимо своего дома, решив обойти весь квартал и, пробираясь дворами, зайти сзади и оглядеть все — нельзя ли спасти мужа от этих рук? От целой своры псов пришлось ей отбиваться, чтобы чужими дворами пробраться к себе. Подойдя к своему забору, Луша облегченно вздохнула, увидев, что вокруг двора никого не видно. В голове созрел план избавления мужа, и она с большим усилием оторвала несколько досок от забора (чтобы пропустить через щель мужа), и слегка приколотила их обратно. Но бедное, любящее сердце ее не знало: в том, что ей в жизни приходилось делать впервые, ее враги имели уже многолетний опыт. Не видела она, что в сарае соседа, прилегающего к их забору, сидела засада из трех человек, а из дворовых окон окружающих домов соседи также украдкой, сочувственно, наблюдали за всем происходящим. Луша, по-своему убедившись, что ее никто не видит, с большим трудом (будучи беременной на последнем месяце) перелезла через забор в свой двор. Когда она вошла в дом, от уличной двери раздался сильный звонок.

— Ну, Петя! Это за твоей душой, — взволнованно сказала Луша, растерянно ставя кастрюлю с грибами на стол.

Петр Никитович слегка побледнел от напряжения, но упование на Господа и уверенность в том, что он ни в чем не виновен, ободрили его и возвратили ему спокойствие. Положив руки на плечи жены, он сказал:

— Дорогая моя, да утешит тебя Господь! Мы сделали для Него, что смогли, и не нами начинается мученический путь христиан, мы его уже заканчиваем. Затем, крепко обняв жену, он возопил к Господу:

— Боже мой! Обниму ли я ее так когда-нибудь еще, здесь, на земле? Если нет, то Ты обними ее Своими благословениями. Будь милостив к ней, если она когда-нибудь от непосильной ноши упадет. И если уж пришел конец моим скитаниям и служению моему, то пусть Твои благословения вдвое, втрое почиют на сыне моем. Сохрани дом мой на многие годы, и даже тогда, когда кругом его будут бедствия. Будь милостив и к малюткам моим, и к тому дитяти, которое должно родиться. А теперь, как хочешь Ты. Аминь.

— Ну, Петя! — С уверенностью и мужеством проговорила Луша, целуя его, — Я пойду и буду с ними разговаривать, а ты иди и спасайся: около уборной отбито несколько досок, во дворе нет никого. Петр Никитович обнял Дашу с Илюшей и вышел во двор. С улицы непрерывно дергали звонок и сильно стучали в дверь, обитую железом. Луша, не снимая крючка с двери, заговорила с теми, кто за дверью:

— Кто там так безобразничает? Кого вам надо?

— Открывайте! Это из РайНКВД, — послышался раздраженный голос снаружи.

— У меня НКВД делать нечего, — ответила Луша, — Я одна и никому не открою, идите вон рядом, там, то и дело, грабят да убивают, а у меня не пугайте детей!

— Открывайте, вам говорят! Иначе будем ломать двери, с вами же не шутят, а говорят вам, что пришли к вам из НКВД, — еще настойчивей послышалось извне.

— Я никого из НКВД не звала, — продолжала объяснять Луша, — да и не удостоилась ничем вашего посещения, поэтому отвечаю вам, хотите ломайте дверь, но я вам сама не от-кро-ю!..

Она хотела им еще что-то другое сказать, но услышала со двора шум, а с ним — в прихожую ворвалась целая толпа людей, грубо открывая дверь. В толпе она увидела своего мужа. Двое неизвестных ей мужчин крепко за руки держали Петра Никитовича Владыкина, а один из них, поднял крючок и впустил тех, кто стучал с улицы.

Вводя Владыкина в дом, один из вошедших, видно главный, пытался успокоить плачущих детей и Лушу:

— Да вы не пугайтесь, пожалуйста, и не плачьте, ничего страшного нет. Вот посмотрим сейчас, что у вас есть, и мужа вашего тотчас отпустим. Зачем шум поднимать?

В открытые дворовые окна было ясно слышно, как Луша, с плачем, отвечала им:

— Зачем вы врете мне и детям моим? Не для того вы день и ночь сторожили и гонялись за мужем по пятам, чтобы отпустить его, и теперь уцепились за него, как за бандита какого. Отпустите руки-то. Уж теперь, куда он убежит от вас? Ведь вас полон дом нашло.

Владыкина действительно отпустили и даже посадили на стул, сами же принялись делать обыск.

— Эх вы, люди-люди, до чего дьявол довел вас! Подкарауливаете бедного, неграмотного человека, среди бела дня врываетесь в его дом, чтобы схватить его и отнять вот от этих малюток. Да еще оправдываетесь: «Мы за Бога не арестовываем».

А за что же вы арестовываете? Вон, смотрите: лежит топор, колун, лом, вот всякие ножи торчат на полке — за них вы не ухватились, а уцепились вот за Библию, чтобы отнять ее у нас…

— Слушай! Хватит тебе, Владыкина, — раздраженно ответил ей старший из вошедших, — а то ты наговоришь на свою голову, и тебе придется пойти с мужем.

— Да что вы мне рот-то закрываете, вы уже самое страшное сделали, отняли отца у детей, а теперь только осталось отнять еще и мать, — не успокаиваясь, отвечала им Луша.

Провожая мужа, Луша чувствовала, что видит его в последний раз и, собирая с ним в дорогу вещи, никак не могла сосредоточиться, из рук ее все валилось.

В последний раз Петр Никитович, как-то тоже растерянно, обнял всех, поцеловал и, подталкиваемый конвоирующими, вытирая слезы, вышел из дому. Луша, обняв детишек, как прикованная, стояла на той самой каменной ступеньке, на какой отец провожал сына в последний раз, и не сводила глаз с той страшной толпы, в какой виднелась полосатая куртка мужа.

Соседи, сочувственно, окружили плачущую Лушу и наперебой рассказывали, как по всем углам были расставлены НКВД-шники на велосипедах, а в сарайчике сидела та самая засада, которая схватила Владыкина, когда он пролезал через забор.

Кругом все дышало свежестью зелени: но ни веселое щебетание пташек, ни игривые солнечные блики в прохладных дождевых лужах, и ничто другое, чем так прекрасен цветущий май — не могло облегчить скорбь души «вдовы» Владыкиной, какой она, неотвратимо, себя чувствовала. В довершение ко всему этому, в самом конце мая, Луша среди ночи, одна-одинешенька, пошла в роддом, за последним ребенком.

Родилась дочурка, отличающаяся, от всех ее детей, крикливостью и чернотой волосенок. Из роддома вышла раньше положенного, так как отлеживаться было не от кого. Дочь назвала Маргаритой.

Шел июнь 1937 года… Первой мыслью, по возвращению домой, было: «Как судьба мужа?» Поэтому, обмыв детишек и немного приведя в порядок дом, чувствуя непомерную слабость во всем теле, Луша, утром следующего дня, побежала в милицию. Но все ее поиски были тщетны, также как и восемь лет назад; ни в НКВД, ни в милиции никто не сказал ей, где находится ее муж.

Уже вечером, обессилевшая, она опять пришла в милицию, села на скамейку в коридоре, ребенка положила на колени, а сама тихо заплакала от обиды, усталости и бесчеловечного отношения. Со двора зашел в коридор дежурный милиционер и, увидев ее, плачущую, спросил:

— Что у вас случилось, дамочка? О чем плачете? Начальства-то ведь нет никого.

— Да, вот весь день с утра разыскиваю мужа, уже побывала и в НКВД, и в тюрьме, и здесь, в милиции, и нигде толку не добьюсь. Владыкин Петр Никитович его звать, — объяснила Луша милиционеру и сказала, какой он из себя. Милиционер сочувственно посмотрел на ребенка, на кабинет начальника и, присев с ней рядом, тихонько объяснил:

— Никто тебе и не скажет про него. Здесь он, в милиции, в особой камере, но он числится за начальником НКВД, только смотри, не проболтайся. Человек-то уж больно хороший, все молится и молится, я еще раньше знал его, да и сына вашего знаю, бедовый до слов-то, начальство с ним, помню, не управлялось. Вот твой сейчас в этой же камере сидит, где был сын. Да, и тебя я теперь припоминаю, ты из-за сына спорила здесь, у начальника в кабинете.

Ну вот что, касатка, сегодня уже поздно, все камеры на ночном замке. Ты завтра приходи, утром пораньше; я перед сменой буду выводить их во двор, на оправку. Ты вот встанешь здесь, за дверью, и увидишь, как он проходить будет, ну и перекинешься двумя-тремя словами. А, так-то, ты ведь попусту бьешься, не покажут тебе его.

— Спасибо тебе, касатик, пусть Бог воздаст тебе за твою доброту, так я и сделаю, как ты говоришь. А теперь вот, когда его забирали из дому, он, больно, просил грибочков покушать. Ну, вот грибочков я принесла, но налетели на него НКВД-шники, как шмели, он и глотка не успел от грибочков проглотить, может, теперь можно передать ему, а то я вот, весь день с узелком таскаюсь. Смерть одна, как руки гудят от тяжести.

Милиционер аккуратно взял узелок с передачей и очень скоро, передав содержимое, возвратил домашнюю посуду.

— Сказал я ему, — шепнул милиционер, чтоб завтра утром доглядел вас за дверью, только смо-три!..Ни-к-ому!..

Луша так была рада, что и усталь забыла, и, возвращаясь домой, погруженная в свои мысли, не замечала, как гремела крышка на кастрюле…

Утром, чуть свет, Луша была на ногах, наготовила еды для семьи и, придя к назначенному часу в милицию, встала в указанном месте. Милиционер уже начал свое дело с первыми камерами и, увидев ее, кивнул головой. Луша через верхнее стекло двери увидела, как по коридору из полумрака медленно шел к выходу арестант. Своего мужа она узнала по полосатой куртке, измятой, пожелтевшей от камерной грязи. Осунувшееся, обросшее лицо его отражало спокойствие и такое блаженство, какого она у него не видела никогда.

— Покажи дочурку, да как назвала? — приостановившись перед полуоткрытой дверью, проговорил Владыкин.

— Маргариткой… Да, на! Хоть поцелуй! — забыв все предосторожности, Луша вышла из-за двери и сунула свой драгоценный сверток в руки мужа.

Петр Никитович, взяв на руки дочь, сосредоточенно заглянул ей в лицо и, подняв глаза к небу, проговорил:

— Боже мой, Боже мой, и это я отдаю Тебе, в жертву. Будь милостив к ней!

Затем, уже обращаясь к жене, скороговоркой сказал:

— Следствия и суда не было и не будет, только склоняли отречься, но Бог сохранил меня… Здесь Брандин (артист) и остальные… Пусть Вера остерегается…

Милиционер понудил его идти, и Луша, растерявшись, не успела даже обнять его, только крикнула в спину:

— Ну, а когда же ждать?

Пройдя несколько шагов по двору, Петр Никитович еще раз оглянулся и, подняв к небу глаза и правую руку, ответил:

— …У ног Христа!

В тот же день Луша узнала, что кроме ее мужа, арестовали в эти дни еще четырех братьев, в числе которых был и регент. Ни передач, ни свиданий не было разрешено никому. Не было даже известно, где они находились, и какова их судьба.

Спустя два месяца, на одну из настоятельных просьб Луши начальник НКВД ответил:

— Они осуждены, без права переписки, до особого распоряжения.

После ареста мужа Луша еще утешалась редкими письмами от Павла с Колымы, но с начала 1938 года и эта связь прервалась, и осталась она совершенно одинокой, всеми забытой, раздавленной горем, окруженная тремя малыми детьми.

Прошло более года, и в ответ на многие прошения, жалобы, ей ответили: «Ваш муж умер от воспаления легких».

Петр Никитович Владыкин, как верный свидетель Божий, окончил жизнь в неволе, прославив Бога мученической смертью. Один только Бог знает, где находится его безымянная могила.

В 1956 году семье Владыкиных было извещено, что Владыкин Петр Никитович, посмертно, реабилитирован.

Глава 2. Первые годы Павла на Колыме

«…В черной мгле сокрыт путь суровый мой
Но вдали горит огонек живой…»
Мрачное предчувствие охватило душу Павла Владыкина, когда он, в порту, с борта теплохода «Джурия» вступил в колонну заключенных. Холодом веяло от сопок, еще покрытых снегом, хотя уже начался июнь месяц. Жадно лизали волны залива песчаные берега бухты Нагаево, засоренные водорослями и оголенными остатками древесины. Прижимаясь к скальным обрывам, по крутому каменистому берегу поднималась извилистой лентой дорога от порта к городу Магадан. По ней, нескончаемой вереницей считанных колонн, двигались заключенные в город, на пересылку. За перевалами, пестрея разнообразием рубленых бараков, складов и избушек, спускался вниз город, изрезанный траншеями и рвами, извилистым лабиринтом узких загрязненных улиц.

Кое-где, исполинами, возвышались основы строящихся каменных зданий и заводских корпусов. Широкой лентой, между котлованами и заборами, спускалось посреди города Колымское шоссе и, поднимаясь на окраине вверх, убегало в тайгу.

Еле волоча отцовский чемодан, Павел прибыл изнемогшим, наконец, на пересылку. Пребывание их здесь было краткодневным. В бане всем выдали лагерное обмундирование, при этом многие, обманным путем, лишились ценной домашней одежды. Одни, изможденные голодом, отдавали ее за булку хлеба, другие — оставляли и, обманутые, больше не возвращались к своим вещам.

Наконец, настал этапный день, и целую колонну (до 200-х человек) вывели, обрадовав тем, что их повезут на автомашинах. Разместившись в них, люди облегченно вздохнули и тронулись в путь. С самой пересылки уже было известно, что этап направляют в одно из отдаленных управлений. Однако, прибыв в поселок Атку, людей, хотя и покормили горячим обедом, но предупредили, что дальше проезд невозможен, и им придется идти пешком. Так делалось, прежде всего, потому, чтобы люди в Магадане не бунтовали и не прятались от этапа; притом, передвижение летом было, действительно, местами затруднительным, а местами, вообще, невозможным, так как трасса еще не была окончательно отделана.

Больше недели колонна передвигалась вперед, местами — на автомашинах, а, большей частью, пешком. Правда, дорога была людная, уже проделанная. На привалах был организован и отдых, и питание, так что сердце Павла стало несколько успокаиваться от тяжелого предчувствия.

Вскоре этап прибыл в поселок Хаттынах, где было Северное Управление Приисков. Оттуда заключенных должны были направлять по приискам. После дневного отдыха на долю Владыкина выпало — пробираться на прииск Штурмовой (по слухам — это было самое ужасное место).

Подняв людей рано утром, конвой сурово предупредил, чтобы никакой лишней тяжести с собой не брали: дорога будет очень тяжелая и дальняя, для проезда непригодная. Кто не послушает, пусть пеняет на себя. Из беседы с местными заключенными стало известно, что, по причине отдаленности от Магадана, здесь много совершается беззаконий. Конвой допускает страшный произвол, так как никакие жалобы никуда отсюда не доходят.

По выходе конвой, действительно, предупредил, что малейшее отклонение от дороги будет рассматриваться как побег, и им дано право применять оружие. Первые 6–8 километров люди двигались еще, в каком-то относительном порядке, но стоило им только свернуть в горы, немного отдохнуть, как физические силы стали буквально оставлять людей. С большим трудом этапники поднимались на ноги и двигались дальше. Спустя некоторое время, усталость стала совершенно одолевать путников, особенно тех, кто сразу не решился расстаться с личными вещами, но теперь все равно были вынуждены их бросать. Поэтому по краям дороги, попадались: брошенные ватные одеяла, зимняя одежда, даже валенки и пустые деревянные чемоданы. Но надорванные силы людей уже не восстанавливались. То и дело такие, изнемогшие, приостанавливались, рассчитывая потихоньку брести сзади.

Конвой с ожесточением набрасывался на них, угоняя их вперед, а некоторых, из несчастных, подгоняли борзые псы, сопровождавшие этап. Из-за отстающих, передние ряды то и дело останавливали, что приводило к раздражению и самих заключенных.

На глазах Павла один из отстающих, в изнеможении, опустился на землю. Конвоиры вначале проклинали его за то, что он долгое время не мог расстаться с огромным, почти пустым чемоданом, потом, оставшееся тряпье его, отдали другим, а его, не сумев поднять, стали избивать ногами.

Несчастный, вначале умолял сжалиться над ним, но не получив никакого сочувствия от них, обхватил голову руками и, упав на землю, притих. Убедившись окончательно в том, что человек, действительно, обессилел, колонна оставила его (избитого и окровавленного) и двинулась вперед.

Владыкин и рядом идущие с ним были озабочены судьбой брошенного человека, предполагая, что он, отдохнув, как-нибудь возвратится назад, но один из старых арестантов, расчесывая густую бороду, объяснил:

— Хм, как бы не так, воз-вра-тит-ся! А вы не знаете того, что после нас идут оперативники с собаками — это уж их добыча.

— Ну, и что же? — продолжал Владыкин, — они убедятся, что человек изнемог, поднимут его и возвратят, ведь человек-то не виноват…

— Э, парень! Какой ты наивный, поднять-то поднимут, но не возвратят. Вот послушай, если далеко не уйдем, то услышишь выстрел — вот это и будет избавление несчастному, а оперативнику — награда за то, что выловил беглеца. Если бы не так, то здесь полколонны сели бы на дорогу.

Павел вспомнил свой разговор в Облучье с евреем в кожаном костюме и с ужасом представил себе положение оставшегося. Не прошло и часа, как позади, где-то в отдалении, действительно, раздался выстрел и гулким эхом рассыпался по ущелью. Многие этапники оглянулись назад, может быть, догадываясь о случившемся.

«Не отягчайте себя заботами житейскими…», — вспомнились Владыкину слова Христа.

«Вот так и путь христианина, — опустив голову, думал про себя Павел, — сколько путников в Небесную страну не дошли до конца, придавленные заботами житейскими».

Пройдя несколько шагов, как по команде, почти половина этапников, в отчаянии, опустилась на землю, а кто-то из них крикнул:

— Стреляйте лучше здесь всех, чем поодиночке! Старший, из конвоя, подошел к людям и спокойным тоном объяснил:

— Хлопцы, не больше, как через километр мы выйдем на перевал, там отдохнем и пообедаем, а оттуда дорога будет лучше и пойдет вниз. Ночевать нам здесь нет смысла, лучше, пользуясь луной и короткой ночью, будем идти вперед, отдохнем на месте.

Люди, поверив его словам, помогая друг другу, поднялись и тронулись вперед. Действительно, не дальше, как через километр, они пришли на перевал, где посеревший ноздристый снег, оставшийся еще от лютой зимы, стоял стеною. Солнце закатилось за сопки и прощальными, бледно-зелеными лучами медленно гладило полярное небо. Долина, отчетливо вырисовываясь при последних лучах, теперь медленно погружалась в ночной полумрак. Один за другим, в одиночку и кучками, вспыхивали электрические огоньки. Прямо под перевалом начинались поселки и на десяток километров растягивались вниз, по долине ключа Штурмовой: Энергичный, Верхне-Штурмовой, Средне-Штурмовой и Нижне-Штурмовой.

Этапники расположились на просохшей полянке, в стороне от тракта, и, ежась от вечерней прохлады, кутались в то, что у кого сохранилось. Вскоре запылал костер из сухого, обгорелого сланника, к нему подошли вьюченные лошади: с флягами супа и мешками хлеба. На перевале отдыхали долго, пока люди не покушали и, ободрившись, не приготовились к дальнейшему походу. Шли всю ночь, которая, фактически, была светлая и ото дня отличалась только тишиной. Но эта тишина Павлу Владыкину казалась страшной.

Налево от трассы, по дну долины, располагалось жилье и немногие технические сооружения. Громоздясь одна над другой, посреди долины возвышались горы переработанной земли, гальки. Между ними, подобно легендарным слонам с опущенными хоботами, стояли промприборы, белея свежей древесиной, упираясь 20-30-ти метровыми колодами в изрытую землю. Причудливой ребристой лентой тянулись сплотки, поддерживаемые снизу всякими замысловатыми сплетениями плотничьих сооружений, доставляя потоки речной воды на промприбор, для промывки золотоносной породы песков.

На глубине 1-2-5-ти метров от поверхности долины располагались огромные котлованы-забои, где на самом дне добывался золотоносный грунт и тачками, вручную, доставлялся на промприборы.

Рано утром этап пришел к прииску Средне-Штурмовой, где для Павла Владыкина начались новые страницы страдальческой жизни. Зона лагеря была неохраняемая и только местами обозначалась колючей проволокой, натянутой на жидкие невысокие стойки.

Новичков остановили около столовой, посреди лагеря. Ударом о кусок подвешенной рельсы было извещено о выводе заключенных на работу. Павел, увидев загорелые здоровые лица рабочих-забойщиков, несколько успокоился, заключив, что голод не коснулся этого поселка. Вскоре их разместили, по несколько человек, по баракам. Соседом с ним, по нарам, оказался человек, который по каким-то мотивам не вышел на работу. При знакомстве он назвал себя «Серегой», что как-то не соответствовало его жиденькой бородке и, сравнительно, зрелому возрасту. К удивлению Владыкина, сосед отбывал заключение за воровство, но в лагере, как он выразился, ему навязали политическую статью.

Серега очень скупо, с некоторым надмением познакомил Павла с жизнью и условиями заключенных. Из разговора выяснилось, что голодных на прииске нет, хотя пайки и не хватает. В лагере можно свободно покупать повидло, кетовую икру, соленую рыбу, а, кто выполняет норму более 130 %, получает еще дополнительно «красную тачку», т. е. дополнительные продукты.

Кроме того, зарплата у забойщиков очень высокая, и у них на сберкнижках хранятся большие суммы; что нормы выполнимы без особого труда, только надо иметь общий язык с «сотским», т. е. десятником и бригадиром. Рабочий день для заключенных был определен в 10 часов, а в воскресенье каждый имеет право гулять по горам, в окрестностях лагеря и ходить в гости на соседние прииски.

Первым долгом (после устройства в бараке) Владыкин написал письмо матери с описанием всех подробностей, затем на припрятанные деньги купил в ларьке доступное пропитание, а в остаток дня — осматривал расположение поселка и окружающую природу. Далеко на востоке он особенно долго смотрел на перевал, откуда они прибыли. «Будет ли когда-нибудь тот день в моей жизни, когда я еще раз перейду его с тем, чтобы оставить эти мрачные места?» — подумал он.

Пришедшие вечером рабочие совершенно безучастно отнеслись к Павлу, развлекаясь, кто как мог, в своей компании. Многие были заняты картежной игрой, проигрывая огромные суммы денег. Никого из знакомых он не встретил. По лагерю всюду сновали люди, занятые какими-то своими делами, казалось, что пережитые ими лишения, вытравили из души все то, что определяло в них человека.

Поздно вечером бригадир (со своими помощниками) принес в барак ворох продуктов — «красную тачку». Владыкин полуголодными глазами глядел на то, как бригадники разбирали со стола свои порции — сливочного масла, сгущенного молока, сахара, мясных консервов, белого хлеба — и прятали в свои тумбочки. Ни один из них не догадался, хотя крошкою из всего этого, поделиться с Павлом, он был совершенно чужим для окружающих. Бригадир, только после дележки, остановился на ходу против него и, поглядев пьяными глазами, объявил:

— Ты, парень, завтра на развод выйдешь вот с этим звеном, — указал он рукой на соседа. — Питание у нас в бригаде стахановское, поэтому жми, чтобы не отставать, 140 % дай как штык, хоть душу вон, а сейчас я тебя записал в список на спирт, но пить тебе его вредно, понял?! — повелительно проговорил он и, под хохот бригадников, вышел из барака.

Выйдя на работу, Павел был удивлен, что в забое было большое скопление людей, и все они спешили, обгоняя друг друга, выполнить данное им задание. В числе других получил его и Владыкин. «Сотский» Попов сделал какое-то измерение, ногою указал начало разработки, и «вперед — хоть до зоны», — иронически заметил он.

Вереницей, друг за другом, люди торопливо гнали огромные тачки с золотоносным грунтом на эстакаду, а там, с шумом опрокинув в вагонетки, бегом спешили в забой обратно. Среди них был и Павел. Напрягая все силы, он старался дойти до намеченного ему места, чтобы пораньше кончить свою норму, с явным перевыполнением. Он знал маркшейдерское искусство в замере грунтов, знал и «лукавые» проделки десятников (сотских).

В конце дня Попов, залихватски, замерил его выработку и, с деланным недоумением, заметил, что Владыкин не выполнил и 100 %. Очень досадно было Павлу перетерпеть этот наглый обман, с каким он встретился с первого же дня. Крикнув бригадира, он сделал замер до первичного ориентира, а затем до конца выработки — данные промера не совпали с записями в книжке Попова, и тот удивился, что его «тайны» известны кому-то еще.

— 152 % — торжественно объявил Павел, наспех подсчитав выработку.

— Эге, парень, ты видно много знаешь, но мелко плаваешь, здесь из тебя душок мы выбьем, приморить тебя надо, пр-и-м-о-рить, — процедил сквозь зубы «сотский» Попов и, метнув на Владыкина взгляд «молнией», перешел к соседнему забою.

— Васек! Здесь не надо… все в порядке, я сам промерил, — остановил Попова бригадир и со злобой зыкнул на Павла:

— А ты, напрасно, тачку опрокинул, премудрый пескарь, 40 % еще мне вынь да положь, иначе я из тебя душок выбью. Не дашь — солдата вызову, с «доходягами» до ночи будешь торчать в забое. Павел покорился несправедливому приказанию и принялся работать дальше, но вскоре к нему подошел сосед по забою и с участием объяснил Владыкину:

— Ты брось, парень, тачку свою, неужели ты не понимаешь, что горбом здесь ничего не заработаешь; здесь две силы, которыми все кругом двигается и сама жизнь: туфта и блат. Туфта — это приписка, обман, с чем ты сегодня столкнулся, а блат — это знакомство, но бесчестное. Тут заведенное колесо: сколько в зоне остается блатных и при них личных дневальных, сколько в каждой бригаде картежников — они же добычу делят с бригадиром, десятником и прорабом. А мы, «стахановцы», думаешь и в самом деле ежедневно даем 140 %? Да мы давно бы кровью истекли, как вон, рядом в забое, некоторые глупцы. За все это расплачиваются ку-би-ки, вот те самые, что у тебя сегодня Попов оторвал. Кубики — это все: деньги, красная тачка, спирт, стахановский и рекордный паек, а самое главное — за-че-ты, понял? А где их добыть? Вон видишь этих «доходяг», что ветки с сопки спускают? Раньше — это были богатыри, давали натурой 150–200 %, а теперь — сактированы, потому что из их 200 % оставляли им 80-100 %, а потом и того меньше.

Да, и нас вот возьми, начисляют нам на получку, по 1500–2000 рублей, а себе мы оставляем, самое лучшее, 400–500, остальное — идет все на блат, да на туфту.

Вся эта жуткая правда тучей остановилась над головой юноши, и Павел лучше приготовился к грому и молнии, чем быть участником в этих мерзких делах. В ближайшее воскресенье он решил поискать братьев и, не найдя их в своем лагере, после обеда пошел на Верхний. В первом же бараке ему дали адрес одного человека в лагерной кубогрейке. Павел пошел туда. Его встретил невысокий пожилой мужчина, с редкой рыженькой бородкой.

— Мир вам! — приветствовал Павел.

— С миром, брат, — ответил ему кубогрей; освободив ведро из титана, он поставил его на топчан и потянулся к Павлу с приветствием.

— Я со Среднего, — объяснил Павел, — на днях нас пригнали этапом, я не нашел у себя никого из «наших» и решил придти сюда. Сегодня Воскресение, и хотелось бы, хоть немного, побыть вместе, давно уже не видел «своих».

Зовут меня Павел Владыкин, я еще не крещен, но Господь помиловал меня.

— Очень приятно, брат милый, какой ты еще юный, сохранил бы Господь, в сердце твоем, упование на Него, ох, как многие здесь не выдерживают, гибнут душою и телом. Но ты надейся на Бога, Он поможет и сохранит. Меня зовут Иваном Петровичем Платоновым, я из Ленинграда, был там в общине, изредка проповедовал, малограмотный я. Дома остались жена и детки, а сам — вот здесь. Нас здесь четверо: братья собираются у меня, мне ведь здесь отойти нельзя ни днем ни ночью, грею кипяток на весь лагерь. Вот мы иногда соберемся, побеседуем, помолимся, а иногда и попоем, да уж, больно, начальство ненавистное — гоняют, а если так вот застанут — вместе за молитвой — то и в карцер посадят. Меня уже сколько раз хотели снять, да не найдут добросовестного на мое место.

Братья, наверное, уже где-нибудь сидят, я сейчас подброшу в титан, да и отведу тебя.

Павел так был рад, что нашел своих братьев, а когда сошлись вместе, да поприветствовались друзья, душа как-то совсем ожила. Долго и сердечно молились они вместе и потом особенно, с глубоким чувством пропели: «Не тоскуй ты, душа дорогая…»

В беседе братья познакомили его с другими братьями, рассказали ему, что на Нижне-Штурмовом, до самого освобождения работал поваром на лагерной кухне, многим известный, брат Иоган Галустьянц, что брат Иоган часто посещал их, ободрял и много делился толкованием из Откровения Иоанна Богослова, рассказывал о том, сколько жутких моментов пережил он от блатных, когда те требовали от него, чтобы он неограниченно снабжал их самыми ценными продуктами с кухни, как он в ответ на это, под ножом убийц, проповедовал им Христа распятого, а в котелки наливал только то, что было положено; как они впоследствии, провожая его на «материк» домой, обнимали как родного отца, благодаря за добрые, спасительные слова и его твердость в вере.

С ним вместе был также на прииске очень грамотный брат — Володя Шичалин, который также много посещал здесь братьев, по приискам, и даже сестер, пока их не убрали на женские лагеря. Но и он совсем недавно освободился, и с первым пароходом уехал домой.

Кроме того Павла научили, где и кого разыскивать на его прииске. Уже вечером, с великой радостью, он возвращался на свой прииск с решением — до конца быть верным Господу.

Но тучи над его головой сгущались все темнее и темнее. Он не имел ничего дополнительного к своему пайку, и его силы быстро таяли. Со стахановского питания его вскоре перевели на ударное, а через месяц ему «еле-еле», по выражению бригадира, отхлопотали производственное. Практически — это просто голодный паек, при непосильном изнурительном труде.

В дополнение ко всему прочему, получил он письмо от Луши, матери своей, и как он понял, письмо предсмертное. Писала под диктовку матери, видимо, медсестра. Оно было коротко, но потрясающе:

«Павлуша, отца взяли и от него ни слуху ни духу. Я лежу при смерти, страшно и описывать, из меня выкачали 10 литров гнойной жидкости. Ребята остались одни, бабушка совсем не показывается из Починок, Федька пропал без вести, жена его умерла, остался полон дом сирот. Может быть, хоть тебя, Бог возвратит к детям. Господь с тобою. Мама».

Голодный, изнемогающий от ужасного труда, Владыкин почувствовал себя совершенно одиноким. Как-то раз, накладывая в тачку породу, Павел пошатнулся и упал вместе с ней. Бригадир, проходя, увидел это, зверем взревел, потрясая кулаками над Владыкиным:

— Что, до-вел се-бя? Теперь червяком ползаешь по земле, ух гад… Убирайся из моей бригады, ищи смерти сам себе, не вводи меня в грех, в-ста-вай, го-во-рю! — глумился над несчастным, обезумевший человек.

Павел, пошатываясь, подошел к ручью, обмыл липкую глину, затем возвратился к опрокинутой тачке и застыл, не зная, что делать. Из нависших темных туч холодными струями низвергался дождь и, как плетью, хлестал заключенных. Промокшая спецовка леденила исхудалую грудь и спину.

Павел осмотрелся кругом, ища какое-либо убежище: но бедные арестанты, спрятавшись либо под опрокинутыми тачками, либо накинув на голову и плечи, единственный пиджак-робу — предоставили себя буйству стихии. Павлу казалось, что дождь проходил полыньей и остановился над ним, размывая глину в опрокинутой тачке. Он попытался поднять ноги и ступить на деревянный трап, но глинистая масса так цепко ухватилась за его башмак, что силы для этого не нашлось. Под струями дождя, блистающими точками, сверкали крупицы золота как в забое так и в выпавшем из тачки грунте.

Павел с отвращением посмотрел на это сокровище и тихо сказал:

— Вот она какова, цена этого проклятого, презренного металла!

Едва дождевые струи немного стали утихать, из-под эстакады, в парусовом плаще, выбежал «сотский» Попов и прокричал на весь забой:

— Что стоите, дождичка испугались? Не сахарные, не размокнете, видите, дорожка пустая, пески, пес-ки на ко-ло-ду!

И бедные люди, как бы очнувшись, спотыкаясь и скользя, потянули тачки с породой опять на эстакаду. Павел видел, что бригадир, оставив его, подошел к Попову и что-то ему сказал. Увидев теперь десятника у эстакады, он решился пойти к нему и заявить, что в забое больше работать не может, будь что будет.

— Десятник, что хотите со мной делайте, но больше в забое я работать не могу, — заявил Владыкин, подойдя к нему.

— А куда я такого красавца дену, к себе, за пазуху, что ли возьму? Мамочки нет здесь, ра-бо-тать нуж-но! — бросил ему Попов на ходу и пошел к эстакаде.

Потом, пройдя несколько шагов, остановился и, с каким-то лукавым огоньком, бросил Владыкину:

— Впрочем, подожди, есть для тебя работа, но смотри, если и там не удержишься, то сам палкой буду гнать тебя до самого изолятора. Иди сюда! — скомандовал он ему, — вот видишь, как вагонетки идут на гору из-под эстакады? Вот этой муфтой, наклепанной на стальном тросе, они цепляются за рожки, приваренные к вагонетке. Трос часто полощется, и муфта выскакивает из рожков, а вагонетка катится вниз и, ударившись в нагоняющую, делает аварию. Ты будешь здесь дежурным, как увидишь, что вагонетка сорвалась, лови ее на следующую муфту и провожай опять в гору.

Павел вначале был очень рад, но потом понял, что его поставили на такое место, где он, рано или поздно, должен будет погибнуть при катастрофе. Однако, не видя никакого иного выхода, согласился и встал на дорожку в указанном месте. Работа ему очень понравилась, особенно, когда канат по каким-либо причинам останавливался. Тогда он, поднявшись на возвышенное место, подолгу наблюдал за трассой, по которой его привели летом на прииск. Днем и ночью, почти беспрерывно, двигались по ней изможденные этапники с перевала и распределялись по приискам. Вспоминая пережитые им моменты, Павел, во многих из этапников, видел себя. Многие из них останавливались и на Среднем. Вечером, после работы, он со страхом всматривался в прибывших, желая увидеть кого-нибудь из верующих, но перед ним проходили: профессора, инженеры, врачи, директора предприятий, артисты и режиссеры, высший и средний ком. состав из армии и флота — можно сказать, самый цвет интеллигенции; верующих в этой среде не попадалось. Все эти несчастные заключенные были в крайне отчаянном положении. Истощенные мучительным этапом, они бродили по прииску, чтобы обменять дорогостоящие предметы: обувь, одежду, костюм на булку землистого, не пропеченного хлеба, кусочек сахара или сливочного масла, но увы — это почти не удавалось.

Голод молниеносно распространялся по всей долине Штурмового, начиная от Верхнего, кончая Нижним. И это объяснялось, главным образом тем, что запасы питания были израсходованы очень быстро, по причине притока людей (на которых продукты не были рассчитаны). Скоро норма питания была доведена до голодной, т. е. едва хватало по 300, потом и по 200 граммов суррогатного хлеба на человека.

Обезумевшие от голода, люди набрасывались на дневального, несущего хлеб из каптерки в бригаду, и расхищали его открыто, среди дня. Однажды Владыкин был свидетелем потрясающего события:

Отряд заключенных, охраняя дневального, доставлял в барак утренние пайки хлеба. Выскочив из-за угла, голодный, оборванный, грязный человек, расталкивая людей, подбежал к дневальному, схватил две пайки хлеба и, закрыв голову телогрейкой, упал на землю, с жадностью, поглощая добытое. Весь охранный отряд, из пяти человек, набросился на несчастного и, избивая его ногами, пытались отнять похищенное, однако, это им не удалось. Избиваемый, окровавленными руками, защищал лицо, поедая остатки, частью уже, раскрошенного хлеба. Отнятая же охраной часть была настолько перепачкана землей, что они с отвращением бросили ее обратно, оборванцу, на землю, и это было им, моментально, съедено.

* * *
Наконец, как-то быстро подошла зима с ее лютыми морозами и, по-разбойничьи, буйной пургой. К концу декабря морозы доходили до 70-ти градусов. Палатки-бараки почти не отапливались, так как бревна, заложенные в печки-бочки, едва обогревали себя, и оборванный люд, навалившись кучами, почти лежали на них. Заиндевелый парусиновый потолок и стены леденили душу голодных, застывших, оборванных людей. Не перестающая многодневная пурга прекращала всякое движение в поселке.

С большим трудом и побоями удавалось выгнать людей из барака, чтобы с ближайших сопок набрать дров, в первую очередь, для пекарни, бани-прачечной, столовой-кухни и начальству. Но еще труднее, под строгим конвоем, люди должны были доставлять дрова в забой, чтобы отогревать золотоносные грунты. Началось массовое обмораживание людей. С обезображенными, до неузнаваемости, лицами, без медицинской помощи, они лишались пальцев на руках и ногах, бродили кругом, ища, где бы заработать кусочек хлебушка и пару, тройку замерзшего картофеля.

В середине зимы, наконец, была открыта трасса и автомашины, нагруженные разным грузом, потянулись на прииски. Норма питания, хотя и стала выдаваться полностью, но истощенным людям это уже не помогало. Смертность стала увеличиваться до того, что ежедневно умирало по 5-10 человек. Окоченелых людей подбирали на сопках и волоком тащили в лагерь, некоторых подбирали, не дошедшими до бараков, у штабелей мха, на завалинках.

Владыкин был особенно потрясен, когда однажды, невдалеке от него, утром, с бранью, поднимали заключенного на работу (люди тогда спали, совершенно не раздеваясь), но он, лежа навзничь на нарах, с вчерашней пайкой хлеба на груди, не поднимался. Осмотрев его внимательно, обнаружили, что он мертв, а сжатый в кулаке хлеб выступал между пальцами как глина. Ужасом смерти веяло отовсюду.

Обессилевших, оборванных людей начали выбирать из бригад и поместили в одно место — огромную палатку, обложенную мхом. От этого их положение ухудшилось еще больше. Дух Павла Владыкина упал окончательно. Давно уже у него не было тех согревающих молитв, не было и места, подобного «Хорафу». Смерть медленно, но наступательно овладевала его душою и телом. Павел, что было силы, боролся с нею: иногда, добыв беремя дров, менял их на кусочек хлеба или котелок супа. Но уже неоднократно, физически более крепкие заключенные отнимали у него их, лишая его последнего источника спасения от голода. Мышление совершенно остановилось, все внимание было занято одним: хлеб, хлеб и хлеб… Вместо молитвы, Павел возносил только вопль к своему Господу:

— Боже мой, Боже мой, избавь меня от этих страшных мучений, пошли мне скорее смерть…

А шел ему всего-навсего 24-й год. В долгие зимние вечера он ходил в единственно рубленный барак и часами наблюдал там за людьми, в надежде найти «своих». Барак всегда был хорошо натоплен, и Павел, отогреваясь, видел, какими беспомощными погибали люди из «цвета» интеллигенции, совершенно не способные добыть где-либо пропитание. В прошлом: научные работники, мастера искусства и прочие великие люди — здесь превращались, более чем в детей. Украдкой, пряча от товарищей под полой бушлата котелок, в который удалось где-то поднять головку рыбы или горсть картофельных очистков, кто-нибудь из них протискивался к горячей печи, чтобы поставить его там.

Его сосед, с завистью, смотрел на него, но не имея ничего подобного, довольствовался лишь тем, что разбавлял водой остатки супа с хлебом, добавив соли, и кипятил их на той же печи. Люди пухли от голода, отравлялись съестными отбросами и погибали без стона, и единого взгляда сожаления со стороны начальства.

В один из солнечных, воскресных дней Павел с трудом поднялся на сопку, чтобы набрать дров для обмена на хлебушек.

Утомившись от тщетных поисков, он уже решил возвратиться в лагерь, как в стороне от набитой тропы, за бугром, услышал знакомое пение. Подойдя ближе, Владыкин увидел, как вокруг небольшого костра, расположившись на обогретых кустах стланника, с выражением глубокой скорби на почерневших от мороза лицах, мелодично, с чувством пели четыре человека:

Страшно бушует житейское море,
Сильные волны качают ладью;
В ужасе смертном, в отчаянном горе:
«Боже мой, Боже!» К Тебе вопию.
На мгновение, посмотрев на них, он узнал, что один из них, работал плотником, другой — столяром, остальные были не знакомы ему. Без слов, он опустился на колени между двумя из них, перед костром; глаза, полные обильных слез, поднял к небу и, хотя прерывистым, дрожащим голосом, но не нарушая стройности пения и благоговения, запел вместе с ними:

Сжалься над мною, спаси и помилуй!.
С первых дней жизни я страшно борюсь.
Больше бороться уж мне не под силу,
«Боже, помилуй!» — Тебе я молюсь…
Павел с таким чувством пел этот гимн с братьями, что подобного наслаждения он не испытывал никогда. Глядя на небо, ему верилось, что с ними вместе в эти минуты пели небесные Ангелы, а где-то еще выше их, стоя перед престолом Бога и Агнца, внимали их песне сонмы святых старцев в белоснежных одеждах, уже прошедшие этот же путь страданий.

Да, это было, действительно, воскресное собрание, но совсем не такое, в каких он участвовал когда-то в родном городе, но собрание, где бесчисленные сонмы небожителей соединились с этой горсточкой изможденных отшельников. Интересно было услышать, что эти же чувства высказывали Павлу и остальные четверо братьев. В эти мгновения их сокрушенные сердца посетил Дух Святой с такой силой, что один из них воскликнул:

— Братья! Может ли быть, еще большее блаженство, чем то, что мы, отверженные, приговоренные к смерти, испытываем здесь? Ведь Сам Господь и Его святые Ангелы с нами, и не к нам ли относятся слова утешения: «Ибо очи Господа обозревают всю землю, чтобы поддерживать тех, чье сердце вполне предано Ему» (2 Пар.16:9).

Это Те очи, которые видели умирающего Стефана, Апостола Иоанна на острове Патмос, первомученников, терзаемых львами, наших дедов и отцов, умерших в пытках. Это очи Того, Кто Ангелу Филадельфийской церкви сказал: «Знаю твои дела… ты не много имеешь силы, и сохранил слово Мое, и не отрекся имени Моего… держи, что имеешь» (Отк.3:7-11). А что мы имеем, потеряв на земле все, это нам показал Господь с вами здесь, в эти минуты.

Предлагаю, братья, стоя вокруг костра спеть еще гимн:

Непобедимое нам дано знамя,
Среди гонений его вознесем.
Бог нас в удел приобрел Себе вечный
И нам победу дарует Христом.
Вслед за Иисусом, в бой без смущенья,
Радостно с пеньем пойдем!
Вслед за Иисусом, без отступленья,
Мы победим с Христом!..
Так, согретые любовью Божьей, страдальцы воспрянули духом и, со слезами радости, кинулись друг другу на шеи, приветствуясь после пропетого гимна.

А кругом царила смерть.

Молча, низко опустив головы, группа арестантов, проходя мимо, тащила на большом куске стланника скорченного, застывшего человека.

То был режиссер одного государственного театра Ленинграда. Он, глядя на других, хотел наломать дров, чтобы добыть за них кусок хлеба, но, присев отдохнуть — смертельно застыл.

Подобно этому, другая группа волочила сани, в которых лежали двое арестантов, потерявших речь и рассудок.

Братья, увидев несчастных, поблагодарили Господа, что Он еще сохранил их и, открыв свои торбы, решили порадоваться за трапезой любви. Кто-то, из-за пазухи, достал сохранившуюся от утра пайку хлеба, брат (плотник) достал в тряпице целую селедку, брат белорус (столяр) рассказал, как он около пекарни, на дороге заметил рассыпанную муку и смел ее в мешочек вместе со снегом. Собрав все в большой котелок, узники вскипятили на костре и, с благодарностью Господу, скушали, как самую богатую трапезу любви.

На этом воскресное собрание узников было закончено. Завершающая молитва была очень краткой и напоминала вопль к своему Искупителю — чтобы всем им остаться верными до конца.

Это воскресное общение в мученической жизни Павла было яркой вспышкой; и пока он шел по горе, душа его горела надеждой, но как увидел поселок, погруженный в синюю дымку, сердце его затосковало по-прежнему, так как впереди царила смерть. Молитва была очень короткой:

«Господи, как хорошо у Тебя и с Тобою, и как уже не хочется, и нет сил, жить здесь, на земле. Я не знаю, что ожидает меня впереди, ведь у меня все, что составляет жизнь, что в ней ценно — все потеряно. Не знаю, что мне еще можно и придется потерять? Из всей моей жизни, всех надежд — потеряно все, остались только арестантские рубища, которые едва согревают тело, и последний вздох.

Среди этих мучений я просил бы у Тебя одного: сохрани нелицемерную веру во мне до этого последнего вздоха, веру в Тебя, в Твое милосердие и сострадание, в Твою любовь. Аминь».

* * *
Работа на дорожке подходила к концу, реже двигались вагонетки, аварий почти не было. Грунта подавалось в колоду все меньше и меньше, мороз сковывал все так, что люди не в силах были отогревать забои, хотя сюда были брошены все людские и конные резервы, истощилась окончательно сила и у Владыкина. В обеденный перерыв он, покушав, вышел из душного помещения тепляка.

Как никогда, во всем существе ощущалась огромная потребность в отдыхе, так что невольно, наклонившись грудью на перила, у него как-то все опустилось: голова поникла на грудь, руки повисли за перилами, ноги еле держали тело. Уже долгие месяцы он не имел никакой возможности отдыхать. Холод и голод, днем и ночью, не давали покоя. В холодном бараке Павел ни разу не мог раздеться, поэтому ночами лежал в каком-то сонном бреду, страдая, ко всему прочему, от мучительного зуда в немытом теле. Так хотелось: где-то в тепле, хоть раз, раздевшись выспаться, потянув все члены, но увы — это было неосуществимой мечтой.

По дорожке снизу тянулись на прибор полугруженные вагонетки, затем остановились и они, на время съема золота с промывочной колоды. Специальные люди, под охраной вооруженного человека, засуетились над этой самой ответственной операцией. Доступ воды прекратился, и съемщики, звено за звеном, поднимали решетки со дна колоды, под которыми на сукне, по длине всей колоды в 20–25 метров, поблескивали мелкие крупицы золота, а часто — мелкие куски-самородки, всякой причудливой формы.

Все это аккуратно скручивалось и погружалось в большое металлическое корыто-зумф, частью залитое водой. Затем сукно тщательно промывалось и, освобождаясь от металла, складывалось обратно в колоду. Содержимое зумфа мелкими дозами, вручную, промывалось лотками, и отмытое золото ссыпалось в своего рода металлическую жаровню, подогреваемую медленным огнем, где оно освобождалось от влаги.

Затем, уже просохшее, золото ссыпалось в мешочки для доставления его в золотую кассу управления. Павел со скорбью смотрел на всю эту операцию и затем — на аккуратно сложенные мешочки. Глубокий, мучительный вздох вырвался у него из груди:

— Сколько тысяч жизней занято добычей этого металла, а сколько этих жизней уже отдано в жертву за него?! Сколько крови пролито за него, а сколько еще прольется, когда его увезут дальше, если увезут?! Сколько жизней людских будет еще продаваться и покупаться за него! И как счастлив тот человек, то человеческое общество, которое свободно от него.

Каким-то ужасом повеяло на Владыкина от этой жаровни с золотом, и, хотя так не хотелось двигаться с места, но он отвернулся от съемщиков. Когда они уже погружали все на лошадь, он медленно побрел вниз по дорожке. Внизу, почти у самой эстакады, он заметил, как канат дрогнул, и вагонетки со скрипом поползли вверх; работа, после перерыва, началась своим чередом.

Увидев оставленный людьми костер, Павел хотел было уже свернуть к нему и хоть немного, сидя отдохнуть, но вдруг услышал привычный, тревожный, металлический скрежет и, обернувшись, посмотрел вверх по дорожке. Одна из груженых вагонеток сошла с рельс и, забурившись в землю, опрокинулась в сторону, следующая за ней — отцепилась от муфты и с нарастающей быстротой катилась вниз.

Жаром обдало лицо Павла — ухватившись за канат, он пытался поймать вагонетку на следующую муфту, но канат от удара подскочил вверх, а, остановившаяся на мгновение, вагонетка покатилась опять вниз. Павел растерялся, собрал последние силы, бросился навстречу ей, и, совершенно бессмысленно упершись руками, пытался сдержать, хоть сколько-нибудь, груженую махину собой, забыв, что сзади наверх поднималась следующая, такая же груженая вагонетка. Инстинктивно, он оглянулся назад в тот самый момент, когда нижний вагон подошел сзади, вплотную к нему. Павел едва успел несколько наклониться в сторону, как раздался грохот и скрежет металла от столкнувшихся вагонеток. Передняя, сойдя с рельс, поднялась задом на дыбы, и он, от ужасной боли в ноге, потерял сознание…

Когда Владыкин очнулся, первое, что он увидел, это склонившееся озлобленное лицо «сотского» Попова и рядом с ним, такое же лицо, бывшего своего бригадира.

— Ну что, очухался, гад… посмотри, что наделал, я го-во-рил тебе…

Обе вагонетки, опрокинутыми, валялись на боку, между ними, с окровавленной ногой, на земле и в грязи, лежал навзничь Павел. Толпа арестантов сбежалась посмотреть на несчастного. Кто-то из них, сняв шапку, перекрестился и сочувственно проговорил:

— Отмаялся, горемычный…

— Да ты что крестишься, как за упокой, он еще глазами лупает, — возразил другой.

Но тут подошла гробарка и, расталкивая толпу, Попов закричал:

— Что рты поразевали, по-ду-ма-ешь важное происшествие, рас-хо-дись по за-бо-ям! Пускай дорожку!

В момент катастрофы дорожка была выключена. Затем, бесцеремонно оттащив Владыкина немного в сторону, кто-то сдернул с потерпевшей ноги валенок и закрутил до колен, испачканную в грязи, штанину. Павел заметил на кальсонах запекшееся, кровавое пятно ниже колена и вновь потерял сознание…

Пришел он в себя, когда повозка остановилась, в больничном городке прииска Нижний Штурмовой. Первое, что он почувствовал, — сильную боль в ноге. При попытке пошевельнуть ею, он застонал от нестерпимой боли, но с радостью заключил, что нога цела.

— Слава Богу! Слава Богу! — тихо прошептал он про себя, — не только сам, но и нога цела, а остальное Господь усмотрит.

При врачебном осмотре оказалось, что каким-то чудом, несмотря на то, что Павел попал между столкнувшимися вагонетками, нога была действительно цела, не переломана, только какой-то металлической частью пробило ее до самой кости, образовав глубокую рану.

За долгое-долгое время Павла впервые обмыли, одели в чистое белье, сделали перевязку и уложили в просторной, натопленной комнате, на мягкую постель. Несмотря на ноющую боль в ноге, Павел моментально заснул крепким, блаженным сном, да так, что его еле-еле добудились, только утром. Он был так счастлив, что после пережитых мытарств, от радости не находил слов благодарности Богу за то, что Он, хотя и ценою таких потрясений, дал ему эти дни настоящего отдыха, а слезы лились и лились из глаз ручьем.

Первое время он днями и ночами спал, передвигаясь на костылях только за самым необходимым. И, хотя боль не унималась, но врач успокоил его тем, что рана чистая, опасность никакая не угрожает, выздоровление придет быстро.

Павел был этому рад, но как страшно было думать, что придется возвращаться на прежнее место! Питание было, хотя и сказочно-отличным, по выражению Владыкина, но что это для истощенного человека? Тем не менее, он почувствовал, что силы к нему ежедневно прибывают.

По прошествии 2 недель костыль от него убрали (как он ни умолял его оставить); с трудом, ему пришлось достать просто палку, при помощи которой едва можно было пробираться по комнате. На последнем врачебном осмотре ему было объявлено, что держать его больше не могут, выписывают как выздоровевшего, и как снисхождение к нему, его на подводе отправят на Средний.

С болью, опираясь на палку, Владыкин прибыл на прежний прииск, только зачислен был в другую бригаду на земляные работы. Новый бригадир с большим вниманием отнесся к нему, но предложил сходить в санчасть. Там, с бранью, его выгнали из приемной, признав совершенно здоровым, обозвали филоном, отказав во всякой помощи.

Но Господь послал расположение не только бригадира, но и нового мастера, и первые две недели Павел был устроен на легкой работе, где достаточно окреп, чтобы ходить уже совершенно свободно.

Положение же заключенных ухудшалось все больше и больше. Рабочий день продлился до 12 часов, люди менялись прямо в забое, лютые морозы сменялись рокочущей снежной вьюгой, вся жизнь проходила в непроглядной темноте, так как световой день длился 2–3 часа. Долгое время солнце не показывалось совсем, только было видно, как оно пряталось где-то за вершинами гор.

В довершение всего, начальником лагеря был прислан особо злой человек, ненавидящий заключенных всеми силами души и, соответственно, цвету волос, именовался среди заключенных просто «Рыжий». По его указанию, перед выходом была установлена трибуна, куда рано утром сгонялось все население лагеря и, как правило, на стуже или под завывание метели, заключенные по часу и более ожидали его прихода, не имея права отойти ни на шаг. По приходу его (а он всегда был изрядно пьян), по полчаса или даже по часу, все еще должны были выслушивать выступление, где он с упоением высказывал всевозможные обвинения в адрес заключенных, клеймя их позором и запугивая еще большими карами в будущем.

Речь сводилась всегда к тому, что каждый из заключенных должен считать себя счастливым и благодарным администрации лагерей за то, что имеет в своем распоряжении труд, этот паек и эти рубища на плечах. Бывали случаи, когда кто-нибудь из отчаянных заключенных не выносил этих моральных пыток на 40-50-градусном морозе и выкрикивал просьбу об окончании речи. За такое оскорбление человек исчезал совсем или на долгое время.

После такой выдержки люди, застывшими, приходили в забой, где категорически запрещалось разжигать огонь, так что единственным спасением была работа.

Павел тянулся, что было силы, но когда силы совершенно оставили его, он приготовился в отчаянии умирать, но и к этому не находил путей. Из той интеллигенции, какую он видел в начале зимы, в живых не осталось почти никого. Наиболее выносливым оказалось простонародье, но и из него — один за другим погибали от истощения. Некоторые заключенные пытались отрубить себе пальцы на руках или ногах, лишь бы воспользоваться краткодневным освобождением от этого каторжного труда, другие искусственно обмораживали себе конечности, но и тех и других, разоблачали, судили за членовредительство и без всякой помощи выгоняли, опять-таки, на работу.

Однажды после очередного, морального издевательства «Рыжего» с трибуны, на разводе, Павел, придя в забой впал окончательно в глубокое отчаяние и, обхватив голову руками, упал на мерзлую землю и горько, безутешно зарыдал:

— Боже мой, Боже мой, зачем Ты оставил меня? Неужели не будет конца этим мучениям?…

— Эй, парень! Ты чего, замерзаешь что ли здесь? А ну-ка, иди к костру, отогрейся, — услышал над собой Павел голос бригадира. Подняв с мерзлой земли Владыкина, он подвел его к костру и распорядился, чтобы ему дали место.

— …Ну вот, может быть, теперь будет полегче, — заканчивал какой-то рассказ десятник, поправляя дровишки в догорающем костре.

— Так что не унывай, — толкнул он в бок Владыкина, — слышал?… «Рыжий»-то наш, того… концы отдал!

Павел, не имея чувства злорадства, не радовался вместе со всеми, услышав о гибели начальника, но просто заинтересовался, тем более, что сегодня утром, глядя на него, на трибуне, он подумал: «Неужели человек может быть таким ужасным?»

— А что случилось? — спросил он десятника.

— Как, что случилось, разве ты не знаешь? Видишь, дорожка не работает, начальство сбегается со всех сторон смотреть на «Рыжего», — пояснил десятник.

В это время, рядом стоящий заключенный, перебивая его, рассказал Павлу:

— Прямо с развода «Рыжий» побежал наверх, над забоями по шурфам, чтобы посмотреть: сколько взорвали за ночь грунта, сколько приготовили новых шурфов ко взрыву, как двигаются короба с грунтом, работают ли в забое люди? Шурфовщики-же вычистили шурфы и, оставив инструменты на дне, ушли в бараки на отдых. Выгруженная порода около шурфа, как правило, всегда мокрая, пополам с грязью примерзла, а снежок все припорошил.

«Рыжий», сгоряча, побежал по кочкам грунта мимо шурфов, да не заметил, как в одном месте прыгнул на обледенелую скользкую груду, да и юркнул прямо в шурф. Ну, а шурф был около семи метров глубиной, а на дне лом торчал в бурке. Ну, работяги пришли, глянули вниз, а там «Рыжий». Тут, пока добежали на вахту, пока пришел дежурный — человека вытащили, а у него лом прошел насквозь (снизу через внутренности), да и торчит с полметра около подбородка, кровищи-то — все дно залило. А тут подняли его, положили на землю да чуют, от него спиртом за версту прет, да и в кармане еще фляжка со спиртом. Вот и лежал он с ломом, пока комиссия пришла.

Вот парень, как в жизни бывает, — подмигнув, закончил рассказчик, — в общем, все шито-крыто, а от «Рыжего» избавились, царство ему небесное.

— Да, друг, — глубоко вздохнув, ответил Владыкин, — на земле-то мы все свидетели, как он царствовал, а уж в небесном царстве — он царствовать не будет, да и не хотел.

— Вообще, как все это ужасно, — продолжал собеседник, — ужасна была его жизнь и еще ужасней смерть, потому что там не было и мгновения для последнего итога. Вот положение разбойника на кресте (на Голгофе) кажется очень близкое, но несравнимо лучшее. Его жизнь была ужасная, ужасен и конец — смерть на кресте, но, прежде всего, рядом со Христом он получил время для раскаяния и мир с Богом. Для него сама смерть была не ужасом, а приобретением вечного блаженства, причем неожиданно, по милости Божьей.

Если бы Пилат смог помиловать его, снять с креста, вылечить и возвратить к жизни, то призраки, убитых им людей, не дали бы ему спокойно жить на земле. Да и проклятия родных и близких, им убитых — преследовали бы его до гроба. А теперь всякий, читая историю о разбойнике, проникается умилением, состраданием; а многие начинают видеть себя в нем и в последние минуты жизни находят мир с Богом.

— Так это, действительно, так — подтвердил Владыкин, — и у многих, подобно разбойнику, последние дни и часы бывают бесконечно блаженнее, чем вся прожитая жизнь, но все дело в том, что эти последние минуты не во власти человека, а во власти Божьей. А вы, откуда знаете так Евангелие, вы не брат ли?

— Да, я уж теперь затрудняюсь сказать тебе, брат или не брат, — начал пояснять сосед — был проповедником, много благословлял Господь в жизни и в деле служения, а теперь вот, дали 10 лет заключения за Слово Божие.

Три года назад нас перегнали сюда с Беломоро-Балтийского канала, по зачетам уже собирался домой, а теперь вот зачеты у всех сняли, поэтому и осталось немного меньше половины. Была жена, дети, старица-мать, но, вот, уже какой год ничего не получаю от них; да и сам здесь дошел окончательно до истощения от холода и голода, все, видно, уже пропало, жду смерти от Господа. Вот и стыжусь назвать себя братом, голова совсем застыла, ничего не соображу, на уме одно: хлеб, хлеб да хлеб, да и молитвы уж нет. Так вот выйдешь другой раз, на небо посмотришь, заплачешь; а потом опять смотришь, где бы чего найти. А чего искать-то? Ведь таких, которые теряют, нет, а кто ищет — таких тысячи снуют. Бывает, когда-нибудь картошки мерзлой заработаешь, повар разрешит взять котелок, а ты еще и за пазуху захватишь. А тут как-то бригадир остановил, чтобы хлеб на бригаду принести, хлеб-то я принес да с каждой пайки крошки-то старательно сметал, все, думаю, лишнюю горсть наберу да в котелке сварю с супом. Вот совесть-то, брат, и осуждает за все это, а голодную утробу — не прокормишь, да и в лагере таких называют крохоборами.

А тут еще вот одно дело было…

— Ты подожди, брат, открывать мне все, — прервал его Владыкин, — я ведь переживаю, подобное тебе, сам — это прежде всего, а потом — ведь я еще не крещенный, но вот, что хочу сказать тебе. Где те, которые могут осуждать нас, пусть станут рядом с нами и покажут, как быть. Да и Бог не осудит нас, как не осудил Иова, как не пренебрег блудным сыном. Э, брат! Пусть это останется тайной между Богом и нами, лишь бы не было сознательного греха. Вот чего надо бояться: ожесточенного сердца против Бога, а при голоде — не брать в рот скверного, гнилого, непотребного.

Ожесточенным сердцем навеки овладевает дьявол, а скверная, гнилая пища на всю жизнь губит здоровье. Неправда, Бог пошлет облегчение! Тогда мы вылезем из наших могил, и Бог обрадует нас, снимет с нас эти рубища — если не здесь, то у престола Своего. Будем верить и ждать, а пока мы ведь не люди — мертвецы, каждый в своей могиле, и кто может понять нас?!

С этими словами Владыкин поднялся и, пошатываясь, направился к своему коробу. Зимой торфа, т. е. пустые, не золотоносные слои, достигали мощности 5–7 метров. Их взрывали аммонитом; и заключенные, вручную или канатом, в примитивных деревянных коробах, этот грунт вывозили за пределы эксплуатируемых площадей, в отвалы. Брат догнал его и тихонько дал совет:

— Ты, брат, знаешь, что? Я хочу открыть тебе один секрет. Последние дни я спасаюсь от голода, хочу и тебе подсказать, как это делать. Вот там, за забоями, наверху — показал он Павлу рукою поверх забоя, — идет рабочая дорога на Нижний-Штурмовой, по ней очень малое движение. Километрах в 3-4-х отсюда, в начале поселка, находятся: кухня, столовая, общежитие каких-то стахановцев. Там повара и дневальные часто дают работу таким, как мы, голодным, и очень хорошо за это кормят. Вот ты, наведайся-ка туда да, Бог даст, и не погибнешь с голоду.

Павел сердечно поблагодарил нового знакомого брата за его совет и сегодня же решил сделать разведку. После обеда, проработав 2–3 часа, он сложил инструмент, поднявшись наверх, нашел указанную дорогу и, пока было еще светло, тронулся в поисках заработка. После долгого, утомительного пути он, действительно, увидел кухню. Робко остановился у двери, не смея зайти внутрь. Вскоре вышел повар и, увидев Владыкина, охотно отвел его в сарай, где он, с подобным себе, принялся за распиловку дров.

С невероятными усилиями, то и дело отдыхая, еле двигая пилой, они распилили заданное им, раскололи и сложили в кучу.

Повар отвел их в отдельную комнатушку и каждому из них поставил по большой миске густого, горячего супа.

Павел, с жадностью, поглощал содержимое, не помня, когда он в последний раз обедал досыта, и удивлялся, что повар так просто, охотно, сочувственно отнесся к этим измученным людям. На дорогу он дал им еще по булке хлеба и, пригласив на следующий день, ласково проводил, каждого в свою сторону. Кругом было темно, луны еще не было, и Владыкин, крепко прижимая под бушлатом булку хлеба к груди, чувствовал себя счастливее всех на свете.

Идя по дороге, он решил эту булку разделить на несколько раз, так как почувствовал, что супом наелся досыта, но, пройдя не более километра, вновь почувствовал, давно знакомое, чувство голода. Безвольно, он отломил изрядный кусок и с жадностью, на ходу принялся уминать, едва разжевывая.

Когда подошел к лагерю — за пазухой осталась только половина. Незаметно он скользнул через ворота и, зайдя в барак, так, с хлебушком под головой, и улегся спать. Пробудившись ночью, он почувствовал себя совершенно голодным и немедленно принялся доедать свой сокровенный запас. Сосед по нарам, поднявшись, сел рядом с ним и с завистью глядел, как Владыкин, откусывая от хлеба, отправлял в рот кусок за куском.

У Павла, глядя на соседа, мелькнула тревожная мысль: «Ведь он, наверное, сейчас попросит?.». Но слов и не нужно было, его, горящие от голода, глаза говорили выразительнее слов. Ужасная борьба открылась в душе Павла; помраченный от голода разум настойчиво диктовал: «Отвернись, закройся, съешь скорей», а христианское сердце, объединившись с жалобным взглядом соседа, умоляло: «Раздели с голодным хлеб твой». Большим усилием воли, он разломил пополам свое сокровище и поделился с голодным соседом.

Не успел Владыкин отвернуться от одного, испытывая чувство радости, как двое других поднялись и с тем же, светящимся от голода, огоньком смотрели на оставшееся у Павла в руке. Он, заметив это, встал, чтобы выйти куда-нибудь из барака, но и тут какая-то сила остановила его, а внутренний голос ясно прозвучал: «Просящему у тебя, дай!..» (Матф. 5, 42).

Против всякого сознания, Павел разломил оставшийся хлеб пополам и отдал голодающим людям; затем лег и, успокоившись, поразмыслил: «Зачем Господь допустил для меня такое огненное искушение? Не иначе, как впереди ожидает меня что-то потрясающее, и Бог (через эти поступки) обеспечивает право на благословение и спасение. Господь ничего не требует напрасно». С этими мыслями он заснул блаженным сном…

* * *
После гибели «Рыжего» мучения на разводе прекратились. Люди беспрепятственно, спокойно расходились по своим забоям, совершая труд по силам. Некоторое облегчение почувствовал и Павел, тем более, что он ежедневно подрабатывал себе на пропитание. Так, однажды, идя поздно вечером со своего заработка сытым, с краюшкой хлеба за пазухой, он подумал; «Вот, наверное, этим Господь и улучшает мое положение, хоть один раз в день, я могу покушать досыта».

Подходя к лагерю, он со счастливым сознанием пощупал сокровище на своей груди и про себя решил: «Этим хлебом я делиться ни с кем не буду, скушаю его сам, пусть люди добывают себе сами». Но бедный юноша не знал, что таким заключением навлек на себя тяжелое испытание и, что именно в эти дни, проходили экзамены его христианской духовной зрелости.

— Эй, мужичок, зайди сюда! — крикнули ему с вахты, когда он проходил ворота. — Это что у тебя такое? — распахнув бушлат и забирая хлеб, спросил дежурный… И не дождавшись объяснения, сразу вынес решение:

— Подрабатываешь?.. Бегаешь из забоя на Нижний?… Надо в забое добывать себе 150–200, тогда будешь есть хлеб с маслицем и спать в теплом бараке, а коль не хочешь, придется пожить «птенчиком» (штрафная порция).

Списав все установочные данные, Владыкина отвели в полуподвальное помещение — погребец, служащий на прииске карцером. Карцер был набит до отказа заключенными, половина из них состояли из подобных ему, кто осмеливался добывать себе пропитание, а часть из урок-воров, пойманных за разные преступления.

Единственная маленькая печурка догорала последними поленцами дров от суточной нормы, и бедные люди, сгрудившись на земляном полу, должны были впотьмах и холоде коротать ночь, пока не решится их судьба.

Для Владыкина эта ночь была не просто бессонной, а ночью, в которой все моральные и физические муки собрались вместе. Прежде всего его душу мучило то заключение, какое он вынес, идя с булкой за пазухой: «Этим хлебом я делиться ни с кем не буду…»

Кроме того, оставшись около заиндевевшей стенки карцера, через два-три часа он так замерз, что не владея собой, колотился мелкой дрожью всем телом, а сквозь зубы все сильнее раздавалось, своего рода, бессмысленное завывание.

Один из привилегированных, около печки, воров, подходя к параше, заметил его и, растолкав товарищей, усадил Павла около печки на сене, да еще и угостил его кружкою суррогатного кофе. Вскоре бедняга отогрелся и, не помня себя, крепко заснул. Проснулся уже, когда дежурный, открыв дверь, тормошил полузастывших людей и силою выволакивал их из карцера. Через полчаса, не позже, конвоир с винтовкой на плечах вывел их за зону лагеря и, беспорядочной ватагой, направил вверх по дороге, на сопку. Там, в 3-х километрах от прииска, закрытый со всех сторон от людских взоров, располагался штрафной лагерь заключенных под названием «Свистопляс». ...



Все права на текст принадлежат автору: .
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Том 3. Жизнь в смерти