Все права на текст принадлежат автору: .
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Лесные тайны

Николай Мхов Лесные тайны

Повесть и рассказы

Лесные тайны

Повесть

1

В первые годы революции на крутом берегу Яны поселился одинокий, угрюмый человек — Василий Кириллович Борунов. Был он кряжист, силен, молчалив, «Лешим» называли его лесорубы. Однако люди постарше, знавшие жизнь Борунова, говорили о нем иначе.

Не повезло Борунову. И двух лет не порадовался с молодой женой, как пришел вызов из волости и забрили его на войну с германцами.

После ранения вместо фронта пробрался Василий в родную, милую сердцу деревню. Да, видать, не в добрый час вернулся домой. Страшная весть обрушилась на него: погиб трехлетний сынишка. Алешка, о котором так сладостно мечталось в окопах, разбился насмерть.

Был храмовой праздник. По улице шатались ребята, горланили похабные частушки. Пьяные мужики хвастались друг перед другом небывальщиной. Отец Василия поймал за холку стригуна, посадил на него застывшего от испуга внучонка, хмельно закуражился:

— Орел! Весь в деда!..

Хлопнул ладонью по крупу. Жеребенок взвился, прыгнул, Алеша свалился и прямо об угол церковной каменной ограды головой.

Обезумевшую от горя молодуху вынули из петли, едва отходили. От нестерпимой, жгучей боли запила она бесстыдно, вмертвую, чтобы только не приходить в сознание, не думать трезво о горе, не видать перед собой слипшиеся в крови белокурые шелковистые волосенки.

Однажды какой-то проезжий молодец трое суток куролесил по селу, перепоил всех баб и мужиков, а на четвертый сгинул с пьяной, неутешной солдаткой. С тех пор как в воду канула — ни слуху ни духу о ней.

Дед, отец Василия, не перенес одиночества и страха встречи с сыном и, кто говорил — от отравы, кто — от муки, умер незадолго до возвращения Василия.

Осиротевший дом дышал затхлостью запустения. Сумерками в темных углах мерещились дорогие, навсегда ушедшие тени, к горлу подступали рыдания, хотелось кричать, биться о стену головой. Рвал Василий нечесаные, кудлатые волосы и выл смертным звериным воем. Неприкаянный шатался от избы к избе, пропивал с оставшимися в живых жалостливыми мужиками последние припасенные деньжата и, страдальчески тиская костистые пальцы в тяжелые кулаки, выпытывал у всех:

— Как же это, братцы, а?.. Как же теперь?

Но исцеляющего ответа не находил. Пьяные, воспаленные глаза его набухали злобой и непреодолимым страданием.

А когда с фронта валом повалили дезертиры и воинская уездная власть с казаками и стражниками стала устраивать облавы по деревням и пойманных силой возвращать на фронт для войны «до победного конца».

Борунов с сельчанами ушел в лес, где и скрывался до самой революции.

После гражданской войны, когда изголодавшийся по привычному труду народ вернулся к заводам, фабрикам, к родной земле, Василий явился в лесничество с просьбой принять его лесником.

— Мне бы куда поглуше. Привычно одному, — густым голосом угрюмо пробасил он.

Лесничий внимательно посмотрел в его спокойные, тяжелые глаза, окинул взглядом широкие плечи, суровую морщину над переносицей, дремучую бороду с утонувшими в ней усами и серьезно спросил:

— На медведя с рогатиной ходишь?

— Я-то? — удивился Василий и улыбнулся. Улыбка чудесно преобразила лицо: широкое, густо заросшее, оно мгновенно, вдруг озарилось таким простодушием, что лесничий, не задавая больше ни одного вопроса, тут же приказал оформить товарища Борунова лесным сторожем Яновского участка.

— С такой лапищей можно и без рогатины на медведя ходить, — добро рассмеялся он, протягивая на прощанье руку.

Так появился в долго пустовавшем лесном кордоне у бурной весной и неприметной летом, торфянисто темной реки Яны новый лесник — Василий Кириллович Борунов.

Зимой вдоль берегов недалеко от кордона накатывали невысокими штабелями бревна, а весной сплавляли их молем к устью Яны, где связывали в длинные, тяжелые плоты.

В то время, когда с треском лопался лед и мутная, злая вода, заливая низины, подбиралась к сложенным бревнам, берега заполнялись народом. Приходили ловкие, сильные сплотчики, умеющие, стоя на бревне, с длинным шестом в руках перебираться по бурливой реке. Появлялись звонкоголосые, в цветастых косынках, молодицы. До петухов над ширью разлива плыли в весенней тьме кудрявые переборы ливенки, лихие и задушевные старинные песни, наполняя ночь удалью и песенной тоской. До зари полыхали трескучие костры, а под вековыми соснами слышались жаркие шепоты.

Как-то по весне к Василию Кирилловичу попросились на постой три девахи. Озорные хохотушки звонкими голосами вспугнули скитническую тишину избы, прогнали из нее нелюдимую хмурь.

Василий стоял, упираясь плечом в косяк двери, угрюмо смотрел на круглые, налитые, белозубые лица девушек и тяжело молчал.

— Посторонись, пень! — игриво двинула его локтем первая, переступая порог сторожки.

— Да ты что, ай без хозяйки домовничаешь? — вскинулась она на Василия, садясь на широкую, почернелую от времени скамью.

— Один! Устраивайтесь, — сурово пробурчал он и, не оглядываясь, грузно ступая, сошел на землю.

— Ну, девоньки, медведь! Как есть медведь в берлоге!

— Не бойсь, не задерет! — озорно откликнулась другая, и девушки звонко расхохотались.

Через час изба преобразилась. Годами не мытые окна заиграли солнечным светом; всё деревянное — стол, пол, скамья, табуреты, — выскобленное ножом, свежо забелело чистым деревом. До медного жара оттерли самовар, убрали посудную полку бумажными кружевами; выставили никогда не выставлявшуюся зимнюю раму, распахнули окно, и прокоптелая затхлость уступила место вольному лесному духу.

С деревянной самодельной кровати стащили всю рухлядь. Слазали на сушило, набили длинный мешок пахучим сеном, устлали белой простыней, прикрыли лоскутным одеялом, на подушку натянули розовую свежую наволочку, а над кроватью растянули по стене дорожкой широкий, домотканый рушник с оранжевыми петухами.

Вечером вернувшийся из леса Василий застал постояльцев за самоваром.

— А мы, тебя не дождавшись, чаевничать решили, — словно оправдываясь, проговорила сидевшая за самоваром.

— Да ты што уставился? Иди помойся, да за стол, — сверкнув зубами, прикрикнула она на лесника.

— Нас трое, а он один — испужался, — засмеялась другая.

— Озорные вы, — махнул рукой Василий и шагнул на крыльцо к рукомойнику.

Разливавшая чай подвинула ему табуретку и спросила так просто-домовито, будто всегда вот так-то и сидела здесь за самоваром и управляла чаепитием:

— Тебе пожиже ай как?

— Наливай, — пробурчал он, не поднимая головы, и потянул руку за баранкой. Попробовал было откусить, не осилил, ухмыльнулся — топором бы ее.

— А ты помакай — обмякнет.

— Ничего, управимся. — Положил на ладонь, нажал, баранка хрупнула и рассыпалась.

— Эк тебя господь силенкой наградил, сердешный! — повернулась к нему девушка за самоваром.

— Как тебя звать? — строго обратился к ней Василий.

— Девчата кличут Фешкой, а поп окрестил Ефросиньей.

— Стало быть, Фрося. Ну, а меня, значит, Василий.

Так поселилась с двумя подружками у Василия Фрося.

Через три недели пошел моль. Все занялись скатыванием с берега в реку бревен. По мере того, как все меньше и меньше оставалось несплавленной древесины, все больше и больше уходило людей к низовью, к запани, где связывали бревна в плоты.

Наступила пора отправляться и Васильевым квартирантам. Но, видать, на роду Фросе было написано навсегда поселиться у Василия Кирилловича Борунова в глухом лесу на крутом берегу торфянистой Яны. Случилось это так.

Готовясь к отъезду, девчата затеяли большую стирку и полную генеральную уборку всего дома. Скоблили, терли, мыли, печку мелом мазали, медную посуду толченым кирпичом в блеск вводили.

Василий, не желая им мешать, чуть свет, по ранней заре ушел в лес. Да и не хотелось выдавать девчатам своего душевного состояния. Сжился с ними, оттаяла душа от девичьего веселого, доброго говора, от уютного чаепития. Уедут — опять один, опять тоска, опять лес, ветер, дождь, снег по пояс да голодный волчий вой. Опять дремучая, берложная жизнь. Ушел угрюмый, чувствуя себя заброшенным, никому не нужным.

Две подружки, закончив уборку, отправились за три километра сговариваться насчет завтрашнего совместного отъезда. Дома осталась одна Фрося. Надо было высушить и уложить в сундучки белье.

Василий вернулся раньше обычного. Вдалеке погромыхивал гром, падали редкие, крупные, предгрозовые капли.

Фрося, торопливо сорвав с веревки белье в кошелку, поднималась с ней по лестнице на сеновал. Василий, грузно опираясь ладонями о стволы ружья, смотрел, как на ступеньках мелькали загорелые, тугие икры, гнулось под тяжестью корзины ее молодое сильное тело. Вдруг он рванулся к Фросе и, не дав спрыгнуть на землю, схватил в охапку, до боли прижал к груди и, шумно дыша, понес в избу.

Она испуганно взвизгнула, но, взглянув в его пылающие, дикие зрачки, увидала неотвратимое, притихла, разжала пальцы, выронила корзинку.

Неснятое с веревки белье так и осталось мокнуть под грозовым дождем.

С тех пор прошло много лет. Страна вступала в сороковые годы. Василию Кирилловичу уже перевалило за шестьдесят, Ефросинье Дмитриевне — за сорок. У них было два сына. Старший осенью должен был идти в армию, младший уезжал на зиму в город учиться. Оба ладные: в мать — веселые, в отца — сильные, крепкие.

Отец любил их затаенной, суровой, мужской любовью, а мать, гордая своим счастливым материнством, не прятала своего беспокойного радостного чувства. Еще за месяц до ухода Петра в армию она принялась плакать и расспрашивать Василия о солдатском житье-бытье.

Петр неловко обнимал ее, конфузливо целовал в каштановые волосы и, как отец, бурчливо утешал:

— Ладно тебе, мам. Будя, мам. Что ты горюешь, чай, в Красную Армию иду, не в царскую солдатчину.

— Ну, размокла, — сдвигал кустистые брови Василий.

Фрося торопливо вытирала глаза, звонко целовала сына в еще по-детски пухлые губы и, уже весело смеясь, всплескивала полными руками:

— И верно, отец, радоваться надо — вон какого выкормила, а я, дура, реву!

Дружно, хорошо наладилась жизнь Василия. Младший сын, Сергей, радовал отметками и надеждой на большое будущее.

— Закончит десятилетку — в институт пойдет, — хвастливо высказывала Ефросинья Дмитриевна свои материнские чаяния редким гостям-лесорубам.

Василий молчал, но и он лелеял это невысказанное желание. Почему-то представляя Сергея в будущем обязательно таким, каким был инженер лесхоза Аркадий Георгиевич Демин, Василий невольно относился к сыну с незаметной для себя и неуловимой для окружающих почтительностью.

А Сергей каждую весну после экзаменов приезжал домой и все лето с зари до зари, нередко и ночами, пропадал в лесу, в болотах, на заросших камышом озерках.

И каждый раз обеспокоенная и любящая Фрося встречала его сердитым выговором:

— И где ты, непутевый, шатаешься? Всю душеньку мою извел, неуемный!

Сергей смеялся, высыпал из мешка рыбу и, присев на корточки, хвастался:

— Гляди, какая!

Она опускалась с ним рядом, хотела поцеловать в смуглую, покрытую белесым пушком шею, но сдерживалась и строго выговаривала, перебирая жирных лещей и серебристую плотву:

— Сколько ты мне крови иссушил, нерадивый, — ни одна рыба того не стоит. Отодрать тебя надо! Беспременно отодрать!

Сергей вскакивал, поднимал мать на руки и хохотал:

— Это меня-то, такого-то, отодрать?

Отец, стоя на крыльце, щурил смеющиеся глаза и прятал в заросли волос улыбку, но говорил назидательно строго:

— Ты чтой-то, дурак, нашел с кем баловать. А ну, мать, хлобысни его по роже как следует!

Сергей бережно опускал мать на землю. Она целовала его разгоряченные щеки и, поправляя сбившуюся косынку, смеялась:

— Сила-то в ём, Вась, как у тебя — медвежья!

Хорошо, душа в душу, жила семья Василия Кирилловича.

Радость вошла в их дом неожиданно, еще в ту пору, когда Фрося грудью кормила Петра, и с тех пор лесовая жизнь так и потекла неомраченной.

Стояли последние дни сентября. Накануне приехал Аркадий Георгиевич. По обыкновению пошутив над завидным здоровьем Фроси, развернул план леса и, рассматривая зеленые нумерованные квадраты, пометил красным карандашом предстоящий повал.

— Завтра, Василий Кириллович, ты заклейми в сорок третьем квартале сотенку деревьев. Вот этот, соседний, сорок второй, мы отводим под сплошную рубку.

Подробно рассказав, для какой цели нужны отборные деревья, Аркадий Георгиевич заторопился в лесничество.

На другое утро, плотно закусив жареной картошкой с салом, выпив вместо чая полкрынки холодного вечерошнего густого молока, Василий собрался на весь день идти клеймить деревья для повала.

— Я тоже с тобой пойду, — запросилась Фрося. — Уж больно там ягода хороша.

Сорок второй и сорок третий кварталы славились крупной, сочной брусникой.

Василий было возразил, что и путь не близкий, и комар еще в лесу не пропал, и Петяшка замается, но Фрося так произнесла: «Неужто не возьмешь?», что он тут же согласился.

Василий Кириллович неторопливо шагал привычным к долгой ходьбе размеренным крупным шагом. За спиной висела двустволка. За старый солдатский ремень засунул топор, в руках нес сумку с продуктами и молоток-клеймо.

Фрося семенила за ним частой, неустающей походкой. Она несла на холстинной перевязи у груди сына и на полотенце через плечо берестяную кошелку для ягод.

Для легкости и удобства она обулась в свежие лапти, отчего ноги в холстяных обмотках казались ошкуренными чурбашками.

Выдался один из тех сентябрьских дней, когда в воздухе еще живет тепло неушедшего лета, но в прохладе утра уже чувствуется близость осени.

Сорок третий квартал начинался от старой порубки, заросшей малинником и березовым молодняком. По просеке между порубкой и сорок третьим кварталом корабельной сосны рдела на мшистых кочках сочная брусника.

Василий любовался каждым выбранным деревом, оценивающе осматривал его могучий, ровный ствол, увенчанный густой округлой кроной. Деревья требовались отборные, с сучками не ближе полутора-двух метров друг от друга.

— На экспорт! — предупредил Аркадий Георгиевич. — По особому заказу!

Стесав кору до блестящей соковой заболони, на которой сразу выступали янтарные смоляные капли, он, сильно размахнувшись, выбивал молотком клеймо.

Фрося перепеленала и накормила сына. Подстелив ватник и прикрыв лицо ребенка от комаров марлевым лоскутом, она удобно устроила его в тени малинового куста.

Зная, что Василий недалеко, Фрося увлеченно собирала ягоды, незаметно, шаг за шагом отдаляясь от спящего сына. Пригоршней стягивая ягоды с крепких упругих стеблей, она, не разгибаясь, швыряла их в лукошко.

Сначала Василий слышал ее негромкое пение. Тоже увлеченный работой, он незаметно углублялся в лес. Через некоторое время он уже не слышал Фросиного голоса — его окружила привычная лесная тишина. Но он знал, что Фрося недалеко на просеке, и продолжал спокойно отбирать деревья.

Вдруг истошный вопль нарушил тишину. Мгновенно прекратив работу, по-молодому стремительно Василий побежал к просеке. Он выскочил на прогал в тот момент, когда медведь, потешно вскидывая темно-бурым толстым задом, мчался к старому березняку.

Без кровинки в лице, судорожно прижимая к груди ребенка, Фрося стояла на коленях у малинового куста с широко раскрытыми, застывшими в ужасе глазами. Побелевшие губы дрожали, из горла вырывался хлюпающий звук.

Увидев Василия, она вскочила, бросилась к нему и, приникнув с сыном к широкой груди, безудержно в голос зарыдала.

Вот тут-то вдруг что-то произошло в его сердце. Оно наполнилось такой радостью, таким счастьем, о существовании которого он никогда не подозревал.

Надрывный, истошный вопль, пылающие глаза на омертвевшем лице, вздрагивающая, доверчиво приникнувшая к его груди Фрося наполнили душу еще непережитой и болью и нежностью.

Он бережно взял на руки сына, обнял плачущую Фросю и, наклонившись к мокрым ее щекам, прошептал незнакомым, не своим голосом необычайные для себя слова:

— Кровинушка ты моя. Испужалась как…

Тут же положил сына на ватник, поднял Фросю, как маленькую, и, не умея иначе выразить мгновенно расцветшую в нем любовь, поцеловал ее вздрагивающие, солоноватые от слез губы. И только теперь он вдруг заметил, какие у нее милые глаза, тугие щеки, какая вся она беспомощно-доверчивая.

— Фросюшка, какая ты у меня! Фросюшка! — шептал Василий.

Успокоенная, она доверчиво лежала на его руках, обнимала задубленную коричневую шею.

— Медведюшка мой, — повторяла без конца с детской покорностью Фрося.

Потом Василий смотрел, как она кормила сына, как тот требовательно хватал жадными губенками тугой сосок, смачно чавкал, булькая, глотал молоко, а насытившись, сонно отвалился от ее груди.

Фрося, поддерживая ребенка, рассказывала, как, обернувшись, она вдруг увидала у куста, под которым он спал, медведя, как у нее зашлось сердце, помутился ум, как, не помня себя, она, размахивая сорванной с головы алой косынкой, бросилась к кусту, а медведь рявкнул и со всех ног кинулся прочь. Рассказывая и вновь переживая недавний страх, она плакала и смеялась.

Они медленно направились к дому. Был тот чудесный час, когда еще сохраняется ласковый угрев нежаркого солнца, еще не тускнеет в предвечерней дымке прозрачная синь неба, но уже ложатся длинные тени, из лесной глубины тянет холодком и особенно четко раздается дробный стук дятла по тугой коре. Еще не осень, но гуща зелени уже обрызгана золотым и лимонным крапом увядания.

И вот тут-то впервые Василий и заметил всю прелесть притихшего леса.

— Фросюшка, глянь-ка, как хорошо!

Фрося остановилась и, запрокинув голову, долго смотрела в сиреневую высь. Перевела взгляд на веселые березки в первом осеннем окрасе листьев, глубоко-глубоко вздохнула и, пораженная впервые открывшейся ей красотой, удивленно произнесла:

— Господи, да что же это, Вася, приключилось! Сколько живем с тобой, дите прижили, а вот будто только ноне увидала всю красоту! Так бы вот век шла по этому лесу!

— Кабы теперь встретил напужавшего тебя медведя — в ноги поклонился бы ему, — ответил Василий. — От всего сердца сказал бы ему: «По гроб жизни слуга твой, косолапый, за то, что показал мне, какая такая есть жена моя Афросинья Дмитриевна»!

Так на третьем году озарилась их жизнь ярким чувством, а лес открылся им во всей своей красоте.

Именно с этого времени необычайно полюбил Василий Кириллович в дни золотой осени уходить далеко от дома, в лесную глушь. И если бы в это время спросить Василия Кирилловича, что он испытывает, о чем думает, он, наверное, ответил бы, что ничего не испытывает, ни о чем не думает.

В это время он избегал встреч с людьми, сторонился лесорубов и приезжающих с лесхоза начальников. Домой возвращался вечером. Переобув натруженные ноги в теплые валенки, садился на ступеньки крыльца и терпеливо ожидал Фросю.

Она знала, каким просветленным в ту пору возвращался он из леса, и, управившись с хозяйством, подсаживалась к нему.

— С праздничком тебя. Ишь какой ты, словно от причастия!

Он притягивал ее к себе, заглядывал в ясные, добрые глаза, шептал:

— Все ты у меня без слов понимаешь.

2

Петра призвали во флот. На втором году службы он приехал в отпуск. В черной шинели, с чемоданчиком в руке, с лихо надвинутой на лоб и набекрень бескозыркой Петр появился в дверях кордона в тот момент, когда Фрося наливала эмалированным половником щи в тарелку Василия. Увидев сына, она вскрикнула, бросилась к нему и, припав лицом к жесткому, шершавому сукну, замерла.

Петр нагнулся к ней, обнял, поцеловал:

— Ну что ты, мам? Да успокойся, мам, — гладил он ее каштановые волосы.

Потом Фрося суетилась, ни минуты не сидела на одном месте — бегала в погреб, тарахтела в буфете посудой, раздувала самовар, затеяла на скорую руку любимые Петром оладушки, извлекла из подпола наливки и все ахала, удивлялась, восторгалась силой, молодостью, красотой сына.

Василий, порывисто и крепко обняв сына, молча поцеловал его в губы, стиснул широкую твердую ладонь. Петр почувствовал, как радостно взволнован отец.

— А у тебя, батя, силенка все та же!

— Покеда не обижаюсь, — довольно прогудел отец. — Готовь, мать, стол для дорогого гостя! Раздевайся, Петя, вешай казну сюда, — указал он на вешалку.

В матросской рубахе, с широким ярким воротником, открывавшим полосатую тельняшку на тугой груди, в гладких брюках-клеш, перехваченных на талии ремнем с надраенной до блеска медной пряжкой, Петр казался еще статнее, стройнее.

Все было здесь свое, нерушимое, домашнее, родное. И так светло, так тепло стало на душе у Петра, что и усталь сорокакилометрового пути куда-то сгинула и обо сне не думалось.

— А ты у нас, мам, не стареешь. Любой дивчине пить дашь.

— Тю, непутевый! Над старухой смеешься, да еще над матерью, — звенела она, раздувая самовар.

Петр выходил на крыльцо, слушал безмолвие ночи, жадно вдыхал хвойный аромат воздуха и, погружая пальцы в густую шерсть вертящегося у ног старого Бушуя, всем своим существом ощущал ласковый покой родного крова. Из хлева тянуло парным теплом и приятным запахом навозца.

Мать выбегала из избы, уводила сына в дом — и опять расспросы, опять ахи, охи и в каждом слове, в каждом жесте неприкрытая, ненасытная материнская любовь и радость.

Под утро улеглись. Но Фрося так и не заснула. Чуть свет она встала и, стараясь не греметь ухватами, занялась печкой. Вслед за ней поднялся отец. Бесшумно, на носках, он принес и с величайшей осторожностью сложил у русской печи дрова. Глядя на его напряженно, неуклюже шагающую фигуру, Фрося зажала передником рот, чтобы не расхохотаться в голос. Василий пальцем поманил ее за собой в сени и там сказал, приглушая до ше пота густой голос:

— Ты шибко-то с печкой не торопись. Он теперь весь день проспит. Я схожу в лесхоз, Сергуньке телеграмму отобью — может, прикатит на денек, другой. Да по дороге рябчиков набью — свеженьких изжаришь.

— Ты уж тогда, Вася, винца прихвати, колбаски и еще чего магазинного. А Сергуньке отпиши, что мать больно просит приехать, чтобы, значит, двоих сразу повидать. Обожди, деньги дам.

Фрося вынесла деньги, сама увязала их в его клетчатый носовой платок, положила в боковой карман пиджака, предварительно проверив, не порвался ли, и уж после этого напутствовала:

— Ты на рябчиков не задерживайся.

Василий терпеливо ждал, когда Фрося «оборудует» его в дорогу. А когда наконец все было готово, вскинул на плечо ружье, шутливо спросил:

— Разрешите отправляться, товарищ командир?

Василий шел размашистым шагом, не чувствуя ни своих лет, ни тяжести своего грузного тела.

Пятнадцатикилометровую дорогу до лесхоза в трех местах пересекали ненадежные, подгнившие мосты через извилистую, темную Яну. Но Василий Кириллович знал путь намного короче, нетронутой лесной целиной, через топкое клюквенное болото и хлипкие кладушки — жерди, устроенные им самим поперек Яны.

Эту дорогу когда-то проложил Сергей. Сначала он прочертил карандашом на карте линию от крестика, обозначавшего кордон, до кружочка — места лесхоза, а затем уже в один из свободных дней, держа направление по компасу, двинулся напрямик через лес и только к заходу солнца, веселый и довольный удачей, вернулся домой.

— На деревьях всюду зарубки сделал, а по болоту вешки понатыкал, — хвастался он. — Вон насколько путь укоротил! Только в одном месте брод по грудь.

Вскоре Василий Кириллович вместе с Сергеем отправился обстраивать этот новый путь. Там, где Сергей пробирался через Яну бродом, они вогнали в илистое дно крепкие столбышки, соединили их поперечинами и пришили к ним оструганные жерди.

Но Фрося только раз прошла с Василием новой дорогой.

— Ну ее, — хмурилась она. — Короткая, да страшная, того и гляди на медведя напорешься али в «окно»[1] ухнешь.

Если Сергей долго задерживался в лесу, ей представлялось, что он сбился с «проклятущей тропки» и где-нибудь выбивается из сил, борясь с бездонной торфяной топью. Тревога не давала усидеть дома, она выбегала за кордон в лес, пронзительно звала-аукала: «Серёня-аа-аа!» А вернувшись, умоляла Василия сходить с Бушуем поискать парня и шумно радовалась и крикливо бранилась, бросаясь навстречу неожиданно появлявшемуся Сергею. ...



Все права на текст принадлежат автору: .
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Лесные тайны