Все права на текст принадлежат автору: Владимир Павлович Аристов.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
СкоморохиВладимир Павлович Аристов

Часть первая МОСКВА — ВСЕМ ГОРОДАМ ГОРОД


Глава I

У Любавы, жены Разумника из села Суходрева, родился сын. Был на исходе месяц листопад. В этом месяце по первому снегу везли пахари в Москву оброк великому князю: зерно, живность, меха, мед и серебро — выход, дань хану.

Разумник уехал с односельчанами как раз накануне того дня, когда Любава почувствовала, что время пришло.

Баба Марьяна, прозвищем Кудель, приняла младенца. Потом Кудель сварила ячменную кашу, чтобы выставить ее к ночи на крыльцо. Так по стародавнему обычаю надо было ублажать души прадедов и прабабок, когда слетятся они к избе на сбор рожаниц нарекать судьбу новорожденному младенцу.

Бабка не успела переложить кашу в мису, прибежала девка, сказала, чтобы Кудель шла на двор к волостелю, приспело время волостелевой жене Елене. Бабка заторопилась, каша так и простояла всю ночь на загнетке в печном горшке. Кудель спохватилась лишь к вечеру следующего дня, когда во всех десяти дворах Суходрева только и разговору было, что об оплошности повитухи. Оника Заяц рассказывал соседям — слышал он, как ночью у Разумниковой избы выл кто-то на разные голоса. Соседи переглядывались, вздыхая, говорили, что это, должно быть, не найдя угощения, сердились слетевшиеся к избе рожаницы. Нельзя было ждать теперь чего-нибудь доброго для новорожденного. А какую судьбу нарекают рожаницы младенцу, если отец с матерью прогневают чем-нибудь души предков, известно: в младенчестве — трясучка, кровь из носу, а то и вовсе ни с чего зачахнет дитя. А вырастет, станет пахарем, будет ходить за сохой, или бить зверя, добывать мед и воск в бортях, — и тогда не ждать мужику удачи: на полосе — чахлый колос, на озими — червь, в лесу — пустые борти, а то, самое страшное, станет из года в год наведываться во двор огонь.

Разумник вернулся через два дня. Он поставил под навес коня и, кинув ему сена, шагнул в избу. Любава сидела на лавке, собиралась кормить младенца. Разумник раскинул руки, брови его нетерпеливо поднялись кверху. Хриплым с мороза баском он выговорил:

— Ну!

Любава знала, о чем думал Разумник.

— Сын, — сказала она.

Разумник схватил младенца и прижал к груди. Сердце его радостно билось.

— Сынок! Жданный! — выговорил Разумник. — Ждан! Давно ждан.

— Ждан, — повторила Любава. Ей казалось, что лучшего имени младенцу нельзя было придумать. Как бы ни окрестил теперь мальчика поп, до конца жизни ему оставаться Жданом.

На восьмой день после рождения младенца понесли крестить в церковь Двух Никол. В церквушке сквозь бревна дул ветер и было холодно. Младенец оказался на редкость терпеливым. Он только фыркал и морщил нос, когда поп трижды окунал его в долбленую купель, полную ледяной воды.

Поп нарек младенца Иваном. Сверх положенных за крещение двух калачей Разумник посулил попу еще горшок сметаны и поп дал младенцу и другое имя — Гурий. Настоящее имя сына знали только поп, Разумник с Любавой и крестные отец с матерью. Теперь можно было не бояться волховства. Никто не мог навести на младенца порчу, если не знал настоящего имени, каким окрестил его поп.

На крестильный пир в избу сошлись все родичи. На угощение Разумник и Любава не поскупились. Стол ломился от печеного и жареного. Три раза опорожняли гости деревянные жбаны с пивом и старым медом, хвалили хлебосольных хозяев, желали Ждану счастливой судьбы. Не радовался веселью один Дунай, Разумников тесть. Дунай хмурил белые брови и ворчал в бороду, недобрым словом поминал забывчивую повитуху. Он знал, что рожаницы, оставшиеся в первую ночь рождения Ждана без угощения, не простят обиды. Гости пели крестильные песни и им было не до стариковского бормотания.

В то время, когда в избе Разумника лилось пиво и мед, в церкви Двух Никол крестили сына волостеля, явившегося на свет в один день с Жданом. Из-за его рождения и забыла бабка Кудель выставить угощение рожаницам.

Сын волостеля был крикливый младенец. Он вопил, когда поп окунал его в купель и, хотя было волостелеву сыну от роду восемь дней, ревел он неистово и басовито.

— Волк сущий, — сказал поп, передавая младенца крестному отцу. Поп нарек младенца Тимофеем, но волостель Богдан, прозванный за короткий ум и незлобие Курицей, решил, что имя Волк лучше всего предохраняет младенца от всяких напастей.

И сына волостеля стали звать Волком Курицыным.


Ждан рос быстро. На пятом месяце он уже ползал по земляному полу среди кур, гусей и поросят, зимовавших в избе. Ждан не любил, когда его брали на руки. Если Разумник хотел приласкать сына и, взяв на руки, прижимал к лицу, младенец пускал губами «у-а» и вцеплялся в бороду. На шестом месяце жизни Ждан едва не умер от угара, потому что Любава прежде времени затянула волоковое оконце. На восьмом месяце, когда сидел Ждан посреди двора, бодливая корова дважды ткнула его рогом, на девятом — чуть не растерзали псы волостеля Курицы. Не зная младенческих хворей, рос Ждан ясноглазым крепышом. Разумник иногда думал: или рожаницы сложили гнев на милость, или, скорее всего, помогла нехитрая выдумка — дать сыну два имени, звать же тем, какое придумал сам.

Как-то, набегавшись, заснул Ждан под навесом. Подошел буланый конек, обнюхал Жданову голову, тихо и грустно заржал. Любава, возившаяся у колодезного журавля, всплеснула руками:

— Ой, горюшко! Не быть Ждану живу, конь обнюхал.

Разумник прикрикнул на жену, чтобы не вопила, сказал: если ратного конь обнюхает, тогда ждать ему скорой смерти, с младенцем же от конского нюха худого не может ничего случиться. У самого все-таки скребло под сердцем: «А как помрет дитя?» Однако, рассудив, махнул рукою: «На всякий чох не наздравствуешься».

Напугать Ждана было трудно. Крикливых и непослушных детей матери стращали татарами. Ждан увидел татар в Суходреве в первый раз, когда шел шестой год. Раскрыв рот, смотрел Ждан на скуластых, редкобородых всадников в овчинах шерстью наружу, сутулившихся на нескладных гривастых коньках. Лица татар коричневые, сожженные степным солнцем, были безучастны, но острые глаза зорко смотрели из-под высоких, бараньих шапок. Было то ордынское посольство, направлявшееся в Москву с грамотой к великому князю. Пахари тянули с голов холщовые колпаки, кланялись ханскому послу земно, лукаво косили на верхоконного боярина — княжеского пристава, ни на шаг не отстававшего от мурзы.

Боярин беспокойно вертел по сторонам головой, видно, на душе у него было тошно. Не легкое дело провожать до Дикого поля к Москве ордынского посла. Глаз приставу нужен острый, чтобы пословы челядинцы не обидели как-нибудь пахарей. Корма послам и челядинцам их дают вволю, да волка сколько ни корми, все в лес смотрит. Поганые, кажется, всем ублаготворены, а чуть зазевался пристав — глядь там челядинцы угнали с поля коня, там разграбили двор. Убытку большого не сделают, — страшно другое. Не так-то еще давно деды и отцы перед всяким мурзишкой поганым на коленях в прахе простирались, теперь осмелели русские люди. Не раз бывало отстанут челядинцы от посла, уволокут у пахаря овцу, или двор разграбят. Пахари, когда так случится, на обиды поганых челом не бьют, сами чинят суд над обидчиками топорами и рогатинами. Хану только того и надо — есть прицепа, шлет великому князю грамоту: «Забыли ваши подданные страх, людей наших до смерти побили», грозит слать своих темников пустошить русскую землю.

Правда, и без ханского веления приходили мурзы грабить Русь, но делалось то мурзами самовольством. С такими разбойниками великокняжеские воеводы управлялись скорым делом.

Настоящей бедой было, если поднимал хан войной всю орду. Хоть присной памяти князь Димитрий и побил поганого Мамая и было то шесть десятков лет, назад, стряхнуть с шеи татар русским людям еще оказывалось не под силу. Собирают великие князья со всех русских людей дань-выход, дают хану, как деды и прадеды давали. Случится же если где побьют мужики-пахари или посадские татар, — великому князю хлопоты, надо ублажать хана подарками. «Не по нашей воле то случилось, а людишек, какие твоим слугам смертное убойство учинили, велим предать смерти». Великий князь строго-строго наказывал приставам смотреть в оба, чтобы между пословыми челядинцами и пахарями или посадскими людьми свар не было. Пристава, когда приходилось провожать в Москву ордынцев, от себя дарили послов, чтобы те держали своих людей в повиновении.

Как-то Разумник смастерил Ждану лук и нарезал из лозы стрел. Ждан с крыльца пускал стрелы, пока не подшиб бродившую близко курицу. Любава стегнула Ждана веником:

— Вот отдам тебя, неслуха, татарину.

Ждан сдержал слезы, от веника саднило пониже спины:

— А я татарина стрелою стрелю.

Разумник подозвал сына, погладил по льняным волосам, утешая, улыбнулся грустно:

— Ой, сынок, не стрелишь татарина — он большущий и злой.

Ждан топнул ногой и насупил брови:

— Все одно стрелю.

Отец задумался, покачал горестно головой:

— Силен татарин! Да думали бы князья-государи, как пахари и все черные люди думают, — давно бы Русь татарам хребет сломала.

Разумник вздохнул и вполголоса затянул старую песню о поганом татарине Щелкане Дудентьевиче:

…Брал он, Щелкан,
Дани-невыходы, княжьи невыплаты.
С князей брал по сту рублев,
С бояр по пятьдесят,
С пахарей по пяти рублев.
У которого денег нет,
У того дитя возьмет;
У которого дитя нет,
У того жену возьмет;
У которого жены нет,
Того самого головою возьмет.

Песня была печальная. Ждану захотелось плакать. Он любил отца. Любил слушать, как отец поет. Но слушать Разумника любил не один Ждан. По вечерам, окончив работу на полях, приходили на Разумников двор односельчане. Слушали не только песни, какие пел Жданов отец, но и все, что он говорил. Речи были его разумны и недаром пахари дали ему прозвище — Разумник.


Когда пробивался на лугах полевой лук-татарник, по первому весеннему пути приходили на Русь татары. Последние десять лет бродячие шайки мурз обходили Суходрев стороной.

В ту весну, когда пошел Ждану седьмой год жизни, татарник на лугах и по оврагам пробивался обильно. Это было плохой приметой. Старики говорили, что татарской напасти не миновать. Были и другие приметы. Куры, точно по уговору, пели петушиными голосами. Волки заходили в село стаей, а этого весной никогда не случается; они спроста не заходят, а когда чуют близкую падаль. По ночам выходили суходревцы из изб, смотрели на небо. Через все небо пролегала звездная дорога и, казалось, никогда еще не горела она так. И это было не к добру. Звездная дорога показала татарам путь на Русь. До того же сидели поганые по божьему заклятию в каменных горах.

Как-то под вечер в село влетел конный вестовщик, смахнул с лица пот и пыль, ударил в тулумбас, приподнимаясь на стременах, сбежавшимся пахарям выкрикнул:

— Хороните животы, сироты, хан Улу-Махметка с ордой идет!

Пахари не успели расспросить толком вестовщика, огрел он плеткой коня, птицей унесся оповещать другие села и деревни.

Пахари кинулись хоронить в ямы зерно, бабы не знали, за что хвататься, метались от избы к клети, совали в коробейки трубки холста, похоронно причитали.

— Ой, идут поганые!

— Ой, смертынька наша идет!

— Не видать больше света белого!

Мычали коровы, блеяли овцы, щелкали бичами отроки. Всю животину угнали в лес. Дворы опустели вмиг. Остался на селе один старый Дунай. Было ему сто лет. Еще при великом князе Димитрии ходил старый Дунай в поход пешим ратником с копьем и секирой, бил татар на Куликовом поле. Хотел Разумник силой увести деда из избы. Дунай замахнулся на него клюкой:

— От хана Мамая не бегал, а от поганого Махметки и подавно не побегу!

Три ночи и три дня прятались суходревские пахари в лесных чащах. Ждан надолго запомнил эти дни: сырые лесные сумерки, запах тления, настороженные лица пахарей и тихое, будто и они чуяли татар, ржание коней. Все было таинственно и занятно: и буханье птицы на болоте, и смех совы, и треск валежника под медвежьей лапой, и зеленые волчьи глаза в ночи.

Но татары миновали Суходрев стороной.

Не дойдя до села десятка верст, татары круто повернули к Москве. Улу-Махмет узнал, что подручные князья на помощь князю Василию не пошли, и сам великий князь с малой дружиной идет ему навстречу. Улу-Махмет ударил на русских, татары побили княжескую дружину и полонили великого князя.

В Суходреве пахари опустили головы. Кто теперь перед ханом будет заступником? Наедут опять поганые баскаки, станут, как при прадедах, русских людей мучить, разорять непосильными данями. Только и разговору было, что о приметах, предвещавших беды. Однако в плену у татар московский князь был недолго. Целовал князь Василий крест — дать Улу-Махмету выкуп, и хан отпустил князя в Москву. Каков был выкуп, узнали суходревские пахари, когда велено было волостелю собирать с сох новую великую дань. Кряхтели суходревцы, доставали последние алтыны, везли на торжок овец и мед, платили. Кряхти не кряхти, а платить выкуп за князя надо. Без князя земля — сирота.

Хотя был тот год и неспокойный, земля-кормилица суходревских пахарей не обидела. Было из чего и хлебы печь и пиво варить. Благоухали в лесу залитые медом борти.

По первому снегу отвезли в Москву оброк великому князю, дали, что было указано давать в корма волостелю, и еще осталось в каждом дворе на зиму довольно. Думали сыто дожить до новины. Беда нагрянула неожиданно…


Прошел с трескучими морозами месяц просинец. Пришел метельный лютень. В избах бабы готовились к масленой. Чуть смерклось, Любава вышла к колодцу, ждала звезды, чтобы готовить опару для блинов. Ждану велела сидеть в избе смирно. Ни мужу, ни мальцу нельзя видеть, как готовит хозяйка первую опару. Совсем уже кончила дело, покликала рогатый месяц, чтобы подул на опару, когда услышала конский топот за изгородью. Ко двору подъехали двое, вытянув шеи, глядели через огорожу. Один звонким на морозе голосом крикнул:

— Гей, молодица! Напой коней.

Любава хотела было обругать непрошенных гостей, зачем в неурочный час по дворам ездят, людей полошат, но, разглядев богатые шапки на головах конников, осеклась, пошла к колодцу, заскрипела журавлем. Зачерпнув полную бадейку воды, Любава вышла за ворота. Вершники слезли с коней, оба высокие и дюжие, туго подпоясанные поверх шуб кушаками, потоптались, разминая ноги. Кони пили жадно. Любава подумала, что вершники, должно быть, держат путь издалека, по виду бояре или дети боярские. Один шагнул к Любаве, подправил ус, кинул в бок руку, потянулся другой — игриво щипнул за грудь.

— Ой, ладная женка!

Любава треснула вершника по руке.

— Эй, боярин, на то муж есть.

Вершник блеснул белыми зубами, вздел в стремя ногу, птицей взлетел в седло. Отъезжая, кинул:

— Жди, красавица, на сей неделе сватов.

Вершники ускакали с гоготом, полоша в вечерних сумерках собак.

Когда рассказала Любава обо всем Разумнику, тот махнул рукой: «Дети боярские охальники ведомые». Удивлялся только, куда понесло вершников на ночь глядя.

Наступил день масленичного игрища. Суходревские бабы напекли блинов, пива наварили еще задолго до масленой. На большущие, заготовленные для масленичных праздников сани поставили колесо, на колесо посадили разряженного в лучшее Разумника. За санями гурьбой стали разодетые по-праздничному девки и отроки. Парни впряглись в сани, с песнями, шутками и прибаутками возили от двора ко двору. Хозяева выходили навстречу, низко кланялись Разумнику, именовали его красным солнышком, просили поскорее прогнать зиму, выносили караваи, пироги, мясное, жбаны с пивом — все, что нужно было для братчины. Бегал, куда сани, туда и Ждан с ребятами. От цветных одежд, песен и шуток на сердце у него было легко и весело. Отец в новой овчинной шубе, расшитой алым и голубым, подпоясанный алым же кушаком и восседавший на колесе, важный и приветливый, казался Ждану в самом деле яр-солнцем, о котором пели в песнях. Знал Ждан, что сидеть мужику в масленичные игрища на колесе было великой честью, и еще больше любил отца.

Съестного для братчины скоро собрали полные сани, хотели было уже воротить к Разумниковому двору, у него собирались пахари пир пировать, когда увидели мчащуюся на рысях прямо к селу толпу верхоконных. Кто такие вершники — за далью нельзя было разобрать, видно только, как горят над головами от солнца сулицы[1] и у переднего вершника от быстрого бега полощется стяг.

Все люди, какие были у саней, смотрели на толпу вершников. Дунай, не отстававший от мужиков ни в игрище ни в деле, был тоже в толпе, хотя и перевалило ему за сто, но глаза у Дуная по-прежнему на редкость острые, как и в то время, когда ходил он с князем Димитрием бить Мамаеву рать. Дед посмотрел из-под ладони на растянувшихся по дороге вершников и насупил брови:

— Князь Ивана стяг!

Пахари притихли, переглядываясь, тоскливо ждали. О князе Иване, соседе и двоюродном брате великого князя Василия слава шла — хуже не надо. Сидел князь Иван в Можае, княжил так — не только пахари и посадские мужики врем выли, солоно приходилось и княжеским боярам. Князь Иван был великим бражником и блудником, охотником до чужого добра, скорым на расправу, если не торопился тот, чье добро приглянулось князю, задобрить Ивана подарками. Свести у пахаря, посадского, а то и боярина молодую женку или дочь — князь грехом не считал.

Стяг был виден уже хорошо — на белом полотнище червонный щит и черная кайма по краю.

Конник со стягом, не доезжая до пахарей десятка шагов, остановил коня. Остановились и дружинники. Наперед выехал конник, сжимая в опущенной руке плеть. Пахари потянули с голов колпаки, поклонились земно, вразброд выговорили:

— Здрав будь, князь!

К седлу у князя приторочена вся ратная сброя: садок, боевая секира, палица.

Дед Дунай выступил вперед, прижал к груди шапку, на сердце было неспокойно: «Ой, не спроста душегуб снарядился». Однако выговорил весело, как ни в чем не бывало:

— Добро пожаловать, князь! Не взыщи, что с хлебом-солью не встречаем, не чаяли, что пожалуешь к нам… — Покосил глазами на дружинников. У тех тоже вся ратная сброя — хоть сейчас к бою. — Не во гнев твоей княжеской милости спытать, или на брань собрался, князь, что по ратному с дружиной снарядился?

Князь Иван, откинув назад голову, смотрел на пахарей. Борода его, длинная и пушистая, торчала нелепо, вкось. Князь долго разглядывал пахарей, — у деда Дуная на сердце стало муторно: «Ой, словно жаба, выпялился!».

Князь Иван недобро усмехнулся, дернул повод, брякнул железом, повернулся к конникам:

— Гей, вои верные! Отдаю село ворога моего князь Василия на вашу волю.

Дружинники только этого и ждали. Гикнули, опережая друг друга, метнулись в стороны. У стяга остались князь Иван и четверо бояр. Дунай охнул, упал на снег перед княжеским конем, вздел кверху сухие руки:

— Чем винны мы, князь Иван, что велишь нас, сирот, безвинно казнить? Пошто выдаешь людям своим с головою?

Пахари, кинув сани с братчинными кормами, напрямик через сугробы бежали к дворам спасать добро. Князь Иван тронул коня, за ним шагом — бояре. Дунай стоял на коленях, вопил все тише. Какой-то дружинник, проезжавший последним, был он, должно быть, подобрее других, кинул:

— Велит князь Иван разорять вас, князь Василия людишек, за то, что князь ваш Василий Махметки хана руку держит и мурзам татарским доброхотствует, села и города в кормление им дает.

Ждан прибежал с отцом ко двору, когда там хозяйничали княжеские дружинники. Одни тащили из хлева овцу, трое с хохотом гоняли по двору перепуганных кур и гусей, догнав, глушили птицу палицами.

Разумник смотрел, как распоряжались в его дворе чужие люди. Вступись он за свое добро, один будет ответ: палицей или чеканом по лбу. Что станешь делать? До бога высоко, а князь Василий далеко в Москве, и силы, видно, нет у великого князя оборонить своих пахарей.

Князь Иван пировал в селе Суходреве с дружиной до полуночи. Выпили у пахарей все припасенное пиво и меды, прирезали и птицу и овец. Не столько съели, сколько зря погубили. Хмель развязал дружинникам языки. Узнали пахари, что идет князь Иван к Москве, замыслил с князем Димитрием Шемякой отнять у князя Василия великое княжение. А как отнимут, сядет на великое княжение Шемяка.

Утром чуть свет двинулся князь Иван с дружиной к московской дороге. Для острастки дружинники подпалили у Дуная избу. Она стояла на околице. Пламя суходревцы потушили быстро, растащивши избу по бревнам… Стояли пахари у пожарища, смотрели вслед растянувшимся по дороге конникам, переговаривались:

— Добро, что велел князь не с четырех сторон село палить!

— Милостив князь!

— У меня овец двух забили, и коня свели, и шубу взяли.

— У меня однорядку, шубу лисью и серьги серебряные.

Из клети выбежала девка Незнайка, правнучка Дуная, упала на снег, косы разметались на стороны. Девка билась в плаче, вопила истошно:

— Ой, пропала моя головушка! Ой, как мне в глаза людям глядеть!

Подскочили бабы, увели вопившую девку. Пахари переглянулись, опустили глаза, поняли — обесчестили девку княжеские люди. Тогда заговорил Разумник:

— Князья бьются, а у пахарей хребты трещат. И будет так, пока не соберется вся земля под рукой великого князя.

Мужики вздохнули. От татар и княжеских усобиц стоном стонут пахари. Правду говорит Разумник, недаром ему и прозвище по уму-разуму дали. Пока не соберется вся русская земля у одного князя под рукой, не видеть черным людям житья. Да как горю-беде помочь? Не по хотенью пахарей такие дела делаются.

А Ждан стоял рядом с отцом, прислушивался к тому, что говорили пахари, и слова их западали в его память.


Стороной пришла в Суходрев весть: князь Иван Можайский полонил у Троицы великого князя Василия, отослал полонянника своему другу Шемяке, тот велел вынуть Василию глаза и сам сел на великое княжение в Москве.

В Суходреве только и разговору было, что о новом князе: не наложит ли Шемяка на пахарей новую дань. С чего платить новую дань, когда Можайский князь Иван дворы вымел дочиста: ни овцы, ни курицы не осталось. Больше всего боялись, чтобы татары, узнавши о княжеской усобице, не нагрянули весною всей ордой. Княжеским волостелем велено было по-прежнему быть Богдану Курице.

Чего суходревцы опасались, так и случилось. Шемяка велел брать с пахарей новую двойную дань. Богдан только руками развел: «Ума не приложу, что с вас брать». Сам ездил по дворам, заглядывал в ямы и хлевы. Был Богдан не зол, пахари старого своего волостеля любили. Бил Богдан в Москву князю Димитрию челом: «Суходревские людишки охудали и дань платить в сем году твоей княжеской милости не мочны». Скоро однако все обернулось по-другому. Многие московские бояре и дети боярские от Шемяки бежали. Собрали рать, сговорились с тверским князем Борисом и вместе с тверчанами неожиданно нагрянули на Москву. Шемяке пришлось спасаться в Галич, и в Москве опять сел на великое княжение слепой князь Василий.

Обо всем, что творилось на Руси, толковали пахари, когда сходились к Разумнику в зимние вечера в избу, или летом во дворе у крыльца. Ждан слышал горестные повести о княжеских раздорах. Вспомнил сказанные отцом слова: в Москве лес рубят — по всей земле щепы летят, князья дерутся — у пахарей хребты трещат. Многое от отца узнавал Ждан: как уберечься от лешака, если вздумает тот морочить в лесу человека, как девкам осенью хоронить мух и тараканов, как заклинать жнивы, чтобы не выжила бесовская сила с пажитей скот. Все это знал отец его, которому не напрасно пахари дали прозвище Разумник.

Любил Ждан играть с однолетками. На выдумки он был мастер, оттого постоянно толкались мальцы у Разумникового двора.

Иногда убегал Ждан за сельскую околицу, где рядом с голубцом белел на страх всякой нечисти вздетый на кол оскаленный лошадиный череп. За околицей, огороженные заметами поля пахарей тянутся к сонной и тихой речке Мызге. На той стороне жмется к бору деревенька Выжга — три двора. На холме чуть повыше дворов высится усадьба волостеля Курицы. За крепкой огорожей хоромы на подклети, амбар, хлевы. Ворота с шатровой кровлей на волостелев двор всегда открыты настежь. Со всех сторон обступил и Выжгу и село Суходрево дикий бор. Тянется бор до самого стольного города Москвы, а сколько в длину — никто не знает, говорят: от Дикого камня до самой Литвы, а может, и еще дальше.

В бору зверья всякого множество. Мужикам-поземщикам, какие не орут пашни, не сеют и не жнут, а только промышляют зверьем — раздолье, пахарям — горе. То медведь корову задерет, то волк овцу зарежет. Лисы уносили кур со двора на глазах у баб. Потому и чтили пахари более всех святых угодников Егория Хороброго — сберегателя всякой домашней животины.

Егорий Хоробрый приехал на светлорусскую землю издалека. Разогнал, порубил великое змеиное стадо, преграждавшее воину путь к земле светлорусской, от него и веру истинную христианскую русские люди приняли. С того времени и стали крещеных пахарей звать крестьянами. Егорьева веления слушает всякое зверье. Выезжает Егорий на свой егорьев день в светлых доспехах, с копьем, ездит на белом коне по полям и лугам, смотрит домашнюю животину. Оттого какая бы погода на егорьев день ни стояла, выгоняли пахари животину на луга.

Как-то на егорьев день, шел тогда Ждану девятый год, лег он на лугу за кустом, хотел увидеть Егория, когда приедет угодник смотреть суходревское стадо. День был светлый и теплый. Звенели в синей вышине жаворонки. Ярко зеленели за огорожами озими. Пахари в белых рубахах, девки и бабы в цветном ходили по обочинам луга, кликали Егория:

Егорий ты наш храбрый,
Ты спаси нашу животинку,
В поле и за полем,
В бору и за бором,
Под светлым под месяцем,
Под красным под солнышком,
От волка от хищного,
От медведя лютого,
От зверя лукавого…

Ждан прислушивался, как пахари и женщины кликали заступника, и ему казалось, как только смолкнут голоса кликальщиков, так и выедет на обочину луга в светлых доспехах Егорий. Заснул Ждан под кустом, не дождавшись, пока окончат пахари кликать заступника. Солнце грело ему спину. Лежал он, прижавшись к теплой земле, и видел во сне конника. Конник сидел на белом коне и копье над головой его горело солнцем. Вокруг лица лучилось сияние, как у боженят на иконах в сельской церкви, только лицо не темное и сердитое, а другое — светлое и доброе. Ждану хотелось запеть про доброго Егория, заступника пахарей, но слов не было.

Проснулся Ждан, когда в поле темнело, вскочил на ноги. Малиново горело над бором небо. Вечерние тени вставали над полем у опушки леса, и Ждану казалось — не тени, а сам Егорий уперся железной шапкой в высокое небо. Невысказанные слова томились на языке, но напрасно старался Ждан сложить их в песню, как делал его отец Разумник…

Придет весна, и Ждана во дворе не удержать.

Поле Разумника тянулось к опушке бора. Пойдет весенний день к вечеру, солнце спрячется за бором, суходревские отроки разбредутся по полям, а Ждан — бегом в бор. Станет, схватит руками березу и так стоит. В сырых сумерках деревья кажутся великанами, гукнет вечерняя птица, пронесется над головой, захохочет кто-то у дальнего болота, прошмыгнет лиса, прошуршит сухой листвой еж, где-то затрещат ветви, должно быть, идет косолапый Михайло Иванович, а, может, и сам хозяин лесной — лешак.

Сердце у Ждана колотится, кажется, ухом сам слышит его стук, от страха захватывает дыхание, еще крепче прижмется Ждан к стволу березы, шепчет: чур меня, чур! Щелкнет соловей, за ним другой, третий, весь лес оживет от соловьиного свиста. Страха у Ждана как не бывало. Слушает соловьиный посвист, всякий свищет по-своему, и каждый свист Ждан умел различать. «Этот вчера не свистал». Стоит Ждан, пока не начнет коченеть от лесной сырости и ночного холода. Прибежит в избу, в избе уже все спят. Мать проснется, окликнет с полатей: «Опять в бору пропадал?» А утром возмется за веник: «Горе ты мое горькое, в кого ты, бесстрашный, уродился? Ни лешак, ни медведь ему нипочем». Разумник хмурил брови, пускал в бороду: «Ну, ну!» Любава кидала веник, знала — не даст Разумник стегнуть сына, сам был он великий охотник до соловьев. Ждан выйдет из избы, засвищет по-соловьиному, да так, что соседи только дивились. А Ждан думал: «Соловьи, это что! Кто понимает, какие у соловья слова? Вот если бы по-соловьиному петь да человечьими словами, — всем людям понятно бы было».

Смутные мысли роились в голове Ждана, рождались на языке туманные слова и умирали, не слетев.

Время петь ему еще не пришло.

Часто Ждан переезжал в долбленом челне через речку Мызгу на ту сторону, где за изгородями зеленели среди леса поля выжгинских пахарей и стоял двор волостеля Курицы. Сын волостеля Волк играл с ним в ребячьи игры. От матери Ждан слышал не раз, что родился он на свет в один день с Волком. И даже Волк виноват был в том, что бабка Кудель, поспешивши к волостелевой женке, забыла выставить рожаницам кашу.

Однако это не мешало дружбе Ждана и Волка. Они играли с ребятами выжгинских пахарей в городки, зимой катались на салазках с крутого берега реки Мызги.

На николин день и святки сходились суходревские пахари с выжгинскими для кулачного боя. В Суходреве жило пахарей вчетверо больше, чем в Выжге. На кулачках бились по-честному — один на один. А волостель Курица смотрел с высокого берега и сам подносил одолевшему бойцу чарку меда.

Отроки смотрели, как бились на кулачки отцы, и хлопали в ладоши, подбадривая.

Ждан не любил кулачного боя. Сын волостеля готов был смотреть на бой с утра до вечера. Как-то он вызвал Ждана драться. Ждан согласился, хотя Волк был грузный и сильный отрок. И они дрались. А суходревские и выжгинские ребята стояли кругом и подбадривали их криками. И они дрались, и ни один не мог одолеть другого. Волк был сильнее. Ждан проворней и сметливей.

Они разошлись, как утомленные петушки. У Волка был разбит нос, у Ждана кровоточила губа. Драка не помешала их дружбе, но Волк больше не пробовал меряться силою со Жданом.


Шемяка из своего Галича уже замышлял новые козни.

Он не думал выполнять клятву — вернуть слепому князю Василию сокровища, а митрополиту золотые кресты и иконы, захваченные им во время его недолгого княженья в Москве. Митрополит и архиепископы слали Шемяке укоры, грозили в грамотах церковным проклятием, они называли его Каином и Окаянным Святополком.

Шемяка молчал.

Он продолжал по-прежнему именовать себя великим князем, сносился с Литвой и требовал от Новгорода ратных людей, чтобы идти на Москву. У Новгорода были с Москвою старые счеты и они обещали помочь Шемяке.

Великий князь Василий много раз посылал в Галич своих бояр, напоминал двоюродному брату о бедствиях, которые принесли русской земле раздоры князей. Шемяка молчал и ждал только, когда новгородцы пришлют рать.

Но новгородцы не торопились. Тогда Шемяка решил более не ждать и идти на князя Василия войной со своей дружиной и ратными людьми, какие у него были.

Шемяка подступил к Костроме. Храбрый воевода Федор Басенок отбил с горожанами приступ. Слепой князь Василий, собрав московские полки, пошел на Галич. Шемяка бросил осажденную Кострому и кинулся к Галичу. За ним по пятам шли московские полки. Шемяка остановился перед Галичем, раскинув свой стан на холме за глубоким оврагом. Стрелы и камни шемякинских ратников не остановили москвитян. На вершине холма столкнулись московские и шемякинские ратные. Рубились грудь с грудью, щит со щитом. Бились полдня, и от крови, ручьями струившейся по склону холма, протаял снег. Пешие люди Шемяки не уступили ни шагу и все до одного легли под секирами и мечами москвитян.

Шемяка бежал в Новгород. Новгородцы не захотели ввязываться в княжескую усобицу. Но они видели год с годом растущую силу московского князя, и это не нравилось новгородским боярам. Они не мешали Шемяке собирать в новгородских землях вольницу, и Шемяка, собрав охочих людей, пошел к Устюгу. Устюжане не подняли щитов против беглого Князя. Шемяка сел в Устюге и велел бросить в реку Сухону бояр, купцов и многих черных людей, оставшихся верными великому князю Василию.

Пока русские люди истребляли друг друга, хан Сеид Ахмет, точно злой паук, сидел в своей орде и радостно выслушивал вестников и лазутчиков, доносивших о том, что делалось в русской земле.

И хан решил, что время пришло.

Он потребовал дань, недоданную великим князем за прошлые лета. Ахмет говорил неправду. Дань, установленную прежними ханами, великий князь вносил в великую казну полностью и вовремя. Но жадный Сеид Ахмет хотел войны. Он думал о сокровищах, о золотых сосудах, которые у великого князя, говорили вестники, были бессчетны. Хан Сеид Ахмет собрал узденей и темников и велел своему сыну Мазовше идти на Москву.


Потаенными сакмами, минуя редкие сторожи у Дикого поля, злыми воронами налетели на русскую землю передовые сотни татарских наездников. За ними двигался с ордой, кибитками и верблюдами ханский сын Мазовша. Князь Звенигородский, стоявший со сторожевым полком у Оки, стал уходить, едва зачернели за рекой шапки татарских конников. Князь Василий, услав в Галич княгиню с младшими детьми, сам кинулся в верхние поволжские города собирать войско.

В июльское утро Мазовша подступил к Москве. Посадские люди зажгли свои избы и ушли кто в Кремль сидеть в осаде, кто схоронился в лесу. Дым от горевших посадов заволок небо. Пламя подступало к самому Кремлю. От жары и едкого дыма едва можно было дышать. Ратным пришлось сбросить накалившиеся кольчуги. Многих уносили со стен замертво.

К вечеру пожар стих. Кое-где дотлевали головешки, и ветер вздымал и носил облака горячего пепла. Ночью в татарский стан прискакал лазутчик, он сказал, что князь Василий с полками уже подходит к Москве.

— Воины русских бесчисленны, как песок морской, — так сказал перепуганный лазутчик. Мазовша не решился вступить в бой с великокняжескими полками и ушел со своими ордынцами, не ожидая рассвета. Утром осажденные в Кремле московские люди увидели опустевший татарский стан и множество брошенных кибиток.

Орда остановилась от Москвы верстах в пятидесяти. Князь Василий подошел к Москве с немногими ратными людьми, которых он успел собрать спустя только несколько дней. Мазовша велел позвать лазутчика. Лазутчику отрезали голову здесь же перед шатром, и Мазовша сказал, что так будет с каждым, кому страх затмит глаза. Но Мазовша уже не рискнул вернуться к Москве. Уходя в степи, Мазовша послал во все стороны конников в загоны, захватывать добычу.

На Суходрев татары нагрянули под утро. Хотя и разговора в Суходреве только и было, что о татарах, но думали суходревские пахари — и на этот раз минуют поганые село, как миновали уже его не один раз прежде.

Ждан проснулся, разбуженный криком. Он откинул ряднушку, которой покрывался на ночь, и вскочил с лавки. Со двора доносился громкий голос отца и чужие выкрики. В избе было еще темно. Ждан увидел мать. Она стояла на коленях перед образом и срывающимся голосом шептала молитву. Дверь распахнулась, и в избе стало сразу светло. Ввалилось трое в бараньих высоких шапках, остановились на пороге, водя по углам раскосыми глазами. Любава упала на пол, запричитала:

— Матерь божия, Никола угодник, заступи! — Повязка свалилась с ее головы, косы растрепались, упали по плечам. Татары закричали, толкаясь, кинулись к Любаве. Один, с вдавленным носом, схватил Любаву за косу, намотал на кисть, потянул. Ждан метнулся к татарину, повис у него на руке, закричал тонко, с плачем:

— Не тронь матки, поганый!

Татары оскалили зубы, затрясли жидкими бородами. Один впился Ждану в плечи руками, на Ждана пахнуло запахом бараньего сала и немытой человеческой кожи. Ждан захлебывался от непереносного духа и ярости. Опомнился он во дворе. У ворот стоял отец. Татарин с вдавленным носом, раскорячив кривые ноги, вязал Разумнику руки волосяным арканом. У отца русая борода растрепалась, холщовая рубашка была растерзана от ворота до пояса.

Разумник посмотрел на сына долгим прощальным взглядом и опустил голову. На земле вопила и билась головой Любава. Татарин прикрепил к седлу конец аркана, вскочил на коня, взмахнул плетью. Разумник жалко дернул головой, вприпрыжку побежал за конем. Во двор влетело еще трое татарских конников, закричали что-то двум другим, волокшим из избы Разумниково добро: сермяги, овчины, трубки холста. Дюжий татарин из въехавших во двор подхватил Любаву, кинул поперек впереди седла. Ждан кинулся в угол двора, где огорожа была пониже, подбежал, вцепился в тын, занес ногу, чтобы перескочить. Позади свистнул брошенный аркан. Тугая петля сдавила Ждану горло. Татарин арканом подтянул Ждана, равнодушно, точно молодого жеребенка, оглядел со всех сторон, не снимая петли, накоротко привязал к седлу, тронул коня.

За околицей Ждан увидел множество татарских конников, диковинные поставленные на колеса войлочные избы — кибитки, и толпу русских полонянников. Здесь были и суходревские пахари, и отроки, и чужие мужики, должно быть, полонянники из дальних мест. Подъехал на поджаром коне важный татарин. Седло под татарином было в серебре, рукоять кривой сабли с дорогим каменьем. Щуря из-под редких бровей быстрые глаза, татарин оглядел полонянников, заговорил с молодым конником в желтом халате. Когда важный татарин кончил говорить, молодой прижал руку к груди, повернул к полонянникам коня и по-русски сказал:

— Темник великого хана сказал, если у кого из русских плохо будут идти ноги, тому отрежут голову.

Весь день шли полонянники среди выкриков татар, рева верблюдов, скрипа кибиток и арб. Волосяная петля терла Ждану шею, от жары и пыли горело в горле и трескались губы. К ночи татары остановились, разложили костры, над кострами повесили таганы варить конину. Полонянников согнали в кучу, сняли арканы, вокруг расселись караульные с луками и копьями, нескольких полонянников отрядили к речке набрать в бурдюки воды, кое-кому бросили по куску лепешки, другие так и прокоротали ночь не евши.

Татары стояли у реки до полдня. Подходили все новые сотни конников, гнали перед собой толпы полонянников. Ждан удивлялся множеству пленных, думал, что, пожалуй, свели татары пахарей со всей русской земли. Когда стоял Ждан и думал так, услышал знакомый голос:

— Сынок!

Ждан оглянулся, увидел отца. Лежал Разумник на земле, опершись на локти, и лицо у него было мертвенно-белое, глаза запали. Он поманил Ждана пальцем, показал, чтобы наклонился поближе, захрипел:

— Не жилец я на свете, сынок. Отбили мне поганые нутро. Помру я. Чуешь, сынок?

Ждан схватил отца за руку, приник к груди, всхлипнул. Разумник повернул сына к себе лицом, тихо заговорил:

— Тебе, Ждан, мой наказ таков: не поддавайся татарве, беги от поганых, а не будет в ногах силы, на брюхе ползи. Чуешь?

Ждан выговорил сквозь слезы:

— Чую!

Полонянники сбились вокруг Разумника, жалостливо качали головами. Разумник лежал на земле мертвец-мертвецом, хрипел:

— За грехи княжьи, браты-пахари, на вас бог взыскивает. Князья каждый в свою сторону тянет, а татарам от княжеской усобицы радость.

Татары вокруг всполошились, забегали, стали седлать коней. Заревели верблюды, закричали у кибиток возчики: «Басенок! Басенок!» Подбежал полонянник из детей боярских (два раза был он у татар в полоне и татарскую речь понимал хорошо), радостно выговорил:

— Воевода Басенок в угон гонит. Того и всполошились поганые.

Караульные татары вскочили на коней, выставили вперед копья, топча полонянников конями, закричали, погнали вперед. Ждан отстал, все ждал — может, встанет отец. Какой-то конник ударил его по голове сыромятной плетью. В глазах у Ждана от удара померк свет. Он шел пошатываясь. Впереди колыхались спины полонянников. Когда немного отстали, Ждан оглянулся. Отец лежал на том самом месте. Подъехал татарин десятник, слез с коня, ткнул Разумника ногой, потом вытащил кривую саблю, взмахнул, отделил от тела Разумникову голову, нагнулся, поднял голову, потряс в руке и кинул далеко прочь.

В угон за татарами шел воевода Федор Басенок. Другой воевода, Оболенский-Стрига, шел наперерез, отрезал ордынцам пути к Дикому полю. Татары кидались из стороны в сторону, уходили от русских. Чтобы спастись от наседавшего Басенка, темник Алей велел зажигать леса. Еще два дня шли полонянники среди выкриков татар, рева верблюдов и рыжего горячего дыма. Темник думал, что еще день-два и притомятся у русских кони, и благополучно вернется он в орду с богатой добычей.

Ранним утром настиг татар воевода Басенок близ Оки. У ратных людей за много дней погони кони притомились. Русские ударили на татар. Темник Алей держался крепко. У ратных опустели колчаны, немало переломилось копий и сулиц, иззубрились мечи и сабли, и солнце стало уже высоко. Полдня бились русские, но не могла малая рать воеводы Басенка одолеть татарскую тьму и стали уже поворачивать ратные коней вспять. Соколом вынесся тогда перед своими сотнями воевода Басенок, шлем на воеводе был иссечен, кольчуга в запекшейся крови. Поднял воевода боевую секиру, крикнул во весь голос, и его слышали ратные от края и до края поля:

— Срам падет на наши головы, люди русские, если дадим наших братьев в полон увести и не отплатим поганым за разорение.

Повернули ратные люди коней на татар побить супостатов или честно сложить головы на ратном поле, и усталости у каждого как не бывало. Синими молниями засверкали под полуденным солнцем мечи, смяли ратные наседавших татар, многих посекли и стали уже добираться к кибиткам, когда велел темник Алей засадным сотням ударить на русских. Плохо бы пришлось ратным, не подоспей на свежих конях рязанцы-порубежники, пустили рязанцы с тылу на татар тучу стрел, ударили в копья. Увидел темник Алей, что надо бросать богатую добычу и уходить, схватился за бритую голову, заскрипел зубами. Перескакивали татары на свежих заводных коней, как делали всегда, когда приходилось спасаться от погони, вскидывали на лошадиные спины молодых полонянок, мчали в степь. И когда завидев острые шлемы ратных, радостно закричали полонянники, видел Ждан, как пронесся мимо татарин; впереди седла кинута была поперек полонянка, волосы у женщины разметались, мели дорожный прах. Не видел Ждан лица полонянки, узнал только по светлым волосам, закричал сколько было силы:

— Мам!

Татарин оглянулся, взмахнул плетью и пропал в облаках пыли.

Подоспели ратные люди воеводы Басенка. Полонянники крестились, торопливо отмахивали поклоны, сотнями голосов наперебой кричали:

— Спаси вас господь, соколики!

— Не вы, не видать бы до века нам земли светло-русской!

Подъехал воевода, весело сверкнул на полонянников глазами из-под иссеченного, погнутого шлема, приподнялся в седле, на все поле крикнул:

— Здравы будьте, полонянники!

Полонянники, все, сколько было, рухнули на колени, отдали воеводе поклон земно. Подбежал Ждан, стал перед воеводиным конем, выкрикнул сквозь слезы:

— Вели, дяденька, татарина догнать, что матку увез!

У воеводы под усами задрожали губы, он нагнулся в седле, широкой ладонью взъерошил Ждану волосы.

— Не кручинься, малец, рязанцы за татарами в угон погнали, к вечеру свидишься с маткой.

Полонянники, какие были в ногах покрепче, тотчас же пустились в обратный путь, торопились вернуться к родным пепелищам. Другие едва были живы, те стояли у реки табором. Воевода Басенок, послав в угон за татарами рязанцев, решил у Оки дать отдых ратным людям.

Ратные расседлали коней, скинули кольчуги, разложили костры, стали впервые за много дней погони готовить в таганах варево. На радостях, что кончили поход, раздавали полонянникам припасы, какие оказались с собой. Ратные были все дети боярские, каждому из них ходить за сохой было в привычку, носа перед полонянниками-пахарями они не драли. Сидели рядком у костров, толковали о татарском разорении, о том, чтобы поспеть теперь управиться со жнивом.

Прошла ночь, к полудню вернулись из погони рязанцы, рассказали — как выбрались татары в степь, вмиг разлетелись в стороны, только и успели отбить у них два десятка полонянников да конский хвост на шесте — знамя темника. Ждан бегал от ратного к ратному, смотрел в суровые лица, до глаз заросшие бородищами.

— Дяденька, а матки у татар не отняли?

Рязанцы отворачивали бороды, было стыдно, что дали татарам угнать в орду полонянников. Московские ратные их корили: «Эх вы, горе вои. Кому-кому, а вам татарские обычаи сызмальства ведомы. На рубеже сидите, а поганых с полоном мимо носу пропустили».

Один из рязанцев, огнебородый, с глазом, повязанным тряпицей (глаз вышибла татарская стрела), притянул к себе Ждана, сунул зачерствелый пирог, жалостливо помотал войлочным колпаком.

— Сиротина ты малая!

Ратные, постоявши у Оки два дня, стали разъезжаться. Разбрелись и полонянники. Ждана прихватил с собой Оксен гончар. У Оксена в кровь были обиты ноги, оттого и не ушел он с полонянниками раньше. Был Оксен веселый и скорый на слово человек и напоминал Ждану нравом и обличием отца. Подмигнув Ждану, Оксен сказал:

— Тишком да ладком до Можая доберемся, а в Можае у меня родной братец. Поганые двор и гончарню спалили, да русский человек отрослив, что гриб под дождем. Сколько ни палят татары Русь, а выпалить не могут. Избу и гончарню новую поставлю, а тебя, Жданка, к гончарному делу приспособлю.

Оксен и Ждан медленно брели лесными дорогами. Оксен часто останавливался дать отдых израненным ногам. То и дело попадались на пути вздувшиеся конские трупы, объеденные зверьем мертвецы, кинутые телеги или остовы кибиток — следы татарского набега. Случалось — только присядут путники отдохнуть, потянет ветерок, пахнет трупным смрадом, воротит с души. Еще не растащило зверье конских и человеческих трупов, а на земле, истоптанной татарскими конями и засеянной пеплом, уже возились пахари, тюкали топорами, ставили на месте сожженных деревень и сел новые дворы.

Оксен, завидев пахаря, здоровался, оглядывал погорелый двор, присаживался, заводил речь. И слова были те же, что не раз слышал Ждан, говорил людям его отец Разумник: точно волки, меньшие князья рвут на клочья русскую землю, а Шемяка и Можайский князь, и Борис Тверской так и глядят, чтобы у великого князя город оттягать, не дать Москве верховодить на Руси. Поганым татарам только того и надо. Будь на Руси один князь — хозяин, давно бы русские люди орде хребет сломали.

Пахари вздыхали, разводили руками: «Не по нашему хотению, мил человек, деется».

У Ждана, когда смотрел на пожарища и истоптанные нивы, жалость и гнев томили сердце. Неясные думы роились в его голове, рождались слова печальные и гневные, хотелось сложить их в песню, но думы бледнели, а слова не шли с языка. Шел Ждану двенадцатый год жизни, и время петь ему еще не пришло.

Так, подолгу останавливаясь, медленно брели Оксен со Жданом к Можаю. За семь дней они прошли только половину дороги. На восьмой день пути у Оксена под мышками вздулись желваки. Его мучила неукротимая жажда. Он брел, пошатываясь, через силу, подпираясь выломанным посошком. К ночи думал Оксен добраться со Жданом до какой-нибудь деревеньки, но не пришлось. В сумерках остановились у ручья ночевать. Оксен лег прямо на берег и пил воду жадно и много, горстями. Потом отполз в сторону, сел под елью, прислонился спиной к замшелому стволу. Ждан собрал сушняк и разжег костер. При огне увидел багровые пятна, проступавшие на Оксеновом лице и потускневшие глаза. Оксен дышал часто, через силу, с хрипом он выдавил из горла:

— Смерть моя пришла, Жданко!

Ждану стало страшно. Он схватил Оксенову руку, рука была горячая.

— Ой, дяденька, не говори такое…

Оксен отвел его руку:

— Не тронь меня, Ждан. Хворь моя прилипчивая, та, что на Русь из орды приходит. Видел я не раз, как от нее люди помирают. Сначала огнем палит, потом под мышками вздует. Ты меня кинь и уходи, не то и тебе смерти не миновать.

— Не уйду, дядь.

Оксен посмотрел на Ждана добрым взглядом, из глаз его выкатилась слеза, поползла по бороде:

— Кто о тебе, сиротине, подумает?

Голова Оксена опустилась, заговорил он как-то быстро и несуразно. Поминал то татар, то гончарню, то лаял непотребно князя Шемяку.

Ждан сидел у Оксеновых ног, не смея шевельнуться от страха, слушал бред. От отца слышал — если стал хворый заговариваться, исцеления уже не жди.

Два раза Оксен приходил в себя, просил пить, и Ждан, зачерпнув в ручейке войлочным колпаком, приносил.

Надвинулась ночь. Стало совсем темно. Ждан вспомнил, что он не ел со вчерашнего дня, но есть ему не хотелось, только тяжело стало шуметь в голове. От земли потянуло мозглой ночной сыростью. Совы проносились над кустами, и ветер от их крыльев веял Ждану в лицо. Ломая тяжелой стопой валежник, брел по опушке медведь. Остановился, почуяв людей, заворчал. Постоял, побрел дальше, похрустывая.

Ждан, как держал Оксена за руку, так и задремал. Когда открыл глаза, над землей мутно серело. Ждан увидел близко мертвое Оксеново лицо. Он приподнял тяжелую голову, встал, но ноги подогнулись. Ждан покачнулся, упал на остывшее Оксеново тело.

Глава II

Стоял Ждан у ворот, слушал, как близко в бору куковала кукушка. Загадал: «Кукушка! Кукушка! Долго мне у монахов жить?». Считал: десять, один на десять, два на десять. «Ой, не может статься».

За тыном старческий голос окликнул:

— Ивашко!

Ждан ссутулился. Лицо сразу стало скучным, повернул к воротам голову. Ворота невеликие, створчатые, с тесовой кровлей шатром. На воротах лики святых. От времени и непогоды краски потемнели и облупились, остались клоки бород, сложенные для крестного знамения персты, вверху над бородами и перстами сумеречное всевидящее око.

Ждан вошел в фортку рядом с воротами. За тыном посреди двора стоит бревенчатая церквушка с деревянным крестом над двухскатной тесовой кровлей. Вокруг церквушки вразброс лепится пяток изб, ставленных прямо на земле — кельи иноков, клетушка и рядом с клетью поварня. Позади изб под самый тын протянулись гряды, на грядах капуста, лук, чеснок и горох — все на потребу иноков. У ближней избы, широко расставив ноги, обутые в новые лапти, стоял инок Захарий — келарь, позевывая крестил рот. Ждан подбежал к иноку, сложил лодочкой руки, склонил голову. Захарий привычно махнул рукой, благословляя, лениво ворочая со сна языком, выговорил:

— Собирайся, Ивашко, в город к боярыне Зинаиде, боярина Логина Теленка вдовке, скажи: келарь Захарий челом бьет, в обительской клети хоть шаром покати, и муку, и горох иноки приели. День ангела покойного боярина Логина на носу, бьет-де келарь Захарий челом, чтобы пожаловала братии на помин бояриновой души кормов, как сулилась. Да в городе долго не мешкай, перескажешь боярыне, что наказано, и обратно бреди.

У Ждана глаза повеселели, метнулся идти. Инок Захарий поймал Жданово ухо, потянул, но не больно, больше для порядка:

— Чего мечешься, или память отшибло…

Ждан руки лодочкой, лицо стало скучным, изогнулся:

— Благослови, отец Захарий!

Монах помахал пальцами. Сам думал: «Без малого четыре года в обители живет, из отрока в парня вытянулся, через два лета и чин ангельский принимать, молитвы с голоса все перенял, а обычаев юношеских, какие от святых отцов, в памяти не держит».



От ворот едва приметная тропка ведет в бор. Ждан, шагнув десяток шагов, оглянулся. Позади был обительский тын, густо увитый диким хмелем, за тыном виднелись тесовые кровельки иноческих келий, перекосившийся крест на церквушке, сверху ворот сердито глядит всевидящее око — все давно знакомое, опостылевшее.

Ждан не помнит, как попал он к монахам. Инок же Захарий рассказал: возвращался он глухой дорогой, шел из Москвы, увидел при дороге мертвого мужика и рядом отрока. Отрок был без памяти и едва жив. Захарий давно подумывал, что следует взять в обитель отрока, воды принести или другое какое дело сделать, помощник нужен. Пробовал было об этом заговаривать с архимандритом, но без толку. Увидев же отрока, обрадовался: «Господь указует». Отыскал поблизости мужика-бортника, приволок Ждана в обитель, выхаживал не страшась, хоть и знал — болезнь прилипчивая та, что занесли на Русь татары. Мертвого Оксена иноки отпели и похоронили. Очнулся Ждан после болезни, рассказал Захарию все, как татары село Суходрев разорили и сожгли, как увели его с отцом и матерью в полон и как отбил у татар полонянников великокняжеский воевода.

Захарий, когда отошла вечерняя служба, повел с игуменом Дионисием разговор: «Благослови, отец, мальцу в обители остаться, куда ему идти, сиротине малой».

Обитель была бедная, иноков вместе с игуменом Дионисием жило в обители всего шесть душ. Дионисий пришел в лесную лощинку, когда еще обители и в помине не было. В миру Дионисия звали Тимофеем Громославом. Был он конюшим тверского князя. На охоте по хмельному делу в ссоре ударил охотничьим ножом любимого княжеского боярина, пришлось Громославу, спасая голову, бежать, куда глаза глядят. До города Можая от лощины, куда пришел Дионисий, было рукой подать, но вокруг простирались лесные трущобы, даже мужики-древолазы, промышлявшие в бортях мед и воск диких пчел, избегали заходить в лощину, где простор был одним лесным бесам и лешакам. Лучшего места спасать душу и голову было не найти, бесов же Дионисий не боялся, верил, что молитва изведет всякую вражью силу. Поселился Дионисий в просторном дупле, кое-как пролетовал лето, к осени выкопал землянку. Питался он ягодами, грибами, а когда случалось раздобыть муки, пек лепешки. Скудная еда иссушила и сгорбила его могучее тело и обескровила лицо. Дионисий скоро стал походить на святых, каких рисовали на деревянных досках мастера-богомазы.

Весть о новом подвижнике разнесли мужики-бортники, от них и узнали о пустыннике в ближних городах — Можае и Звенигороде. В лесную лощину стали наведываться люди — кто с дарами просил подвижника помолиться о спасении души, кто послушать пророчества. Прибилось еще двое бродячих чернецов, просили благословения копать рядом землянки, спасения ради души. Мужики-древолазы срубили лес, расчистили место, поставили церквушку и избы отшельникам, умрешь — будет кому помолиться за душу.

Так появился в лесной трущобе монастырек.

Князья, сидевшие в уделах, были монахам первыми радетелями, жаловали обители землями. Пахарям и мужикам-поземщикам, какие земли не пахали, а промышляли разными промыслами и сидели на пожалованных землях, наказывали давать в монастырь оброк, каким монахи изоброчат. Можайский князь Иван был скуп, обители ничего не пожаловал, думал князь не о спасении души, а смотрел, как бы урвать что-нибудь у князей соседей.

Жили монахи в лесной обители скудно, перебивались с хлеба на воду, кормились тем, что жаловали радетели, и огородиной с обительского огорода. Обитель не росла, хоть и славилась благочестием иноков и уставом, как у монахов на Афонской горе. Устав игумен Дионисий соблюдал строго. Потому, когда заговорил инок Захарий, чтобы оставить Ждана в обители, Дионисий, пожевав высохшими губами, строгим голосом заявил:

— А ведаешь, Захарий, что афонские святители ребят голоусов в обителях держать заказали?

Захарий хотел было сказать: афонские святители наказывали так для своих иноков греков, чтобы не случилось между ними блуда, а блуд такой не то сказать, а и помыслить русскому человеку срамно. Захарий рассудил: хоть и не благословил игумен остаться отроку в обители, но и запрета не наложил, и решил оставить. Посоветовался с братией, те рассудили: работных мужиков, как в других монастырях, в обитали нет, подрастет отрок, будет на обитель работник, да я куда сироте деться. Так и остался Ждан с монахами в обители. Звать его стали теперь, как крестил в Суходреве поп — Иваном.

Инок Захарий заправлял всем обительским хозяйством, он же пек для братии хлебы, стряпал немудреные яства и варил квасы. К делу он быстро приучил и Ждана.

Монахи скоро привыкли к сметливому отроку, привык и сам игумен Дионисий, хотя и не сказал Ждану за три года и десятка слов, — игумен слыл великим молчальником…

…Нетерпеливо шагал Ждан по лесной тропке. Тропка знакомая, раз в месяц приходилось бывать Ждану с Захарием в Можае, Захарий одного еще ни разу не отпускал. Стращал: «В миру бес бродит, ищет душу христианскую поглотити. Того ради бес иной раз зрак женский примет, иной раз в личину скоморошью вырядится, и песни поет, и на гудках играет, и хребтом вихляет, и все то чинит бес на погибель человеков».

Хоть и боялся Ждан бесов и среди ночи не раз кричал во всю мочь, когда бывало приснится ему после Захариевых поучений нечистый — мохнатый, с козлиными рогами, но рад теперь был, что вырвался, наконец, из обители, можно будет потолкаться на торгу среди народа. С Захарием ходить была одна мука. Случалось, завернут на торг к купцу-благодетелю муки или масла промыслить, тут как тут подвернутся скоморохи с ученым медведем, лицедеи в личинах, народ обступит веселых молодцов, смех, крик. Ждан юркнет между народом, только веселые начнут играть позорище, а Захарий уже тянет за рукав подальше от бесовского игрища, отплевывается. Не раз он грозил: «Воротимся в обитель — поучу жезлом». Бить однако не бил: был он нрава кроткого.

За мыслями не заметил Ждан, как добрался он до болота, пересекавшего тропу. За болотом — просека. Просекой идет дорога до самой Москвы. Ездили здесь нечасто, среди гнилых пней буйно пробивалась зелень. Ждан остановился. Просека в этом месте прямая, уходила в даль суживаясь. Ждан прикинул, сколько пути до Москвы пешему: «В три дня, пожалуй, добраться можно. Эх, Москва, какая-то ты есть? Хотя бы одним глазом взглянуть!» Мужики, какие бывали в Москве, говорили: раз в сто Москва больше Суходрева, а народу — не пересчитать.

На влажной земле Ждан разглядел следы многих копыт. Стало под сердцем нехорошо. Не татары ли? Ждан вышел на опушку, увидел длинные жерди изгородей, за изгородями зеленела рожь, конопляники, огороды, вразброс стояли избы подгородних пахарей. Его окликнули:

— Гей, святая душа!

Ждан увидел над коноплями человеческую голову. Присмотревшись, узнал Микиту Пятку, старосту подгородних мужиков. Видел он Пятку не раз в обители, когда приходил тот с калачами, просил монахов за помин родителевой души.

Ждан свернул к коноплянику. Пятка замахал руками, закричал еще издали:

— В город наладился, — так обратно вороти.

Рассказал, что чуть свет наехала в город московская рать. Князь Иван, без оглядки, бежал прямешенько к литовскому рубежу.

Ждан, не дослушав Микиты, мимо дворов подгородних пахарей, заспешил к городу. На стенах, рубленных из толстенных бревен, поблескивали железные шапки московских ратных. У распахнутых настежь проезжих ворот двое караульных, опершись на бердыши, спорили с молодым вершником. Вершник размахивал плетью, приподымался в седле и кольчуга на нем серебряно звенела. Ждан прошмыгнул в ворота. В узких улочках от множества коней, пеших ратных и сбежавшегося в город посадского люда — едва можно было повернуться. У двора князя Ивана не то человеку пройти — мышь и та не проберется. Стояли здесь посадские и пахари да немногие из можайских боярских детей. Ждан поддал плечом влево, вправо. Кто-то крепко стукнул его локтем в нос, кто-то влепил в голову щелчок. Ждан пробился во двор, к крыльцу. На крыльце показался человек в алом кафтане — московский дьяк. За дьяком вышел боярин. С голов полетели шапки, в разных местах закричали:

— Здоров будь, боярин Федор!

Боярин приветливо кивал в стороны: «Живите по-здоровому, люди русские». В боярине Ждан узнал великокняжеского воеводу Басенка; был воевода такой же кряжистый и румянолицый, как в то время, когда выручил русских полонянников из татарского полона. Дьяк тряхнул рукавом, достал откуда-то свиток, развернул. Басенок перегнулся через перила крыльца, зычно крикнул:

— Угомонитесь!

О чем читал дьяк, Ждан сразу не разобрал, понял дьячью речь, когда стал тот от имени великого князя вычитывать вины князя Ивана: ...




Все права на текст принадлежат автору: Владимир Павлович Аристов.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
СкоморохиВладимир Павлович Аристов