Все права на текст принадлежат автору: Сергей Николаевич Марков.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Карточный домикСергей Николаевич Марков

Annotation

В книгу московского прозаика Сергея Маркова вошли повесть «Карточный домик» и рассказы.

Трагедия вернувшихся на Родину «афганцев», неспособность некоторой части общества понять этих людей, беспощадная правда о войне — основная тема книги.


Сергей МАРКОВ

КАРТОЧНЫЙ ДОМИК

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

ОН ВЕРНУЛСЯ

ИЛЬЯ МУРОМЦЕВ

1

2

3

4

5

6

ЧТОБЫ ПОСМЕЯТЬСЯ

notes

1


Сергей МАРКОВ


КАРТОЧНЫЙ ДОМИК


Повесть и рассказы


КАРТОЧНЫЙ ДОМИК


1


«Горь-ко! Горь-ко! Со светлой вершины дано вам отныне в бескрайние дали взглянуть! Ребята! Будьте щедры на труд, любовь и крики рождений! Добра вам и света!» — «А я желаю черной жизни молодым! Пусть квартира будет с хрусталем на черном бархате! Пусть ложками едят черную икру! И пускай ездят только на черной «Волге»!» — «Ура! Горь-ко! Горь-ко!..»

Прошло часа полтора, а ночь упрямо не наступала. Видны были под сизым, бирюзовым в оранжевых перьях на западе небом вспаханные, взбухшие от дождей зеленоватые поля до горизонта, прозрачные леса, поблескивала темная вода в колеях извилистых горбатых проселков. Я стоял в тамбуре, прижавшись лбом к холодному дребезжащему стеклу, а колеса словно отпечатывали сказанное нам полдня назад во Дворце бракосочетаний: «У вас есть мо-ло-дость о-ба-я-ние лю-бовь и чис-тое мир-ное не-бо но счасть-е са-мо по се-бе не да-ет-ся в сов-мест-ной жиз-ни про-яв-ляй-те доб-ро-ту и рас-су-ди-тель-ность не об-ра-щай-те вни-ма-ния на ме-ло-чи соз-да-вай-те проч-ную со-вет-скую семь-ю чем креп-че семь-я тем проч-нее на-ше об-щест-во тем бли-же мы к ком-му-низ-му». «Вот до тех домиков, — хитрил я, — и пойду в вагон. До сосны. До озерца. До переезда». Но не уходил, потому что хорошо было стоять одному в прохладном тамбуре. Въехали на мост, и захотелось крикнуть что-нибудь, как там, под нашими сверхзвуковыми бомбардировщиками, от которых дрожат горы, или на броне, в грохоте и лязге, или в тиши — в барханах на привале после боевой операции, когда, казалось, ложку от усталости до рта не донесешь и шея голову не держит, точно у младенца, мы начинали вопить в дюжину луженых, охриплых, облепленных пылью глоток, колотить по котелкам, каскам, камням, и Миша или Шухрат поднимались, за ними Валера Самойлов, потом Резо и постепенно, но быстрей, быстрей раскручивали, заводили лезгинку, или гопака, или какой-нибудь танец аборигенов острова Фиджи, и усидеть никто не мог, разве уж совсем сынки, салаги — даже взводный усидеть не мог порой.

— Ты шизо, тебе лечиться надо, а не жениться! — услышал я сзади Олин голос и понял, что не удержался, в самом деле заорал под грохот колес по мосту. — Ты что?

— Так как-то вырвалось. Извини.

— Да, муженек… Ты меня все больше пугаешь. Пошли-ка в вагон.

Взяв в купе полотенце и зубную щетку, Оля ушла умываться. Я ждал ее в коридоре. Вспомнился тот солнечный день в начале марта, когда мы подали заявление в загс. Мы должны были встретиться в двенадцать, но в половине первого ее еще не было. Я бродил вокруг памятника Тимирязеву и, не зная, откуда она придет, смотрел то налево, на улицу Герцена, то на скверик перед церковью, в которой венчался Пушкин, то на бульвар и думал о том, что три года еще не прошло с выпускного вечера, когда мы проходили всем классом здесь, у Никитских, к Красной площади, но это больше тысячи дней и ночей, уж не говоря про часы, минуты и секунды, а закрыть глаза, зажмурить посильней — и не было этих трех лет. Опоздав на час с лишним, она приехала на такси. «Извини», — сказала. Районный загс был закрыт на ремонт. На метро мы поехали во Дворец на Ленинградский проспект, где кафе «Аист». Нам выдали бланк. Заполняла его Оля, потому что меня и в школе ругали за почерк, а теперь он стал совсем корявым. «Желая по взаимному согласию вступить в брак, — прочитала она тихонько вслух, — просим его зарегистрировать в установленном законом порядке. После регистрации брака желаем — носить общую фамилию мужа или жены или остаться при добрачных фамилиях». Оля посмотрела на меня. Я пожал плечами — она обиделась. «Так тебе, значит, безразлично, какая у меня будет фамилия?» — «Возьми мою, если хочешь». — «Нет уж. Раз так, я останусь с папиной». Я согласился. Потому что очень она любила своего отца, очень много он для нее значил. Я хорошо помню его лицо в ту минуту, когда он узнал, что мы решили пожениться. «Вот оно что… — Семен Васильевич посмотрел на меня, будто впервые увидел. — Ну, что ж… если сами, без родителей решили…» А позднее, когда опустели тарелки с закуской и бутылка, одутловатое, набрякшее лицо Семена Васильевича сделалось свекольного цвета, он вывел меня на лестничную площадку покурить и там сказал трескучим своим голосом, астматически дыша: «Ты пойми, Олька — все для меня». — «Да, я понимаю», — ответил я. «Ни черта ты не понимаешь. Но когда-нибудь поймешь. Ладно. Ты вот что скажи: почему орден свой не носишь?» — «А у меня его нет», — сказал я. «То есть как — нет? А дочка мне сказала… Э, брат…» Я хотел объяснить, что орденом я награжден, но еще его не вручили, так чаще всего и бывает, ордена приходят позже, так и у Павла Владычина было, и у многих… Но после его «Э, брат…» ничего объяснять не стал. Да и при чем тут? Есть у меня орден, нет — неужели он, фронтовик, не знает, что у каптера порой больше орденов и медалей, потому что с офицерами дружен, чем у кого бы то ни было? Впрочем, может быть, и знал когда-то: лучших ребят чаще пуля находит, чем ордена… Знал — но забыл. И он долго еще рассуждал на лестничной площадке об орденах, о всяческих наградах, о том, что ничего от человека не остается в конце концов, а награды остаются, внук или правнук возьмет их в розовенькие пухлые свои ручонки, чтобы поиграться, — и вспомнит, память крови заговорит. Я не знал, что такое память крови. Но я знал нашего взводного, у которого никаких наград не было, потому что он любого начальника мог послать. И внуков уже не будет. «Награда, это ж, понимаешь… Значит, недаром жизнь прожил, понимаешь! Ну а самому-то пришлось пострелять? Да что ты в лице меняешься, верю, есть у тебя орден. Но орден-то ордену рознь — вот в чем загвоздка, как говорят. Ладно, чего уж… — махнул рукой Семен Васильевич. — Вы-то что могли?»

…Назначили свадьбу на седьмое мая. Оля сказала, что не хочет всю жизнь маяться. «Нельзя ли на конец апреля?» — «Все занято». — «А на июнь?» — «На июнь еще рано, приходите через месяц». — «Ладно, — махнула рукой Оля. — Маяться так маяться». Купив бутылку вина, мы поехали к Павлу Владычину. Он спал, соседи его разбудили. Прихрамывая, в тельнике и широченных штанах, со всклокоченной гривой, Павел вышел в коридор. Я сказал, что мы подали заявление. Он не поверил спросонья, но Оля подтвердила, и Павел, кивнув нам в сторону своей комнаты, отправился на кухню. Принес сыр и колбасу, банку скумбрии в томате, конфеты. Сели. Я разлил. Яркое мартовское солнце светило в окно и пронизывало бутылку с вином и стаканы. Блестела дверца платяного шкафа. «Тогда уж надо бы… — сказал Павел, но не договорил. Встал, принес четвертый стакан. Наполнил его до краев, сверху положил кусок хлеба. — Давайте, — сказал он. — За вас». Не успели мы выпить, как пришел брат Павла, Гарик, а вслед за ним трое «афганцев» — Толик, Саня и Виктор; Павел служил с ними в ДШБ — десантно-штурмовом батальоне, а я застал лишь Виктора Гармаша, но вскоре он дембельнулся. «Афганцы» тоже принесли с собой выпивку — и понеслась: «За тех… Зеленые левей взяли, а мы зашкалили и прямо на «духов» головной дозор — полоснули они по нам с Толиком, мы за дувал перевалились и оттуда «эфками»… Давайте, ладно, мужики, девушке тоска все это слушать! За женщин предлагаю стоя!.. Не, я точно слышал, летом выводить будут… А с Васькой Александровым что, не слыхал никто? В Ташкенте в госпитале — эрэсом обе ноги. Выше колен. Ну, за ребят! Не чокаются! Мы как за живых… Коль, значит ты не шутишь, гулять на свадьбе будем в мае? Какие шутки…» — «Хотите погадаю?» — в разгар предложил нам непьющий Гарик. «Хотим!» — обрадовалась Оля. Мы отошли в угол комнаты и сели вокруг сундука, заменяющего журнальный столик. Но едва лишь Гарик достал колоду, Павел, вынырнув из спора, сказал: «Вы имейте в виду: у Гарика шулерские карты. Я вам не советую». Мы послушались, хотя Оля уже настроилась — она любила, когда ей гадают. Гарик на брата не обиделся, потому что вообще не умеет обижаться. Стал показывать фокусы, а Оля тем временем строила на сундуке карточный домик, он получился очень красивый. Но только она отвернулась — домик рухнул. «Я же говорил, — заметил с улыбкой Павел. — Слишком много эти карты врали на своем веку». На кухне Оля все-таки попросила Гарика погадать — и он нагадал, что будем мы жить долго и умрем в один день, как в сказке. И еще многое нагадал, и все было более или менее хорошо. Оля верила.

Потом, как всегда у Павла в Слободе, уходили и приходили, и приносили с собой и приводили, и выяснялись отношения, звенела расстроенная гитара, басил, хрипел магнитофон: «Вот мы и встали в крестах да в нашивках в снежном дыму. Смотрим и видим, что вышла ошибка, ошибка, ошибка, смотрим и видим, что вышла ошибка, и мы — ни к чему!..» Когда кто-то привел с улицы или из соседнего ресторана девочек и вскоре равномерно, словно двуручной пилой бревно пилили, заскрипела за перегородкой раскладушка, мы с Олей вышли и по черной лестнице поднялись на крышу. Видна была в зеленовато-палевых мартовских сумерках вся старая Москва и излучина Москвы-реки. Мы сели на гребень, обнялись. Тепло от ее бедра проникало в меня сквозь материю, бродило во мне, как вино, и пьянило, и не верилось снова, что это я, которого могло — должно бы, по теории вероятности, хоть и мало что в этой теории я понимаю — не быть, это я, по крайней мере раза три-четыре уже ни на что не надеявшийся, я обнимаю ее, любимую свою, невесту. «И часто к вам на мальчишники такие девочки заходят?» — спросила Оля. «Витька». — «Он ужасный… Крикливый. Он шлюх привел? Я думала, Павел твой». — «Нет, Витька. Говорит, пока жив, буду все, что шевелится… за тех, кто там остался навсегда». — «Какой-то бред! А он там был вообще? На самом деле воевал?» — «Конечно. Ранен был. Медалью «За отвагу» награжден. И мечтает туда вернуться». — «Вернуться?» — «Ему кажется, что там была жизнь. А здесь лишь подобие». — «И тебе так кажется?» Я не ответил. «Ты меня пугаешь. Но ты совсем не такой, как этот Виктор. Какой-то он… — она не договорила, загрохотали по железу шаги, и появился Виктор. Нас он не заметил. — Легок на помине — хороший человек», — прошептала Оля, прижимаясь ко мне. Виктор закурил. Отхаркался. Расстегнул молнию и, шатаясь, стал мочиться с крыши. Я хотел его окликнуть, но сообразил, что хуже будет, если он обернется. Оля, зажмурившись, ждала. И я ждал…

«Гляди, сынок! — сказал Виктор. — Слышь, сын долбаный, смотри сюда!..» Женщина вскрикнула, и я, стоявший с автоматом на посту, верней, на стреме, против воли обернулся. Двое «дедушек» уже отдыхали, развалясь в тени дувала, трое ждали своей очереди, молча глядя, как Виктор, взяв стоящую на коленях женщину за волосы, заставляет ее делать непотребное. «Тоже хочется, сын? — Глаза Виктора были похожи на глаза кобеля при случке. — Вот послужишь с наше, поймешь службу… Давай, сука, не спи!» — Он хлопнул женщину ладонью по затылку — десантники рассмеялись, один из них не выдержал, пристроился сзади, задрав платья. Потом ее положили на живот, потом перевернули на спину — она не сопротивлялась, скорее наоборот, но глядела лишь в небо, точно искала там что-то. «Подмахивает, мужики! Бабы они все бабы. Что это из нее течет?! Молоко… Витек, ты ребенка-то куда дел?» — «Не видел я никакого ребенка, отвали. Будешь еще?..» — «Пора соскакивать отсюда!» До темноты она тащилась за нами, измученная, в рваном тряпье, по барханам и горам. Один из десантников объяснил мне, что в родном кишлаке ей после этого уже не жить и она надеется, что кто-нибудь из нас возьмет ее в жены. «А что, сын, — говорил мне Виктор, автомат и рюкзак которого я тащил. — Не женить ли тебя на ней? Обрезание тебе сделаем. Свадьбу сыграем, напьемся. А после дембеля в Москву ее заберешь. Вот такая жена будет». — «Ей ты понравился, — сказал я. — С медалью». — «Молчать, козел!» — взбеленился Виктор. Но женщина, девочка еще, и в самом деле льнула к Виктору, на привале играла, точно побрякушкой, блестящей его медалью, бормоча что-то и улыбаясь. Виктор еще раз поставил ее на четвереньки, а потом, застегнув штаны, увел куда-то в сторону, в темноту. Выстрел я слышал уже сквозь сон — я не спал до этого двое суток. Все было в первые недели службы как в тумане…

Виктор уходить не думал. Что-то в окнах напротив привлекло его внимание, он перегнулся через ограждение и смотрел, а потом как заорет в колодец двора: «Эй, козлы! Мы кровь проливали, а вы совокуплялись тут!» — «Заткнись, Витька!» — сказал я. «Молчи, салабон! — отрубил он и продолжал вопить надрывно на всю Москву: — Вы бакшишев, гостинцев к Первому мая не получали, паскуды! Под «градом» не бегали! В танке, суки, не горели!.. До той крыши допрыгнешь? — сказал мне. — Мажем на литруху!» Оля с усмешкой и с вызовом взглянула на меня. «Мажем», — сказал я, поднимаясь. «Спорьте, — сказала Оля. — И прыгайте. Желательно, сразу головой вниз. А я пошла». — «Подожди». — «Нет, нет. Держи пари». — «Разбей, — попросил ее Виктор. — На литр белого». — «Сколько угодно, — она разбила наши руки. — Прыгай», — сказала мне. «Ты не уходи». — «Хочешь, чтобы я видела?» — «Жених и невеста, тля! — не выдержал Виктор. — Я невест не держу — гони за литрухой, Колян!» Крыша противоположного дома была немного ниже. Жесть по краю заржавела, скорчилась, кое-где порвалась и не выдержала бы человека, так что прыгать надо было дальше, к решетке. «Кончай, Витек, дуру валять», — сказал я, но он лишь отмахнулся и стал карабкаться на гребень. «Не прыгнет, — Оля улыбалась. — Он не сумасшедший». А я знал, что прыгнуть он мог, надо было схватить его, увести вниз и пить — но я сидел рядом с Олей неподвижно, боясь сознаться себе в том, что хочу, чтобы Виктор прыгнул и сорвался, потому что слишком много в нем было того, что делало всех нас братьями-близнецами, искупавшимися в кипящем котле с кровью, и смерть его (надеялся я тогда, но открываюсь — а если не хватит мужества открыться, то вообще не имеет смысла писать, все будет враньем — только теперь, спустя годы, когда всем уже почти все с нами ясно), смерть его дала бы шанс жить мне, жить нам. Он побежал вниз, оттолкнулся, но ухватился в последний момент за сломанный поручень пожарной лестницы и жалко, некрасиво повис, раскачиваясь над двором-колодцем. Я вытянул его. Минут пять он, абсолютно белый, молча сидел между нами, его колотило, мы его старались успокоить. Захныкал как-то по-детски или по-стариковски, слезы полились. «Уйди», — шепнула мне Оля. Я отошел, сел за трубой, а она положила его голову к себе на колени и стала гладить, что-то нашептывая, а меня она никогда по голове не гладила, и я не выдержал, вышел. Виктор бросился на меня, как раненый медведь, мы сцепились, покатились по крыше и оказались бы внизу на асфальте, обнявшись, как братья, если бы не вывалила вся компания и нас не разняли. Поздно вечером на улице Горького у телеграфа Витька схватил сзади за косу безобидного хипаря или металлиста и щелкнул по затылку, тот завизжал, выскочили из подворотни его волосатые оборванные дружки в заклепках и цепях — в 108-е отделение милиции на Пушкинскую мы пришли вскоре после того, как на патрульной машине туда привезли Виктора. Он и в отделении орал, брызжа слюной, размахивал руками, тельняшку на груди рвал, его скрутили и затолкали в камеру, а нас слушать не стали. Вышел он через полмесяца осунувшийся, утихомиренный, сказал, что на все забил и всех в гробу видал. Из семнадцати моих знакомых москвичей-«афганцев» уже троих посадили. Один милиционеров измордовал на день десантника, другой комсомольского секретаря вместе с креслом из кабинета вышвырнул, третий повара в столовой у себя на заводе окунул головой в щи. Ребята, мол, интернациональный долг выполняли, говорили адвокаты, нервы и тэ дэ и тэ пэ — не помогало. Закон у нас един для всех, твердили судьи.

2


…Она появилась в коридоре вагона, пахнущая земляничным мылом и зубной пастой. Я обнял ее за талию.

— Пусти. Пусти, слышишь?

По густой черноте за окном бежали матовые приглушенные светильники и хромированные ручки дверей купе. Мерно стучали колеса на стыках рельсов. И мне ничего в жизни больше не нужно было, только стоять вот так с Олей, прижавшись друг к другу.

— Пусти, я спать хочу.

В купе было темно. Позвякивали на столе стаканы в подстаканниках, белела в развернутой газете яичная скорлупа.

— Полезай к себе, — прошептала Оля.

Я забрался на верхнюю полку, а она стала раздеваться. Я слышал, как шуршали, потрескивая, ее водолазка, колготки. Когда она улеглась, я наклонился и посмотрел — глаза ее были уже закрыты.

— Спокойной ночи.

— Спо-кой-ной но-чи, — ответили мне ее засыпающие губы.

Я лежал одетый при свете ночника, и смотрел в потолок с дырочками, с какой-то ручкой, и думал о том, что означают надписи: «закрыто» — «открыто». Потом я стал думать о нашем поезде. Представил, как он идет ночью под звездным небом, а вокруг голые весенние поля и леса, и дома, в которых спят люди, и всем что-то снится. Когда я был там и когда только вернулся, я уверен был, что сниться теперь мне будет одно и то же. И вот прошло почти полгода, но еще ни разу не приснилось ничего. Нет, сны, конечно, бывали — про детство, про школу, как сдавал экзамен по химии и как прыгал первый раз с парашютом в девятом классе. Но не было снов, которых ждал, и это ожидание выматывало. Иногда по ночам казалось, что видел я все, что было там, в кино. Или слышал от кого-то. Может быть, от ребят в военкомате, от Павла Владычица, когда в самом начале, только я приехал в часть, мы сидели с ним после ужина в курилке и он рассказывал. Светились окна палаток, кто-то чистил рядом сапоги, смеялись на соседней скамейке, подметали у входа в столовую, а в горах, силуэты которых едва угадывались, жужжал вертолет и слышны были то отрывистые, то длинные очереди. Вот тогда мне Павел и рассказал все, что потом со мной было. И взводный подошел, дополнил. Забренчала неподалеку гитара.

Гранатовый цвет,


гранатовый цвет,


гранатовый цвет


на дороге.


И нас уже нет —


ушли мы в рассвет…



Не думал, что стук вагонных колес так похож на пулеметные очереди. К черту! При чем здесь? Под стук колес хорошо вспоминать о детстве, о днях рождения, о том, как просыпался, зная, что подарок лежит в изголовье. И песню под него можно напевать. И стихи. Но стихов я не помню. Разве что «Мой дядя самых честных правил…». И Маяковского — о советском паспорте. Учительница литературы как-то отправила в соседний жэк, чтобы я там с пафосом прочитал Маяковского пенсионерам и шестнадцатилетним, только получившим паспорт. От волнения забыл в том месте, где про змею двухметроворостую, и ушел с позором. Поехали с ребятами в парк Горького кататься на американских горках, и все надо мной измывались. Я злился. Я тогда был комсоргом класса.

…И нас уже нет —


ушли мы в рассвет,


ушли мы в рассвет по тревоге…



— Может быть, ты все-таки погасишь свет? — послышался снизу раздраженный шепот.

— Оль, — свесился я с полки, — помнишь, как мы в Парке культуры на американских горках катались?

— Помню. Ты мне мороженое тогда не купил.

— У меня денег не хватило. А у Андрея Воронина всегда хватало.

— Ты опять?

— Я просто вспомнил, как он купил тебе эскимо.

— Не эскимо, а в стаканчике за двадцать. А ты чуть не лопнул от ревности.

— Неправда твоя.

— Ты спать будешь?

— Буду. Спокойной ночи, — сказал я и выключил ночник. Но лучше бы я этого не делал, потому что штора на окне была опущена и стало совсем темно.

Минут десять я пролежал с открытыми глазами. А как только опустил тлеющие от бессонных ночей веки — очутился в лазуритовых горах, полетели над головой красные трассеры. Я перекатился за камень и едва не упал с полки, лишь в последний момент успев ухватиться за соседнюю. Задел спавшего там пассажира. Голый по пояс, жирный, перепуганный, он вскочил, ударился лбом о потолок.

— Вы с ума сошли? — сказал он, придя в себя.

— Извините.

— Да что «извините», так заикой человека на всю жизнь можно сделать!

Проснулась и пожилая женщина внизу.

— То они шепчутся тут, то целуются… Девушка, совесть у вас есть?

— При чем тут девушка? — спросил я таким голосом, что женщина сразу отвернулась. Мужчина тоже больше ничего не говорил и вскоре захрапел, будто назло.

Полежав еще некоторое время с открытыми глазами, я включил ночник и при свете незаметно уснул.

3


Не доехав до города, в котором во время войны был ранен ее отец и жили мои товарищи по службе Игорь Ленский и Юра Белый, мы сошли на полустанке. Поезд скрылся за голубым еловым лесом, Оля помахала ему вслед рукой. Стало тихо. На платформе кроме нас никого не было.

— Ты меня любишь? — спросила Оля.

— Люблю.

— А почему ты никогда об этом не говоришь? Говори. А то я забуду. Где мы там будем ночевать? Я хочу, чтобы первая брачная ночь у нас была на сеновале.

— Откуда весной сеновал?

— Ну, тогда на русской печке. Сколько тебе было лет, когда тебя увезли отсюда?

— Двенадцать.

— Значит, ты почти ничего не помнишь? Как пахнет в лесу! Ужасно длинная была зима, правда? Мне казалось, она никогда не кончится.

Мы шли по разбитой тракторами, будто «градом» — реактивными снарядами, дороге, обходя лужи. Пахло прелью и уже новыми, нарождающимися листочками, и влажным мохом, и смолой. Дошли до Хлябова. Изба, где мы жили с теткой, была заколочена, почернела, покосилась, нижние венцы сгнили. Пошли дальше по улице, и я не узнавал домов, когда-то нарядных, с наличниками, а теперь совсем мертвых. Изгороди были повалены или их вовсе не было. Сиротливо глядели в небо «журавли».

— Невесело здесь у вас, — сказала Оля.

На скамейке у колодца сидел старик в телогрейке и валенках. Это был Филиппыч. Он учил нас делать поплавки, вытачивать стрелы для луков, мастерить ловушки. Во время войны он был сапером и любил рассказывать, сидя на завалинке, лузгая неспелые семечки, шелуха от которых липла к бороде, как в сорок третьем они стояли по грудь в ледяной, замерзающей уже речке и держали на себе мост, а солдаты по нему перетаскивали орудия и проезжали машины. Мы слушали рассказы Филиппыча и жалели, что поздно родились. Нам тоже хотелось минировать дороги, взрывать мосты, косить из автоматов фрицев почем зря. На краю поля мы построили блиндаж и штурмом брали его. В рукопашной мне свернули скулу и тут же попытались вправить — я едва не потерял сознание от боли. Но не плакал. И Филиппыч сказал при всех ребятах, что со мной он в разведку бы пошел. Последние одиннадцать месяцев войны Филиппыч воевал в каком-то особом подразделении, о действии которого — как он говорил — рассказать можно будет только по разрешению и даже не министра обороны, а непременно всего Советского правительства. И Филиппыч ждал решения, а вместе с ним и ордена и прибавки к пенсии. Правительства менялись, волюнтаризм приходил на смену культу личности, период застоя — волюнтаризму, а решения не было. Все те, кто когда-то смеялся над Филиппычем, разъехались по городам или поумирали. Смеялся и я с мальчишками. А теперь сам оказался в таком же примерно положении: мы были — но нас не было.

— И Александровы уехали? — спрашивал я Филиппыча. — И Сантанеевы?

Он кивал, поглядывая на Олю.

— И Жучковы?

— Жучковых-то ни одного не осталось, — ответил Филиппыч. — Васька угорел пьяный, Сашка, сын его, утоп, брат его, Толик, на мотоцикле, и сестра удавилась, а мать ихняя, Зоя, она той весной… И Макаровых нет.

— А магазин или что-нибудь у вас здесь есть? — спросила Оля.

— Мага́зин-то есть, как же. В Федотовке-то есть мага́зин, как же.

До Федотовки было семь километров. Мы попросили у Филиппыча картошки, соли, хлеба и лука. Спустились к озеру. Оно уменьшилось едва ли не наполовину и почти все заросло.

— А вот и дуб, про который я тебе рассказывал. Тогда под ним вода была, представляешь?

— Не представляю.

Солнце было низко. Холодало. Я собрал валежник, приволок высохшую ольху и пару сосенок с медными иглами. Построив на сухой бересте шалашик из веток, поджег. Вспомнилось, как, наловив под дождем окуней, мы варили уху, перед закатом выскользнуло из-под туч солнце, засверкало и заискрилось все, и дым от нашего костра, прошитый жемчужными нитями, стелился по траве, по ивняку, по стеклянной поверхности озера.

— Я не видела эту зажигалку, — сказала Оля. — Дай-ка посмотрю. Откуда она у тебя?

— Трофейная.

— Ты что, у кого-то ее там отнял?

— Нет. Нашел. Зашли в пустой дом, а она там валяется на полу.

— А почему дом был пустой?

Я переломил несколько сосновых веток и положил в костер. Иглы вспыхнули, заплясали в огне, скрючиваясь.

Зажигалка лежала рядом с «духом», который отстреливался из пулемета и ранил в живот Валеру Самойлова. Граната, брошенная Павлом, выворотила «духу» внутренности, но упал он, видно, не сразу или полз, и поэтому окровавленные кишки тянулись через всю комнату, от стены к стене. А на полу еще дымились миски с бараньим пловом, валялась согнутая ложка. И вдруг глаза убитого открываются… Как об этом расскажешь? Или о запахе, который стоял в том кишлаке под вечер, когда мы с Павлом и еще двумя ребятами вернулись по заданию комбата за документами. Днем на солнце было семьдесят пять, если не больше — термометры зашкаливало. Почти сварившиеся за день трупы, почерневшие раны были облеплены зелеными, синими мухами и какими-то коричневыми жучками. С нами был молодой солдат, вчерашний студент-психолог, он все шутил по дороге, каламбурил, стихи читал про электрика Петрова, о студентках своих рассказывал. А как увидел трупы, подкатила к горлу каша, что была на обед. Со словами «я сейчас, ребят, сейчас» он привалился плечом к дувалу, трясясь от спазм. Мы разыскали сумку с документами, собрали кое-какие трофеи по мелочи, а когда вернулись, обезглавленное его тело плавало — как мне в первый момент показалось — в луже крови. Правая рука так и осталась поднятой, согнутой, с крепко сжатым кулаком — он пытался защищаться. Мы видели, как они уходили по сопке. Двое. Но сил за ними гнаться не было. Постреляли — и плюнули. Психолога все равно не оживишь, а отомстить за него и за других ребят — мы еще отомстим. Когда тащили его в лагерь, из кармана выпала фотография, на которой был заснят погибший — тогда еще мальчик лет шести, сидящий на пони в зоопарке.

— Да ну тебя, — сказала Оля. — Иногда ты совсем чужой бываешь. Ты словно уходишь от меня куда-то. О чем ты думаешь?

— О тебе, — сказал я, наклонился и поцеловал ее в разгоряченную от костра щеку, в губы — она рассмеялась.

— Ты совсем не умеешь целоваться. Как ребенок маму, целуешь. Во-первых, почему у тебя всегда глаза открыты?

— Кто их знает.

— Раньше тебе не говорила, боялась, ты обидишься. Но теперь ведь мы с тобой родные, правда? Глаза надо закрывать, когда целуешь жену. И губы у тебя каменные. И язык. Давай я тебя поцелую. Только ты меня слушайся. ...




Все права на текст принадлежат автору: Сергей Николаевич Марков.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Карточный домикСергей Николаевич Марков