Все права на текст принадлежат автору: Хьюи Перси Ньютон.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Революционное самоубийствоХьюи Перси Ньютон

Хьюи П. Ньютон при участии Дж. Германа Блейка Революционное самоубийство

Посвящается моей матери и моему отцу, которые придали мне силу и отучили бояться смерти, а значит, и жизни.

Спасибо этим людям

Огромной поддержкой, которую оказывали мне и в добрые, и в плохие времена и которая помогла мне завершить написание этой книги, я обязан своему брату Мелвину Ньютону, своей секретарше Гвен В. Фонтейн, своим хорошим друзьям и товарищам Дональду Фриду, Берту Шнайдеру и Дэвиду Хоровицу, а также своим редакторам Эдвину Барберу и Этель Каннингэм.

Есть еще много других людей, отдавших немало времени и сил для того, чтобы эта книга увидела свет. Не один друг Германа Блейка сопровождал его в поездках в Калифорнийскую мужскую колонию в Сан-Луисе Обиспо, когда эта книга только начала создаваться. В те выматывающие дни они помогали вести машину, и это позволило нам отдать всю свою энергию на написание книги. Я благодарен каждому из этих людей, хотя и не могу перечислить всех их поименно.

Также мне хотелось бы выразить свою признательность Диане Мартин и Сабре Слотер за вклад, сделанный ими в эту книгу, — они провели несколько самых ранних изысканий; я признателен Кэти Харрис, Делоис Барби, Барбаре Ли, Линде Кохи, Кэтрин Холл и Джоан Стеррикер за перепечатку черновых записей и рукописи. Тщательная корректура книги на разных этапах ее готовности была выполнена Донной Хили, миссис Бесси Блейк и ее дочерьми Одри, Лайлес и Ванессой. Хуанита Джексон постоянно поддерживала и подбадривала меня, а также кормила самым лучшим супом из стручков бамии, который я когда-нибудь пробовал. Наконец, ценные советы и поощрение на раннем этапе работы над книгой я получил от Алекса Хейли. Каждый из перечисленных людей внес важный вклад в создание этой книги.

Вечная память Малышу Бобби

Малыш Бобби олицетворял собой начало — он был самым первым членом партии «Черная пантера». Он отдал партии не только свои сбережения, он отдал ей самого себя. Он отдал себя служению своему народу и ничего не попросил взамен. Он не заикался ни об охране, ни о высокой должности, но он требовал тех вещей, которые положены всем людям по рождению, — достоинства и свободы. Он требовал этого для себя и для своего народа.

Словно яркий луч света, озаривший небо, Малыш Бобби вошел в нашу жизнь и показал нам красоту нашего народа. Он был живым примером безграничной любви к своему народу и к свободе. Он ушел от нас, но показанный им пример станет путеводной звездой, которая осветит наш путь и поведет нас к борьбе за жизнь, достоинство и свободу.

Мы отдаем честь Малышу Бобби и его семье, выражая бесконечную благодарность за то, что они дали нам. Бобби стал началом нашей партии. Давайте сделаем так, чтобы то, о чем он думал, то, чего он желал своему народу, стало образом жизни.

Навеки ваш, Хьюи П. Ньютон,

Министр обороны партии «Черная пантера».

Апрель 1968 года.

Не имея семьи,
Я стал наследником всего человечества.
Не имея имущества,
Я овладел всем.
Отказавшись от любви одной,
Я получил любовь всех.
Отдав свою жизнь революции,
Я обрел вечную жизнь.
Революционное самоубийство.
Хьюи П. Ньютон
Манифест

Да создастся новая земля. Пусть появится на свет новое мироздание. Пусть кровавая надпись в небесах возвестит о наступлении мира. Дайте возможность второму поколению, преисполненному бесстрашия, проявить силу, пусть на свете станет больше людей, влюбленных в свободу. Пусть красота, способная исцелять, и сила, которой проникнуты последние объятия, пульсируют в наших душах, в нашей плоти и крови. Давайте сочинять песни для маршей, пусть будет не слышно заунывных панихид. Пусть теперь заявит о себе новое племя людей и пусть оно станет править.

Маргарет Уолкер. Моему народу

Революционное самоубийство: Путь к освобождению

По окончании первого судебного процесса по делу о смерти полицейского Джона Фрея меня приговорили к тюремному заключению. Отбывая наказание в Калифорнийской мужской колонии в Сан-Луисе Обиспо, почти все двадцать два месяца я провел в одиночном заключении. Моя камера была размером четыре на шесть футов,[1] и, запертый в ней, я был лишен права на получение печатных материалов, за исключением книг и документов, имевших непосредственное отношение к моему судебному делу. Несмотря на строжайшее соблюдение этого запрета, заключенные из соседних камер, подкараулив момент, когда охранники не могли этого видеть, иногда подсовывали мне под дверь разные журналы. Так мне в руки попал выпуск журнала «Эбони»[2] за май 1970 года. В журнале была помещена статья, написанная Лейси Банко. В статье обобщались итоги исследования доктора Герберта Гендина. Он провел сравнительное изучение случаев самоубийств среди чернокожего населения крупных американских городов. Доктору Гендину удалось обнаружить, что уровень самоубийств среди негров в возрасте от 19 до 35 лет увеличился вдвое за последние десять-пятнадцать лет, превысив показатели по количеству суицидов среди белого населения того же возраста. Статья произвела на меня огромное впечатление, которое не ослабевает до сих пор. Долго и напряженно я размышлял о том, что вытекает из данных, полученных доктором Гендиным.

Эта статья напомнила мне о классическом труде Дюркгейма под названием «Самоубийство», которую мне довелось читать в ту пору, когда я изучал социологию в городском колледже Окленда. По мнению Дюркгейма, все типы самоубийств связаны с социальными условиями. Он утверждает, что главной причиной, толкающей человека на самоубийство, является не характер личности, а социальная среда, окружающая эту личность. Другими словами, получается, что самоубийство провоцируют, главным образом, внешние, а не внутренние факторы. Поскольку я так или иначе думал об условиях, в которых живут чернокожие, а также об исследовании, проведенном доктором Гендиным, я стал развивать анализ Дюркгейма и использовать его наработки для осмысления опыта проживания негров в Соединенных Штатах. Со временем на этой основе появилась концепция «революционного самоубийства».

Чтобы понять сущность революционного самоубийства, для начала необходимо сформировать представление о реакционном самоубийстве, ибо эти явления разительно отличаются друг от друга. Доктор Гендин описывает именно реакционный вариант самоубийства. В этом случае суицид является ответной реакцией человека, не выдерживающего давления обстоятельств, обрекающих его на полную беспомощность. В исследовании доктора Гендина молодые негры оказывались лишены чувства собственного достоинства, окончательно сломлены гнетом подавляющих обстоятельств и отрицали свое право на жизнь в качестве людей, которым знакома гордость и свобода.

В романе Достоевского «Преступление и наказание» можно найти подходящую аналогию. Один из героев, Мармеладов, человек на редкость бедный, как-то стал доказывать, что бедность не порок. По его словам, в бедности человек может обрести врожденное благородство души, чего невозможно достичь, будучи совсем нищим. Если бедняка можно прогнать палкой, то на нищего замахнутся уже метлой. Почему так происходит? Обнищавший до предела человек полностью раздавлен, унижен, он теряет чувство собственного достоинства. Утратив ощущение достоинства, скованный страхом и отчаянием, человек решается на самоубийство. Так в общих чертах выглядит картина реакционного самоубийства.

Духовная гибель, ставшая итогом для миллионов американских негров, связана с реакционным самоубийством, хотя является опытом более мучительным и ведет к более сильной деградации. В наше дни примеры такой смерти, поражающей чернокожее население, встречаются повсеместно. В этом случае жертвы перестают оказывать сопротивление различным формам угнетения, выпивающим их кровь. За долгое время привычным стал вопрос: какой толк бороться? Если личность восстает против такой мощной системы, как Соединенные Штаты, она не выживет в столь неравноправном поединке. Рассуждая таким образом, многие чернокожие доходили до последней черты, умирая, скорее, духом, чем телом. Их затягивало в трясину беспросветного отчаяния. И все же в сердце каждого негра теплится надежда на то, что в будущем жизнь как-нибудь изменится.

Я не склонен думать, что жизнь изменится к лучшему без решительного нападения на Истеблишмент,[3] которые продолжают нещадно эксплуатировать «голодных и рабов». Это убеждение представляет собой ядро теории революционного самоубийства. Отсюда следует, что лучше противостоять тем силам, которые заставляют меня наложить на себя руки, чем покорно подчиняться их напору. И хотя я рискую недоучесть непредсказуемость смерти, все же скажу, что существует, по меньшей мере, возможность, если не целая вероятность, изменения невыносимых условий. Указанная возможность имеет важнейшее значение, поскольку большая часть человеческого опыта основывается исключительно на надеждах, а не на реальном понимании и оценке шансов. И в самом деле, ведь мы все — и здесь черные и белые ничем не отличаются друг от друга — больны, одинаково больны, причем смертельно. Однако возникает вопрос: прежде чем мы умрем, как нам следует жить? Я отвечаю, что мы должны жить, не теряя надежды и достоинства; если же результатом станет безвременная кончина, у этой смерти будет такой смысл, какого никогда не может быть у реакционного самоубийства. В данном случае смерть станет платой за возможность самоуважения.

Если я и мои соратники развиваем теорию революционного самоубийства, то это не означает, что мы испытываем непреодолимое желание умереть; наша идея нацелена на достижение прямо противоположной цели. Наше стремление жить, видя свет надежды и черпая уверенность в человеческом достоинстве, настолько сильно, что жизни без этих вещей мы просто не представляем. Когда реакционные силы пытаются разрушить нас, нам необходимо выступить против них, даже если существует риск погибнуть. На нас должны замахнуться палкой.

Че Гевара[4] как-то заметил, что для любого революционера смерть есть самая настоящая реальность, будущая же победа превращается в голубую мечту. Жизнь человека, посвятившего себя революции, слишком опасна, поэтому его выживание становится беспрецедентным чудом. Бакунин,[5] выступавший от лица самой воинствующей группы социалистов из Первого Интернационала, в своей работе «Катехизис революционера», высказал похожую мысль. По мнению Бакунина, первый урок, который начинающий революционер должен крепко-накрепко усвоить, состоит в том, чтобы прочувствовать собственную обреченность. Пока человек не поймет этого, он не сможет со всей глубиной осознать главный смысл своей жизни.

Когда Фидель Кастро и его небольшой отряд находились в Мексике, занимаясь подготовкой кубинской революции, большинство из соратников Кастро почти не имело представлений о правиле, выведенном Бакуниным. За несколько часов до отплытия на родной остров,[6] Фидель, переходя от человека к человеку, спросил каждого о том, кого из близких нужно будет уведомить о его смерти, если он погибнет в бою. Лишь после этого бойцы действительно ощутили смертельную серьезность революции. Их борьба перестала быть одной романтикой. Революционная борьба захватывала воображение и страшно воодушевляла; однако, когда вставал простой и вместе с тем неотступный вопрос о смерти, все впадали в молчание.

Многие деятели нашей страны, претендующие на звание революционеров, независимо от цвета кожи не готовы принять такую суровую реальность. «Черные пантеры» не сборище смертников; мы также не пытаемся замаскировать под романтической оболочкой последствия революции, которые мы можем увидеть при жизни. Прочие так называемые революционеры цепляются за обманчивую иллюзию, убеждающую их в том, что они могут совершить свою революцию и преспокойненько дожить до глубокой старости. Но такого не может быть в принципе.

Не думаю, что мне удастся дожить до завершения нашей революции, и, возможно, наиболее серьезные члены нашей организации разделяют мой реализм. Поэтому выражение «революция в пределах нашей жизни» означает для меня нечто иное, чем для других людей, привыкших использовать те же слова. Я считаю, что революция будет развиваться на моих глазах, однако я не ожидаю того, что успею насладиться ее плодами. В противном случае появится неразрешимое противоречие. Все равно реальность окажется более жестокой и неумолимой.

У меня нет ни малейшего сомнения в том, что революция победит. Прогрессивное человечество будет праздновать победу, захватит власть, поставит под свой контроль средства производства, навсегда избавится от расизма, капитализма, реакционного стремления жить одной большой коммуной — реакционного самоубийства. Люди отвоюют для себя новый мир. С другой стороны, стоит мне задуматься о судьбах конкретных участников революции, я ловлю себя на мысли о том, что не могу с уверенностью говорить об их спасении. Тем, кто делает революцию, необходимо принять этот факт как данность, особенно чернокожим революционерам в Америке: свойственные колониальному обществу порочные порядки подвергают их жизнь постоянной опасности. Рассматривая возможные сценарии, по которым мы должны строить свою жизнь, мы без труда можем согласиться с идеей революционного самоубийства. Здесь мы расходимся с белыми радикалами. Они-то не сталкивались с геноцидом.

Проблемой еще более серьезной и требующей немедленного решения, является сохранение мира в целом. Если мир не изменится, всем людям, живущим на Земле, своей алчностью, жестокостью и желанием эксплуатировать будет угрожать такой могущественный организм, как Американская империя. Соединенные Штаты ставят под угрозу собственное дальнейшее существование и судьбу всего человечество. Если бы американцы только знали, какие бедствия и катастрофы ждут мир в будущем, они завтра же кардинально изменили свое общество, хотя бы ради самосохранения. Партия «Черная пантера» — это авангард революции, призванной избавить нашу страну от непосильного и разрушающего бремени собственной вины. Наша цель заключается в достижении подлинного равенства и создании условий для творческой деятельности.

Находятся такие люди, которые оценивают нашу борьбу как выражение суицидальной тенденции среди чернокожих. Ученые и академики, в частности, быстро поспешили выступить с подобным утверждением. Им не удается почувствовать разницу. Прыжок с моста вниз головой — это далеко не то же самое, когда человек решает бороться за уничтожение подавляющей силы, исходящей от целой армии. Если исследователи называют наши действия суицидальными, им следует быть логичными до конца и описывать все революционные движения, случившиеся в истории человечества, в таком же ключе. Следовательно, самоубийцами можно назвать и американских колонистов, и участников Французской революции конца XVIII столетия, и русских в 1917 г., и варшавских евреев,[7] и кубинцев, Фронт национального освобождения, жителей Северного Вьетнама, т. е. всех людей, когда-либо сражавшихся против безжалостной и могущественной силы. Опять же, если сделать «Черных пантер» символом суицидального порыва негров, то мы придем к выводу о суицидальной сущности всего третьего мира, ибо третий мир изо всех сил старается сопротивляться правящему классу Соединенных Штатов и, в конечном счете, одержать над ним верх. В том случае, если заинтересованные исследователи намереваются продолжать свой анализ дальше, они должны договориться с четырьмя пятыми населения планеты, которые горят желанием навсегда выйти из-под власти империи. С этой точки зрения, из третьего мира, похожего на самоубийцу, можно было бы сделать убийцу, несмотря на то, что убийство есть незаконная форма жизни, а также на то, что третий мир действует исключительно в оборонительных целях. Не перевернута ли монета обратной стороной? Не похоже ли правительство США на самоубийцу? Я полагаю, что так и есть на самом деле.

С учетом всех вышеуказанных дополнений, понятие «революционное самоубийство» перестает быть упрощенным, каким оно могло показаться вначале. В процессе выработки этого термина, я взял два знакомых всем слова и соединил их, чтобы в итоге получить словосочетание с доселе неизвестным смыслом, эдакий неологизм, где слово «революционное» наполняет слово «самоубийство» новым содержанием. Таким образом возникает идея, в которой скрыто множество различных измерений и значений и которая применима к осмыслению сегодняшней новой и сложной ситуации.

Мое тюремное заключение является хорошим примером осуществления революционного самоубийства на практике, потому что тюрьму можно рассматривать в качестве уменьшенной копии внешнего мира. С самого начала я стал оказывать открытое неповиновение тюремным властям, отказываясь сотрудничать с ними. В результате меня посадили под замок, причем в одиночную камеру. Шли месяцы, а я оставался непоколебим. Администрация тюрьмы решила оценивать мое поведение как попытку самоубийства. Мне твердили, что рано или поздно я сломаюсь от напряжения. Но я не сломался и тем более не отступил от своих взглядов. Я стал сильным.

Если бы я подчинился тюремной эксплуатации и начал выполнять волю тюремных распорядителей, такое соглашательство привело бы к гибели моего духа и обрекло бы меня на жалкое существование. Сотрудничать с тюремными властями для меня означало бы реакционное самоубийство. Одиночное заключение может оказывать деструктивное воздействие и на психику, и на разум человека, но я сознавал этот риск. Я должен быть испытывать страдание определенным образом. Я мучился, и мое сопротивление говорило моим противникам, что я отвергаю все ценности, отстаиваемые ими. И хотя избранная мной тактика могла причинить вред моему собственному здоровью, даже убить меня, я рассматривал свои действия как способ всколыхнуть сознание других заключенных, как вклад в совершающуюся революцию. Лишь сопротивление способно разрушить разнообразные формы давления, которые толкают людей на реакционное самоубийство.

В концепции революционного самоубийства нет ни пораженческих, ни фаталистических настроений. Напротив, в ней заложено осознание реальности в сочетании с возможностью надежды: реальности, потому что революционер всегда должен быть готов столкнуться со смертью, и надежды, потому что она олицетворяет твердое намерение добиться перемен. Но еще важнее то, что наша идея требует от революционера воспринимать свою смерть и свою жизнь как единое целое. Председатель китайской компартии Мао Цзэдун говорит, что смерть неизбежно приходит ко всем нам, вместе с тем ее значение может быть разным, поэтому смерть за реакционную систему легче птичьего перышка, зато смерть во имя революции тяжелее, чем гора Тэ.

Часть первая

За долгие годы, что я учился в Окленде, я не встретил ни одного учителя, который преподал бы мне урок, относящийся к моей собственной жизни или к моему личному опыту.

1. Начало

Многих неприкаянных, вроде нас, вытесняли и преследовали, доводили до поражения, словно персонажей из древнегреческих трагедий; но, должно быть, удача не покидала нас, ведь как-то нам удалось выжить…

Ричард Райт, предисловие к книге «Черная столица»

Жизнь человека не всегда начинается в момент рождения. Все началось еще до того, как я появился на свет, потому что мой путь берет начало в жизни моих родителей и даже еще раньше — в истории всех чернокожих людей. Это все — один неразрывный момент.

Я мало что знаю о своих дедушках и бабушках и прочих предках. Расизм уничтожил историю нашей семьи. Мой дед по отцовской линии был белым насильником.

Мои родители были уроженцами Нижнего Юга: отец родился в Алабаме, мать — в Луизиане.[8] В середине тридцатых годов их семьи переехали в Арканзас, где мои родители познакомились и поженились. Они были очень молоды, почти подростки, поэтому люди поговаривали, что им рано жениться. Но мой отец, Уолтер Ньютон, владеет большим даром убеждения. Раз он решил, что Армелия Джонсон должна стать его женой, то она вряд ли могла оказать серьезное сопротивление его напору. Отец всегда знал, как понравиться и быть очаровательным; до сих пор я обожаю следить за тем, как в его глазах загораются особые огоньки, означающие, что он собирается включить все свое волшебное обаяние. Церемония бракосочетания прошла в Паркдале, шт. Арканзас. Здесь они жили около семи лет, а потом перебрались в Луизиану в поисках более перспективной работы.

В тридцатых-сороковых годах отец не был похож на обычного чернокожего выходца с Юга. Его отличала прочная вера в семейный очаг, так что он никогда не позволял матери подрабатывать вне дома, хотя денег, конечно, не хватало, ведь в семье было семеро детей, приходилось постоянно экономить, чтобы продержаться. Уолтер Ньютон имеет полное право гордиться своей ролью защитника семьи. Вплоть до сегодняшнего дня моя мать не была вынуждена идти куда-то, чтобы заработать деньги.

Отец истово верил в труд. Кем только он не работал. Трудился он без устали, обычно был занят сразу на нескольких работах, чтобы обеспечить семью. Пока мы жили в Луизиане, он успел поработать в карьере на добыче гравия, на установке для получения газовой смеси, на мельнице, где перемалывали сахарный тростник и на лесопилке. В итоге он нанялся тормозным кондуктором в Объединенную лесопильную компанию. С нашим переездом в Окленд ничего не изменилось — отец продолжал работать не покладая рук. С детства мне запомнилась эта картина, когда с утра отец уходил на одну работу, потом забегал ненадолго домой, после чего шел на другую работу. Несмотря на то, что отец без конца пропадал на работе, он всегда выкраивал время для общения с семьей. Мы все очень радовались, когда отец был дома.

Помимо прочего, мой отец был еще и священником. Он служил пастором в Бетельской баптисткой церкви в Монро, шт. Луизиана, а затем стал помогать проводить службы в нескольких церквях в Окленде. Он читал проповеди с неподдельным чувством, но только немного необычно. Преподобный Ньютон планировал свои проповеди заранее и объявлял тему, которой будет посвящена следующая проповедь, за неделю. Однако, похоже, ему никогда не удавалось прочитать проповедь на намеченную загодя тему. В конце концов, он приспособился к особенностям собственной натуры и просто входил на кафедру, полностью отдаваясь вдохновению. Будучи ребенком, я прямо раздувался от гордости, когда смотрел на отца, с высоты кафедры проводившего церковную службу и своими словами заставлявшего трепетать сердца прихожан. Все мы разделяли достоинство и уважение, которые исходили от него. Уолтер Ньютон — человек не слишком высокого роста, но стоило ему встать за кафедру в церкви, он превращался в самого огромного в мире великана для меня.

Моя мать любит повторять, что она вышла замуж совсем юной и повзрослела до конца уже вместе со своими детьми. И это действительно так. Разница между самым старшим ребенком в нашей семье и матерью — всего лишь семнадцать лет. Когда мои старшие братья и сестры еще только подрастали, а тогда семья жила в Луизиане, мать была для них лучшим товарищем во всех играх. Она играла в мяч, в палочки, в прятки. Иногда к играм присоединялся отец, он тоже принимался катать покрышки и выбивать шарики, причем всегда строго следил за соблюдением правил. Царившее в семье веселье и взаимное участие во всех делах сплачивало нас. Мои родители — это больше, чем люди, которых обычно называют родителями; в их лице мы, дети, приобрели настоящих друзей.

Присущее моей матери чувство юмора заразительно действовало на всех нас. Ее юмор проникал повсюду, он формировал особое отношение к жизни, которое воспитывало в нас чуткость, симпатию, веселое настроение и взаимопонимание. Она помогала нам находить светлые стороны в самых сложных ситуациях. Ощущение легкости и гармонии, которые я воскрешал в памяти, помогали мне переживать трудные времена. Зачастую, когда все ожидали, что под гнетом тяжелых обстоятельств я впаду в депрессию, а особенно это касалось чрезвычайных условий тюремного заключения, они видели, что я иначе смотрю на вещи. Не то чтобы страдания доставляли мне счастье, просто я не хотел, чтобы они сломали меня.

Я родился 17 февраля 1942 года в городе Монро, шт. Луизиана, и стал последним ребенком в семье. Подобно всем остальным чернокожим детям Юга, появлявшимся тогда на свет, я родился дома. Мне говорят, что мать была совершенно больна, пока вынашивала меня, зато сама мать вспоминает лишь то, что я был крупным и красивым малышом. Мои братья и сестры, должно быть, с этим соглашались, поскольку не упускали случая поддразнить меня, пока я был маленьким. Они говорили, что я слишком симпатичен, чтобы быть мальчиком, с таким лицом мне надо было родиться девочкой. Миловидная внешность долго преследовала меня. Эта была одна из причин, по которой я часто дрался в школе. Я выглядел младше, чем был на самом деле, и мягким, что заставляло моих одноклассников устраивать мне постоянные испытания. Я должен был показать им. Когда в 1968 году я уходил в тюрьму, мое лицо все еще сохраняло детскую невинность. С тех пор я редко брился.

Мои родители назвали меня в честь бывшего губернатора Луизианы Хьюи Пирса Лонга, убитого за семь лет до моего рождения.[9] Несмотря на то, что он не мог участвовать в голосовании, отец испытывал острый интерес к политике и тщательно следил за политическими кампаниями. Губернатор Лонг произвел на моего отца неизгладимое впечатление тем, что говорил одно, а исподволь делал другое, из-за чего развитие штата шло совсем в другом направлении, чем декларировалось. Отец рассказывает, что как-то раз оказался прямо перед губернатором, «в рот ему смотрел». Тогда губернатор выступал с речью о содержании чернокожих больных в лечебных заведениях. По его словам выходило, что за «выжившими из ума и полуголыми» неграми должны ухаживать белые медсестры. Конечно, для белых южан это было неприемлемо, так что для работы в больницах Луизианы были наняты чернокожие медсестры. Это был один из главных прорывов в области обеспечения рабочими местами негров, получивших специальное образование. Хьюи Лонг использовал подобную тактику, чтобы пробивать выгодные социальные программы для чернокожих, например, раздачу бесплатных книг в школах, бесплатных товаров для бедняков, строительство общественных дорог и мостов, которое обеспечило бы негров рабочими местами. Пока белые в большинстве своем были ослеплены внешней философией Лонга, якобы проповедовавшей расизм, многие негры обнаруживали, что их жизнь существенным образом улучшилась во время губернаторства того же Лонга. Мой отец был уверен в том, что Хьюи П. Лонг был великим человеком, и захотел назвать сына в честь этого деятеля.

В наше семье был заведен такой порядок, когда каждый старший ребенок нес ответственность за младшего, т. е. присматривал за ним во время игр, кормил его, забирал из школы. Когда заботу о новорожденном поручали брату или сестре постарше, это называлось «отдать» ребенка. У старших детей была своеобразная привилегия — впервые выводить малыша на улицу. Меня «отдали» моему брату Уолтеру-младшему. Спустя несколько дней после моего рождения он вынес меня наружу, пристроил на лошадь и повел скакуна вокруг дома, в то время как все остальные домочадцы следовали за нами. Нет никаких сомнений в том, что данный ритуал относится к числу дошедших до нас «африканизмов», которые уходят своими корнями во времена древнего общинного матриархата. Сам я не помню ни этого эпизода, ни каких-либо других из нашей жизни в Луизиане. Все, что я знаю об этом периоде, я почерпнул из рассказов своих родных. В 1945 году мы отправились в Окленд вслед за отцом. Отец поехал на Запад, чтобы найти работу в промышленности, обслуживавшей нужды фронта. В ту пору мне было три года.

Во время Второй мировой войны резко возрос миграционный поток с Юга. Покидая насиженные места, малоимущие люди надеялись устроиться получше в крупных городах Севера и Запада. Они шли вперед в поисках свободы и оставляли за своей спиной столетия жестокости и угнетения, которыми пропитан весь Юг. Тщетность этих поисков давно стала очевидной, все ушло в историю. Негритянские общины в Бедфорд-Стайвесанте, Ньюарке, Браунсвилле, Уоттсе, Детройте и во многих других городах усвоили так же хорошо, как Завет, что расизм на Юге мало чем отличается от расизма на Севере.

Окленд оказался обычным американским городом. Торговая палата гордится городским портом, где круглые сутки кипит работа, городскими музеями, профессиональной бейсбольной и футбольной командами, потрясающим спортивным комплексом. Политики, рассуждающие об эффективном городском управлении и продуманных социальных программах для малообеспеченных жителей. Бедные знают город лучше, и они расскажут вам совсем другую историю.

Уровень занятости в Окленде тогда был одним из самых высоких по стране. Для чернокожих рабочих этот уровень был еще выше. Так было не всегда. Интенсивное промышленное развитие началось после Первой мировой войны, а потом — во время Второй мировой войны, когда посланные на Юг правительством специальные вербовщики уговорили несколько тысяч негров поработать в Окленде на местных вервях и прочих предприятиях, где производилась продукция для военных нужд. Они приехали и… остались после того, как закончилась война, хотя работы оставалось мало и они были никому не нужны. Поскольку сейчас в Окленде по-прежнему не хватает рабочих мест, по количеству семей, живущих на пособия по безработице, Окленд занимает второе место в Калифорнии, несмотря на то, что по величине это пятый город в штате. Местное полицейское управление славилось жестокостью и ненавистью по отношению к чернокожим. Двадцать пять лет назад преступность в полицейской среде разрослась настолько, что законодательные органы штата Калифорния провели расследование и выявили необычайно разветвленную сеть коррупции. В итоге шефа полиции заставили уйти в отставку, одного полицейского судили и отправили в тюрьму. С тех пор Оклендская «система» ничуть не изменилась. Жестокость полицейских беспредельна, коррупция процветает. Ни один из жителей города, конечно, этого не подтвердит, особенно те, кто относится к государственным служащим и привилегированному — белому — среднему классу. Однако никто из них понятия не имеет, что такое настоящий Окленд.

На севере Окленда находится район Беркли с центром в Калифорнийском университете; университетская жизнь разнообразна — здесь можно встретить как либерально настроенных людей, так и радикалов. На юге города расположен порт и площадь Джека Лондона, здесь же — ряд дешевых мотелей, магазинчиков и ресторанчиков, где кормят так себе. Если двигаться в западном направлении, то, преодолев восемь миль по мосту Сан-Франциско-Окленд, можно попасть в главный город Калифорнии — Сан-Франциско. Наконец, в восточной части Окленда находятся спальные районы. Там живут исключительно белые, и называется эта местность Сан-Леандро.

Географически Окленд делится на две части, очень не похожие друг на друга, — «равнины» и «холмы». На холмах и в благоприятном районе, известном под названием Пьемонт, живет верхушка среднего класса и представители высших слоев общества, т. е. боссы Окленда, среди которых и бывший сенатор Уильям Ноулэнд. Ему принадлежит ультраконсервативная газета «Трибьюн», единственный печатный орган Окленда. А в соседях у бывшего сенатора числятся мэр города, окружной прокурор и другие белые богачи. Они живут в больших, просторных домах, скрытых за листвой деревьев и обнесенных высокими заборами.

Равнины — это совсем другой Окленд. Уровень доходов здесь меньше, чем нужно для жизни. На долю таких семей приходится примерно половина населения Окленда, что составляет почти 450.000 человек. Они ютятся либо в захудалом, перенаселенном Западном Окленде, либо полуразвалившемся Восточном Окленде. Двери одной квартирки утыкаются здесь в двери другой. Старые, давно не ремонтированные помещения разделены на множество каморок. Здесь большинство негров, чикано (американцы мексиканского происхождения или мексиканцы, проживающие в США) и китайцев борются за выживание. Общий вид Восточного и Западного Окленда нагоняет тоску. Эта местность напоминает разрушающийся город-призрак, но в этом городе живут люди, в том числе и больше 200.000 негров, т. е. немного меньше половины городского населения. Вид Оклендских равнин угнетает своей мрачной серой монотонностью. Разбавляют ее лишь несколько больших и впечатляющих зданий в деловом центре. В их число входят здание Аламедского окружного суда (что очень существенно, между прочим), в котором есть и тюрьма, а также Главное полицейское управление Окленда — десятиэтажное здание обтекаемой формы. Для сооружения этой крепости средств не пожалели. Окленд и есть город-призрак в том смысле, в котором городами-призраками являются и многие другие американские города. Средний класс, в котором одни белые, убегает на холмы, откуда с очевидным равнодушием взирает на ужасное состояние городских бедняков.

Подобно другим бесчисленным семьям чернокожих, в сороковых и пятидесятых годах мы пали жертвой этого равнодушия и коррупции, когда переехали в Окленд. В то время найти приличный дом для многодетной семьи было так же сложно, как сейчас. Пока я был маленьким, мы сменили много жилья в поисках дома, который подошел бы нам. Первое жилье из тех, что я помню самостоятельно, находилось на углу Пятой и Браш-стрит в довольно неприглядной части города. Это было подвальное помещение, состоявшее из двух спальных комнат. Здесь было слишком мало места, чтобы наша большая семья разместилась хотя бы с минимальным комфортом. Пол в нашей квартире, кажется, был земляной или цементный, я плохо помню, в любом случае, в домах «обычных» людей такого пола не бывает. Родители спали в одной комнате, я и мои братья с сестрами — в другой. Позже, когда мы перебрались в двухкомнатную квартиру на Кастро и Восемнадцатой-стрит, нас уже поубавилось. Миртл и Леола вышли замуж, Уолтера забрали в армию. В доме на Кастро-стрит я спал на кухне. Воспоминания о проведенных на кухне ночах до сих пор часто возвращаются ко мне. Стоит мне задуматься о людях, живущих в тесных, переполненных квартирах, я всегда вспоминаю ребенка, который спит на кухне и страшно переживает из-за этого, ведь всем прекрасно известно, что кухня — это кухня, и она не должна служить спальней. Но это все, что мы тогда имели. Острое чувство несправедливости, которое я ощущал каждую ночь, с неохотой плетясь на раскладушку в закутке у холодильника, продолжает сжигать меня.

На самом деле, наша семья еле-еле сводила концы с концами, но я понятия не имел о том, что это значит. Мое детство было наполнено счастьем. Хотя мы испытывали дискриминацию и нас причислили к бедной общине, уровень жизни которой был ниже нормы, я никогда не чувствовал себя чем-то обделенным, пока бегал в коротеньких штанишках. У меня была сильная, дружная семья и много друзей для веселых игр, включая моего брата Мелвина (между нами четыре года разницы). Больше мне ничего и не требовалось. Мы просто жили и играли, наслаждаясь всем насколько возможно, особенно радуясь великолепной калифорнийской погоде: она милостива к бедным.

В отличие от других детей из нуждавшихся семей мы никогда не ходили голодными, хотя все, что мы ели, было пищей настоящих бедняков. Обычной едой для нас было кушанье под названием каш (cush). Оно готовилось из вчерашнего кукурузного хлеба, смешанного с прочими остатками — подливкой и луком. Сюда добавляли много приправ и жарили на сковородке. Иногда мы ели каш два раза в день, потому что больше ничего не было. Каш стал моим любимым блюдом, и я с нетерпением ждал, когда его приготовят. Теперь я понимаю, что такая еда была мало питательной, да и что там говорить — откровенно вредной для желудка, если есть изо дня в день. Это был просто хлеб, кукурузный хлеб.

Жизнь для меня стала еще прекрасней, когда я подрос. Мне исполнилось лет шесть-семь, и я уже мог играть на улице с Мелвином. Наши игры были наполнены радостью и бурным весельем, свойственным невинным детям, но даже они отражали финансовое положение нашей семьи. Купленная в магазине игрушка была для нас большой редкостью. Мы фантазировали и использовали то, что находилось под рукой. Но под рукой часто оказывались крысы. Мы их ненавидели, потому что наши дома кишмя кишели этими злобными грызунами. Однажды крыса чуть не откусила палец на ноге у моего племянника. С одной стороны, ненависть, с другой — желание поиграть, толкало нас на ловлю крыс. Пойманных вредителей мы бросали в большую жестяную банку, заливали минеральным маслом и поджигали. Из банки вырывалось пламя, а мы смотрели, как крысы метались внутри, тщетно пытаясь выбраться. Их хвосты торчали, прямо как серые дымящиеся зубочистки. Обычно животные подыхали от дыма и лишь потом сгорали.

К кошкам мы тоже не питали особой любви. Все потому, что нам рассказывали, будто кошки убивают маленьких детей, высасывая у них дыхание. Кроме того, мы часто проверяли сказку о кошке, всегда приземляющейся на свои лапы. Мы ловили кошек и сталкивали их с верхних ступенек лестницы. И они действительно чаще всего приземлялись на лапы.

Земля была одним из любимых материалов для наших игр. Обычно мы использовали ее, когда играли в строителей. Строительной площадкой нам служила крыша дома. Мы забирались туда и быстренько поднимали по веревке наполненные землей корзины. А потом мы сбрасывали землю по другую сторону дома. Вблизи нашего жилья не было плавательных бассейнов. Зато когда мы подросли, мы стали бегать к бухте вместе с другими ребятишками из окрестных домов и там ныряли с пирса в грязную воду. Земля, крысы, кошки — такие развлечения были у детей из малообеспеченных семей. Эти игры так же стары и жестоки, как экономическая реальность нашего мира.

Родители настаивали на том, чтобы мы учились ладить друг с другом. Если начинался спор, отец никогда не занимал чью-либо сторону. Он всегда был беспристрастным судьей, выслушивал обе стороны и обязательно доходил до сути дела, прежде чем вынести окончательное решение. В любых ситуациях отец оставался справедливым и внимательным, и когда у нас начались проблемы в школе, он не ленился ходить к учителям или директору, чтобы узнать, что случилось. Когда правда была на нашей стороне, он отстаивал нас, как мог, но никогда не покрывал, если мы совершали проступок.

Родители не учили нас драться, хотя отец всегда повторял, что нужно уметь за себя постоять, если тебя обижают. Он советовал нам не начинать драку, но в случае неизбежности силового выяснения отношений держаться до конца.

Вот так мы и росли — в сплоченной семье, с гордым, сильным отцом-защитником и любящей, жизнерадостной матерью. Не удивительно, что у нас, у детей, сформировалось определенное ощущение, когда кажется, что все наши потребности, начиная с религии и заканчивая дружбой и развлечениями, могут быть удовлетворены в семейном кругу. Мы не чувствовали необходимости в «посторонних» друзьях, мы и без того были лучшими друзьями друг другу.[10]

Детство пролетело незаметно. Мы мечтали о том, о чем мечтают остальные американские дети. Будучи наивными и чистыми созданиями, мы мечтали стать докторами, адвокатами, пилотами, боксерами и строителями. Откуда нам было знать тогда, что мы никуда не идем? В нашем опыте еще не было ничего такого, что показало бы нам — американская мечта не для вас. Да, у нас были большие виды на будущее. А потом пришла пора идти в первый раз в первый класс.

2. Проигрыш

Столкновение культур в школьном классе — это, по сути дела, проявление классовой борьбы, социально-экономическая и расовая война. Полем сражения становятся наши школы, где учителя, стремящиеся влиться в стройные ряды «среднего класса», вооруженные мощным арсеналом полуправд, предрассудков, рациональных объяснений, наступают на безнадежно отстающих детей из семей рабочих. Силы явно не равны, особенно из-за того, что это столкновение, подобно большинству сражений, происходит под маской добродетели.

Кеннет Кларк. Темное гетто

Пока я был ребенком, мы часто переезжали с места на места в поисках подходящего жилья, так что я успел посидеть за партой почти во всех средних школах Окленда и на собственном опыте узнал, что такое система образования, которую предлагает этот город беднякам.

В то время я еще не осознавал до конца масштабы и серьезность бытовавших в школе нападок на чернокожих детей. Я лишь понимал, что постоянно чувствовал себя неуютно и пристыжено из-за цвета своей кожи. Я никак не мог отвязаться от этих переживаний, они не давали мне покоя. Преследовавшие меня негативные эмоции рождались из распространенного в системе представления о том, что белые дети — «умницы», зато черные — сплошные «тупицы». Открыто об этом не говорили, но всегда давали понять. Любое положительное явление, которое можно было обозначить словом «хорошо», неизбежно ассоциировалось с белым цветом, даже в сказках, что нам давали читать в младших классах. «Негритенок Самбо»,[11] «Красная шапочка», «Белоснежка и семь гномов» словно говорили нам, кто мы есть.

Я помню свои ощущения от книги про малыша Самбо. Прежде всего, Самбо был трусом. Когда на него напали тигры, он, не раздумывая, выбросил подаренные отцом вещи: сначала зонтик, затем прекрасные обшитые войлоком туфли темно-красного цвета, в общем, избавился от всего, чего мог. И вообще все, что он хотел от жизни, — это без конца есть блинчики. Он и близко не напоминал отважного белокожего рыцаря, спасшего от вечного сна Спящую красавицу. Бесстрашный герой являл собой безупречность, тогда как в Самбо воплощались унижение и обжорство. Снова и снова нам читали историю о приключениях негритенка Самбо. Нам не хотелось смеяться, но, в конце концов, мы раздвигали губы в улыбке, чтобы скрыть охватывавший нас стыд. Мы воспринимали Самбо как символ всего того, что было связано с черным цветом кожи.

Пока я терзался от чтения историй про Самбо и Смоляное чучелко из рассказов о Братце Кролике[12] в младших классах, во мне стал накапливаться тяжкий груз невежества и комплекса неполноценности. В этом была виновата система. Я замечал, что все больше хотел отождествлять себя с белыми героями из букварей и из фильмов и временами весь съеживался при одном упоминании о чернокожих. Между мной и учителями пролегла целая пропасть враждебности. Большей частью эта враждебность подавлялась, но мы, дети негров, по отношению к белым продолжали чувствовать что-то похожее на странную смесь ненависти и восхищения.

Мы просто не чувствовали себя способными выучить то же самое, что учили белые дети. С самого начала все, включая нас, оценивали способности умненького и сообразительного чернокожего школьника исключительно по сравнению с белыми одноклассниками, хотя чернокожие дети могли читать или считать так же хорошо, как и белые. Белые были «мерой всех вещей», примером, на который следовало равняться, даже если речь шла о физической привлекательности. Густые африканские волосы — это плохо, зато прямые волосы — это замечательно; светлое было лучше, чем темное. Наше самовосприятие за нас формировали учебники и учителя. Мало того, что мы принимали себя за людей второго сорта, вдобавок ко всему мы считали эту второсортность неизбежной и неисправимой.

В третьем или четвертом классе, когда мы приступили к обычной математике, я наловчился обходить учителей. Средство было найдено проще пареной репы: я заставлял белых одноклассников решать за меня задачки и диктовать мне решение. Ощущение нашей неспособности выучить этот материал было общим местом для чернокожих школьников во всех бесплатных средних школах, где мне пришлось учиться. Как и следовало ожидать, острое чувство отчаяния и бесплодности попыток приблизиться к уровню знаний белых детей, заставляло нас бунтовать. Мы знали один способ, который помогал хотя бы как-то существовать в удушающей и подавляющей атмосфере, безжалостно разрушавшей нашу веру в себя. Этим способом и был протест.

Из всех неприятных случаев, которые я пережил, учась в начальной школе, мне особенно запомнились два эпизода. С самого начала у меня возникли проблемы с соблюдением дисциплины, точнее говоря, масса проблем, хотя довольно часто не я был тому виной. Например, когда я учился в пятом классе в Лафайетской начальной школе (тогда мне было одиннадцать лет), в учительницы мне попалась пожилая белая женщина. Я позабыл ее имя, но никак не её суровое лицо, с которого не сходило неодобрение. Однажды ей показалось, что я недостаточно внимателен к уроку. Она вызвала меня к доске и подчеркнуто сказала всему классу, что причиной моего плохого поведения является тупость. Она вознамерилась продемонстрировать, насколько глуп я был. Вручив мне мел, она велела написать на доске слово «бизнес». Я знал, как пишется это слово, я писал его сто раз, к тому же я был уверен в том, что с головой у меня все в порядке. Но пока я шел к доске, пока поднимал руку, в которой был зажат мел, я успел застыть от страха и в итоге не справился даже с первой буквой. В глубине души я сознавал ее неправоту, но как я мог доказать ей, что она не права?! Я разрешил ситуацию, покинув класс без единого слова.

Это повторялось со мной вновь и вновь, и каждый следующий случай ухудшал дело. Когда меня просили прочесть что-нибудь вслух или произнести по буквам слово, внутри у меня все холодело, голова становилась совершенно пустой. Думаю, что все считали меня непроходимо тупым, но я-то знал, что в моей голове просто был повешен замок, ключ от которого я потерял. Даже сейчас, когда мне приходится читать текст перед группой людей, я могу запнуться.

Второй случай, так хорошо отпечатавшийся у меня в памяти, тоже произошел в Лафайетской школе. В этой школе был заведен такой порядок: после перемены ученик должен был обязательно вытряхнуть песок из обуви и только потом занять свое место за партой. Как-то раз я сидел на полу, вытряхивая обувь. Песка набилось довольно много, и мне потребовалось время, чтобы избавиться от него. По мнению учительницы, подошедшей ко мне сзади, я слишком долго возился. Она ударила меня по уху книгой, обвинив в намеренной задержке всего класса. Абсолютно не подумав, я кинул в нее ботинком. Она отпрянула от меня и поспешила к двери, а мой второй ботинок пролетел у нее перед самым носом.

Разумеется, после такой выходки меня отправили к директору, зато меня зауважали одноклассники. Они поддержали мой протест против несправедливости, совершенной тем, кто имел над нами власть. В кругу детей из рабочих и неимущих семей авторитет завоевывался именно при помощи успешного сопротивления представителям власти. Ты добивался признания в своем кругу, тебя принимали за своего, только если ты был физически сильным, а твое поведение — вызывающим. И то, и другое приводило к расовому и социальному конфликту между учителями и администрацией школы с одной стороны и учащимися — с другой.

Единственным учителем, с которым у меня никогда не было трений, была миссис Макларен. Она преподавала мне, когда я учился в шестом классе в начальной школе Санта-Фе. Еще раньше она учила моего брата Мелвина. Поскольку мой братец был образцовым учеником, миссис Макларен питала большие надежды на мой счет. В свою очередь я чувствовал ответственность за репутацию Мелвина. Миссис Макларен никогда не повышала голос на своих учеников. Она излучала спокойствие, всегда была уравновешенной и мирной, независимо оттого, что могло случиться. Никто не питал ни малейшего желания начать кампанию против нее. Миссис Макларен была исключением из правил.

Впрочем, к тому моменту, хотя я был всего-навсего в шестом классе, я успел заработать репутацию очень трудного подростка, так что уже не было необходимости начинать воевать с преподавателями. Они ожидали от меня чего угодно и часто провоцировали неприятности, полагая, что я все равно что-нибудь выкину, несмотря на то, что успеваемость у меня была нормальная.

Я пережил не одно чистосердечное раскаяние и не одно падение. Стоило мне утихомириться на какое-то время, как начинались родительские нравоучения, после чего примерно неделю я занимался усердным самоанализом и принимал решение сотрудничать с преподавателями и приложить все усилия к учебе. Мать с отцом доказывали мне, что, поскольку у преподавателей есть нечто, в чем я еще только нуждался, я не мог входить в класс как равный. Я возвращался в школу, исполненный твердости и хороших намерений. Но учителя опять устраивали мне провокационные ловушки, полагая, что я буду продолжать бороться с ними. И это повторялось каждый раз. Резкие слова, борьба, исключение из школы — и еще один семестр коту под хвост. Мне часто казалось, что они просто хотели выгнать меня из класса, раз и навсегда.

За долгие годы, что я учился в Окленде, я не встретил ни одного учителя, который преподал бы мне урок, относящийся к моей собственной жизни или к моему личному опыту. Ни один преподаватель не пробудил во мне желание узнать что-то новое, прояснить какой-либо вопрос или изучить целые миры, которые могли открыть передо мной литература, наука и история. Все, что делали мои учителя, — это пытались лишить меня чувства собственной уникальности и ценности, и в итоге они чуть было не убили мой порыв к знаниям.

3. Взросление

Тот, кто захочет стать свободным, должен нанести первый удар.

Фредерик Дуглас. Моя жизнь в рабстве и на свободе[13]

Моя учеба проходила вне школьных стен. Я никогда не учился по учебникам — меня учила семья, друзья и улица. Уже потом я полюбил книги и стал много читать, но это не имело никакого отношения к школе. Я начал получать знания нестандартным способом задолго до того, как переступил порог школы.

Один из самых первых уроков, который должен хорошо усвоить первый ребенок, — это приемы хорошей драки. Отец учил нас всегда играть по правилам. Когда я только пошел в школу, то пытался следовать его совету, однако принцип справедливости, столь дорогой отцу, преобладал далеко не везде. Некоторые игры заканчивались дракой, а тогда мне еще было не по душе драться. Первый год в подготовительном классе дался мне тяжело. У меня выработалась привычка симулировать приступы тошноты, чтобы оставаться дома и таким образом избегать встречи с местными забияками. Если этот фокус не удавался, то я «терял» одежду и очень долго собирался. Мать видела насквозь все мои ухищрения. Узнав о причине, по которой я выдумывал разнообразные предлоги для непосещения детсада, она попросила моего брата Уолтера-младшего (по прозвищу Сонни Мэн) забирать меня и приводить домой. В конце концов, я стал защищаться, когда кто-то, испытывавший желание распустить кулаки, нападал на меня. Проблема оказалась решена: Уолтер просто научил меня драться и драться неплохо.

В то время, а на дворе стоял примерно 1950 год, мальчишки думали, что Джо Луис был святым. Он, Джерси Джо, Кид Галиван и Шугар Рэй.[14] были нашими кумирами. Я хотел стать настоящим уличным бойцом, тем более, что для выполнения моего желания имелись все основания: у меня были самые быстрые руки в квартале. Знакомые ребята придумывали себе звучные прозвища — Винчестер, Герцог, Граф, но мне хватало собственного имени. Я колотил всех мальчишек в квартале, но вовсе не для того, чтобы завоевать репутацию непобедимого драчуна. Мне нужно было сохранить свое достоинство и обеспечить себе элементарное выживание. Полоса бесконечных драк началась в «промежуточной» школе. Из-за буквы в полном имени[15] меня обзывали «мочой». Стоило кому-нибудь произнести в мой адрес дразнящую фразу «Хьюи «Пи» собирается сделать пи-пи», я тотчас лез в драку и молотил своих обидчиков, пока хватало сил. В какой-то момент все зашло так далеко, что я хотел бросить «промежуточную» школу, чтобы упростить себе жизнь, но мать ни за что не допустила бы этого.

Улица служила нам рингом, здесь мы устраивали небольшие боксерские поединки. Вместо перчаток мы обматывали руки полотенцами и начинали бой из пяти раундов. Нашими зрителями были местные пьяницы. Они бросали нам пятицентовые монеты и криками подзадоривали нас, маленьких боксеров. Они обожали кровавые зрелища, и мы удовлетворяли их страсть. Мы выходили на «ринг», дубасили друг друга без всякой жалости, кровью пачкали одежду, яростно кричали в пылу схватки — в общем, бились не на жизнь, а на смерть. Исполнявшие роль зрителей алкоголики прозвали меня «призером». Я свято верил в то, что после окончания боя победитель получает приз. Поэтому иногда «друзья бутылки» приносили мне коробочку крекеров «Джек» ценой в десять центов. Я стал думать, что все возможные призы на свете — это крекеры, ибо дешевое печенье было единственной знакомой мне наградой. Впрочем, мы с трудом могли есть, поскольку покидали ринг с разбитыми в кровь губами. У меня даже не было мысли зарабатывать деньги на боксе.

Впоследствии я вместе с Уолтером тренировался в спортивном центре на Кэмпбелл-стрит и участвовал в нескольких боях в «Клубе для мальчиков». Мой старший брат Ли Эдвард уже ушел из дома, когда я начал подрастать, но он часто заходил к нам, чтобы повидаться. Он тоже открыл мне немало секретов хорошего боя. Ли Эдвард завоевал в общине репутацию человека, не проигравшего ни одной схватки. Любой мальчишка в то время испытывал бы точно такую же гордость, какую испытывал я, имей он брата, про которого известно, что он постоит за себя во всех ситуациях. Несмотря на то, что Ли Эдвард был «своим» и прошел суровые испытания, он никогда никому не уступал. Именно старший брат больше, чем кто-либо в жизни, учил меня не опускать руки при самом неблагоприятном раскладе, смотреть сопернику прямо в глаза и атаковать без передышки. Даже если тебя сильно ударили и отбросили назад три-четыре раза, говорил мне брат, в конце драки ты можешь одержать верх. И он был прав.

Драка всегда занимала большое место в моей жизни, как они занимает в жизни большинства обездоленных. Некоторым людям это сложно понять. Мне было слишком мало лет тогда, чтобы я мог понять, что мы, из-за малейшего предлога бросавшиеся в драку пацаны, пытались кулаками утвердить свое мужское лицо и достоинство и использовали грубую силу в ответ на социальное давление. Для гордых, не потерявших чувство собственного достоинства людей физическая расправа была единственным средством, с помощью которого можно было устоять против скотского обращения с нами. Когда дерешься, узнаешь о себе много нового.

Драка — это не просто способ выживания, но и элемент дружбы. Пока я рос, участие в уличных столкновениях было существенным моментом товарищеского братства нашего квартала. Драки были разными: можно было подраться и с друзьями, а можно и с чужаком, но в последнем случае все местные мальчишки объединялись. Если по соседству объявлялся неплохой уличный боец, весть об этом разносилась по всей округе. Именно так я впервые услышал о Дэвиде Хиллиарде, который потом вступил в ряды «Черных пантер». Дэвид не относился к категории завзятых драчунов: он никогда не искал неприятностей сам, но, когда на него нападали, он демонстрировал недюжинную смелость. В наших краях он был известен как бесстрашный противник, не имеющий привычки сдаваться. Это одно из тех качеств, которое меня восхищает в нем больше всего; сформировавшийся еще тогда, восемнадцать лет назад, внутренний стержень Дэвида остается таким же крепким.

Мне было тринадцать лет, наступило лето, я только что окончил начальную школу и в это время познакомился с Дэвидом. Мы как раз переселились в Северный Окленд, где, наконец, смогли приобрести дом. Семья Дэвида недавно переехала в Окленд из Алабамы, они жили в соседнем квартале. Вскоре я и Дэвид близко сошлись. Мой новый друг очень понравился моим родителям, и его стали принимать, как родного. Порой мы интересовались, а не состоим ли мы случаем в родственных отношениях, ведь моя бабушка по отцовской линии носила фамилию Хиллиард и была родом из Алабамы.

Дэвид стал моим верным товарищем. В подростковом возрасте мы были не разлей вода. Он разделял со мной все обычные занятия тинэйджеров. Иногда мы проводили вместе целые дни напролет, слушая музыку и ведя настоящие мужские разговоры. Музыкальные команды пользовались большой популярностью в те годы. У меня не было голоса, да и сейчас я не пою, а вот у Дэвида получается хорошо. Вместе со своими друзьями он сколотил группу. В течение целого лета они репетировали каждый день, надеясь прославиться. У нас с Дэвидом было еще одно общее увлечение — противоположный пол. Парочка симпатичных девчонок жила как раз рядом с Дэвидом, так что дом Хиллиардов стал любимым местом наших сборищ.

Осенью мы оба поступили в среднюю школу Вудро Вильсона. В числе наших общих друзей была привлекательная девочка. Звали ее Патрисия Паркс, некоторое время я с ней общался. Но дело в том, что, как я сейчас думаю, я просто пугал ее до смерти. Стоило Патрисии завидеть меня, как она исчезала. Зато когда я познакомил ее с Дэвидом, они моментально поладили друг с другом, а потом поженились. Патрисия больше не испытывает ужас при виде меня.

Без Дэвида мое образование было бы неполным, он очень много дал мне и продолжает оказывать на меня влияние. Наша дружба настолько прочна, что это невозможно выразить словами. Мы дружим вот уже восемнадцать лет, мы не раз дрались вместе, отбиваясь от врагов, но мы ни разу не ссорились, между нами никогда не было серьезных разногласий. Мы во многом отличаемся друг от друга, однако каждый из нас уважительно относится к особенностям другого.

В средней школе я нашел еще одного надежного друга — Джеймса Кроуфорда. Он был на пару лет старше меня, но в учебе отставал. Обычно мы с Джеймсом без конца мутузили друг друга, сегодня ссорились, а на завтра сходились вновь. Он мог как следует вздуть большинство парней в школе, включая меня. Когда бы ни случалась драка, я неизбежно оказывался битым. Но я всегда возвращался, причем в руке у меня было что-нибудь очень убедительное — бейсбольная бита или кусок резинового шланга с металлической начинкой. Джеймс поневоле должен был проникнуться ко мне уважением, потому что я приходил к нему даже после того, как он клал меня на лопатки. Мы перестали драться в 1953 году. Тогда мы сколотили банду и придумали для нее название — Братство. Со временем состав нашей группы более или менее определился: человек тридцать-сорок образовывали постоянное ядро, это были чернокожие подростки из седьмого и восьмого классов. Банда девятиклассников числилась в наших союзниках. Роль лидеров досталась нам с Кроуфордом. Создание Братства (а наша банда была одной из немногих в Северном Окленде) стало непосредственным ответом на «белую» агрессию в школе. В то время в школе Вильсона черных подростков было раз два и обчелся, поэтому все чернокожие считали себя кровными братьями. Мы и называли друг друга родными братьями или кузенами. Мы объединились, чтобы дать достойный отпор учащимся-расистам, преподавателям и администрации школы. Белые учителя и школьники спокойно обзывали нас «ниггерами», и напряжение в отношениях между белыми и черными было видно невооруженным взглядом.

На игровой площадке чернокожие ученики тоже держались вместе. Мы играли во «взрослые» прятки, царя горы, рингелево (командная игра в прятки). Как бы то ни было, игры, в которые мы чаще всего играли, по-прежнему отражали наше неблестящее материальное положение. Часами наша компания резалась в кости или подбрасывала монетку. Поскольку ни у одного из нас не хватало денег на обед или даже на пакет молока, ставкой в игре служила еда. Нам также нравилась забава, которую иногда называют «перекрыть» или «дюжина». Это словесный поединок. Цель игры состоит в том, чтобы как можно больнее задеть противника, оскорбив его описанием сексуальных сцен с его матерью. Такое развлечение — обычное дело для негритянской общины. После этой игры я нередко ввязывался в драку, так как у меня не очень получалось обставлять соперников. По утрам, перед занятиями, мы с Дэвидом частенько обсуждали, как бы нам переиграть Кроуфорда. Но все наши планы в очередной раз шли прахом, потому что в школе Кроуфорд почти всегда обыгрывал нас. Обычный стишок, сочиненный Кроуфордом, мог звучать примерно следующим образом: «Мотоцикл, мотоцикл, едет быстро — не догонишь; киска у твоей мамаши похожа на задницу бульдога» («Motorcycle, motorcycle, going so fast; your mother's got a pussy like a bulldog's ass»). На самом деле, это были просто слова, и, не воспринимая их всерьез, мы оставались отличными друзьями и «надежными партнерами».

Годы обучения в средней школе как две капли воды походили на те, что я провел в начальных классах. Преподаватели старались смутить и унизить меня, а я отвечал на их провокации вызывающим поведением, чтобы сохранить самоуважение. В ту пору мне было еще невдомек, что в основе моего открытого сопротивления лежала непокорная, яростная гордость. Мои выходки приводили к неизменному результату: меня хронически исключали из школы. Часами меня увещевали то родители, то директор школы, то советник. Поддавшись на их уговоры, я в очередной раз заставлял себя подчиниться и давал обещание нормально вести себя в школе. Но стоило мне вернуться в класс, как провокации в мой адрес возобновлялись, и я не выдерживал. Опять меня вызывали к директору, и я вновь отправлялся на улицу. Происходившее со мной напоминало вращение двери-вертушки: каждую неделю повторялось то же самое, что случалось неделей раньше.

Среди всех занятий в школе я нашел для себя урок-исключение. Он проходил для меня практически безболезненно. На этом уроке нас учили готовить. Секреты кулинарного мастерства нам преподавала мисс Кук — единственная чернокожая учительница, которую я встретил за все школьные годы чудесные. Ее уроки я посещал с определенной целью. Большинство белых ребят могло позволить себе пообедать в школе. У моих же родителей не было денег, чтобы давать мне с собой в школу. Гордость не позволяла мне приносить коричневый бумажный пакет с обедом. Я не хотел давать повод друзьям посмеяться надо мной. Так что я не отлынивал от уроков мисс Кук и наедался там. Вот так я обеспечивал себе обед: либо ел прямо на уроке, либо выигрывал, либо воровал у белых школьников.

Мы учились с Кроуфордом в одном классе, и нас всегда выгоняли с урока вдвоем. Мне хорошо запомнилась одна из учительниц в школе Вудро Вильсона. Ее звали миссис Гросс. Мы занимались у нее по три раза в день. Занятия были ежедневными, их посещали отстающие, поэтому их прозвали «класс для тупиц». На этих уроках за партами сидели лишь чернокожие ученики. Приходя на урок к миссис Гросс, мы начинали играть на спор, тыкать друг друга, в общем, устраивали в классе настоящий ад. Кроуфорд любил стрелять в меня из самодельной рогатки, натянув между пальцами резиновую ленту. Я не оставался в долгу и шлепал Кроуфорда по голове, а уж после этого до драки было совсем недалеко. Миссис Гросс теряла терпение и выставляла нас за дверь. Бывало, что она отправляла нас в кабинет к директору, иногда велела просто стоять в коридоре. В классе миссис Гросс существовало такое правило. Если она выгоняла тебя хотя бы с одного занятия, то к следующим в этот день ты уже не допускался. Спровоцировать учительницу на то, чтобы она выгнала тебя с урока, означало добиться своеобразного освобождения, выйти на свободу из «класса для дураков».

Особенно неприятно было посещать занятия у миссис Гросс во время зачетов по чтению. Мы терпеть не могли чтение. Нам вообще не было дела до того, что там говорила миссис Гросс. Когда приходила пора читать вслух, мы всей душой рвались прочь из класса. Мы не умели читать и не хотели, чтобы остальные узнали об этом. Самое смешное было то, что почти у всех в нашем классе были серьезные проблемы с чтением. И все же никто не желал признаваться в этом.

В то время, да и еще раньше, мне казалось, что научиться читать — это все равно, что стать взрослым. Иначе говоря, я думал, что, когда вырасту, то автоматически обрету способность читать. Чтение я воспринимал как навык, который люди приобретают естественным путем в процессе взросления. В любом случае, откуда было взяться желанию научиться читать, если читать нам давали какие-то расистские истории? Отказ от обучения чтению превращался в протест, он позволял сохранить то чувство собственного достоинства, которое я по мере своих сил сохранял в условиях системы расового угнетения.

Поэтому, как только подходила наша с Кроуфордом очередь читать, мы намеренно вели себя так, чтобы нас выгнали вон. Обычно мы добивались своего. Получив желанную свободу, мы потихоньку ускользали из школы. После чего мы могли украсть бутылочку вина или доехать на велосипеде до наших друзей, остаться у них, пока шли уроки, и проиграть все это время в карты. После окончания уроков мы частенько бегали в кино с другими ребятами или отправлялись домой к Дэвиду. Там мы слушали пластинки и танцевали с девочками.

Примерно так прошли мои школьные годы. С внешней стороны мой портрет тех лет выглядел довольно мрачно. Однако нужно учесть, что мое отрочество немногим отличалось от жизни многих темнокожих подростков. Мы шли в школу, и нас оттуда с треском выгоняли. Мелкие нарушения становились нашим главным занятием. Это не значит, что мы были склонны к преступлениям, но верно то, что в нас кипела злость. Мы не считала, что поступаем плохо, воруя бутылку вина или разбивая парковочные счетчики. Мы хотели отплатить людям, заставлявшим нас чувствовать себя ничтожеством, причем как раз в тот момент, когда нам было необходимо ощущать собственную значимость и иметь надежду на будущее. Мы набрасывались с кулаками на тех, кто безжалостно растаптывал наши мечты.

У Джеймса Кроуфорда были такие мечты. Он хотел стать великим певцом. Бывало, мы с Мелвином садились подле Джеймса и часами наслаждались его прекрасным тенором. Кроме того, у Джеймса хорошо получалось готовить, и он мечтал открыть собственный ресторан. Джеймс Кроуфорд был наделен талантом, но образовательная система и психологические травмы не позволили ему развить свои дарования. Он не познал прелести чтения и до сих пор не умеет читать. Джеймс постоянно боялся, что у него что-то не получится, и этот страх лишь усилился по вине его педагогов, хотя они должны были помочь ему преодолеть себя. Мечты Джеймса растаяли, как дым. С каждым годом его страх рос все больше и больше, его силы истощались, и в конечном итоге его исключили из школы как «нежелательного» ученика. Постепенно он спился и стал попадать в больницы для душевнобольных. На его лице полно шрамов — это постарались полицейские. Вот такая история случилась с моим другом Джеймсом Кроуфордом. Еще одна мечта разлетелась в пух и прах.

4. Перемены

Героем моих детских лет был отец… в его натуре не было ни малейшего намека на подобострастие. Еще в юности он решительно отказался быть рабом, а, став мужчиной, он начал презирать роль дяди Тома. Отец служил нам примером, и мы никогда не сомневались в том, что негр во всех отношениях равен белому человеку. И мы не жалели сил, чтобы это доказать.

Поль Робсон. На том стою[16]

Надежда была редким гостем в негритянской общине. Выросший в Гарлеме Клод Браун в своей книге «Мальчик на земле обетованной» пишет как раз об этом. Вернувшись в Гарлем после четырехлетнего отсутствия, он потратил массу времени на то, чтобы отыскать своих друзей детства. «Казалось, что большинство ребят, с которым мы вместе росли, так и не перешли в категорию взрослых, — вспоминает Клод Браун. — Почти все успели отправиться либо на тот свет, либо за решетку». Многие молодые негры нашего поколения могут сказать то же самое. Наркотики, угнетение, отчаяние собирали свою жертву. Выживание в таких условиях — дело непростое и уже тем более его нельзя считать само собой разумеющимся.

Вспоминая свое отрочество, я понимаю, насколько мне повезло. Сильное и позитивное внешнее влияние, присутствовавшее в моей жизни, спасло меня от непоправимой безнадежности, от которой пострадало так много моих собратьев. Во-первых, я мог равняться на отца. Он передал мне непоколебимое чувство гордости и самоуважения. Во-вторых, мой брат Мелвин пробудил во мне желание учиться, и, наконец, я начал читать, опять же благодаря Мелвину. То, что я открыл для себя в книгах, позволило мне начать размышлять, задавать вопросы, искать и, в конечном итоге, изменить свою жизнь. Определенное влияние оказали на меня и другие факторы, которых набралось немало. Моя мать и остальные члены семье, опыт, полученный мной на улице, друзья и даже религия — все наложило на меня какой-то свой неповторимый отпечаток. Но именно первые три источника влияния и, прежде всего, влияние отца, помогли мне встать на путь развития и личных перемен.

Когда я говорю, что мой отец был необычным человеком, я имею в виду присущие ему достоинство и гордость, столь нехарактерные для чернокожих выходцев с Юга. Хотя другие негры, проживавшие в южных штатах, обладали похожей внутренней силой, они никогда не позволяли себе демонстрировать ее белым. Показать силу духа означало начать управлять своей жизнью самостоятельно. Отец никогда не скрывал свою духовную силу от кого бы то ни было.

Так сложилось, что чернокожие южанки должны были с особой тщательностью заботиться о воспитании именно сыновей. Из поколения в поколение матери в негритянских семьях на Юге пытались обуздать природную агрессивность в своих мальчуганах, чтобы уберечь вспыльчивых детей от скорой расправы, если не от верной смерти, которую можно было ожидать от белых. Мой отец избежал подобного воспитания. Даже если его пытались воспитывать в традиционной — сдерживающей — манере, он решил это игнорировать. Каким-то образом ему удалось вырасти, сохранив нетронутыми всю врожденную гордость и чувство собственного достоинства. Будучи уже взрослым, он ни разу не позволил белому человеку унизить его самого или члена его семьи. Он не позволял своей жене работать, хотя белые жители в Монро, шт. Луизиана считали, что она должна гнуть спину на их кухнях и давали отцу недвусмысленно это понять. У отца не было привычки идти на уступки, он всегда брал на себя роль сильного защитника, и он никогда не колебался, если нужно было поговорить с белым человеком. Пока мы, его дети, были маленькими, он развлекал нас, рассказывая о своих встречах с белыми. Последние несколько лет он чувствует себя неважно, но даже сейчас, стоит ему начать вспоминать эти истории, как прежняя сила вновь говорит в нем. Мы не сознавали таких вещей в детстве, но дело в том, что рассказы отца не были простым развлечением, на их примере он учил нас, как быть настоящим человеком.

Однажды, когда мы жили еще в Луизиане, отец поспорил с молодым белым, у которого он работал. Разногласия возникли как раз по поводу работы. Работодатель отца порядком разозлился, увидев, что отец уперся и стоит на своем. Он сказал отцу, что обычно, если цветной начинает выступать, он берет в руки кнут. После такого заявления отец не растерялся, ответив со всей возможной твердостью, что никому не позволит бить себя кнутом за тем только исключением, если кнут будет в руках более достойного человека, чем он сам. Потом отец выразил сомнение насчет того, что его работодатель относится к числу более достойных. Эти рассуждения поразили противника отца необыкновенно. Обескураженный, он отступил, но при этом назвал отца сумасшедшим. О случившемся инциденте вскоре узнал весь город. Мой отец стал известен как «безумец» только потому, что он не поддался на угрозы белого человека. Довольно странно, но репутация «ненормального» сослужила отцу неплохую службу: у белых поубавилось охоты трогать его. Именно так чаще всего и поступает угнетатель. До него не доходит простая вещь, что все люди хотят быть свободными. Поэтому, столкнувшись с сопротивлением, угнетатель отмахивается от этого факта и называет попытавшегося сопротивляться человека «сумасшедшим» или «ненормальным». Отца обозвали «больным» за то, что он не позволил белому назвать себя «ниггером», отказался быть послушным дядей Томом и спокойно терпеть белых, не оставляющих в покое его семью. Для белых мой отец был «ненормальным», а в наших глазах — настоящим героем.

Даже оружие в руках белого не могло остановить отца. Как-то вечером, возвращаясь с работы, отец ехал на машине с друзьями. По какой-то причине они остановились прямо перед домом, где жили белые, и начали разговаривать и смеяться. Они не заметили женщину, стоявшую на веранде этого дома. Вскоре из дома вышел мужчина с топором в руках. Он стал кричать на моего отца и его приятелей, обвиняя их в то, что они якобы потешались над его сестрой. Водитель запаниковал и нажал на газ. Когда машина доехала до угла улицы, отец заставил водителя остановиться. Он выбрался из машины и вернулся к тому дому один. Навстречу отцу уже шел белый мужчина, вооруженный топором. Отец спросил разъяренного человека, зачем он прихватил этот самый топор и что он собирался делать. Белый сразу же спустил дело на тормозах, ответив что-то вроде «вы же знаете этих южных женщин», и добавил, что должен был устроить это показательное шоу в угоду своей сестре. Отец понимал, что согласно этикету южан со стороны белого это было самое настоящее извинение, поскольку кодекс поведения действительно мог потребовать от мужчины схватиться в этой ситуации за топор. Поэтому отец принял это объяснение, но не раньше, чем дал понять белому недопустимость угроз в свой адрес.

Не было случая, чтобы отец колебался, стоит ли ему высказывать свое мнение о ком-либо напрямую, в лицо человеку. Однажды отцу показалось, что какой-то белый его обманул. Отец оповестил об этом случае весь город. Узнав о слухах, выставлявших его в плохом свете, этот человек подъехал к нашему дому, чтобы выяснить отношения с отцом. В машине, в бардачке, лежал пистолет. Отцу было известно об оружии, тем не менее, он, безоружный, вышел побеседовать с «гостем». Отец обошел машину и сел на подножку рядом с белым так, чтобы тот не сумел достать пистолет. Потом отец сказал все, что он думал об этом человеке, и напоследок заявил: «Если ты хоть немного зацепишь меня, твоим сородичам придется изрядно побегать за мной, потому что твое тело будет лежать прямо здесь, на дороге, медленно остывая». Белый ретировался, и отец больше никогда не слышал о нем.

Временами некоторые белые приглашали отца пойти с ними на охоту. И по сей день я не понимаю, почему они делали это. У них у всех были дробовики. Зная, что мой отец был священником, они старались втянуть его в дискуссию на тему Священного писания и происхождения человека. Если Адам и Ева совершенно точно были белыми, спрашивали отца, то откуда взялись негры? По словам отцовских собеседников выходило, что негры произошли от Адама и гориллы. Отец парировал, отвечая: «Каким же грубым и низменным существом должен быть белый человек, если он опустился до того, чтобы заниматься сексом с обезьяной?» После такой постановки вопроса обстановка накалялась до предела, но ничего серьезного не происходило.

Ни одного члена семьи отец не оставлял без своей защиты. В пятнадцать лет самый старший из моих братьев, Ли Эдвард, пошел с отцом работать на мельницу, где перемалывали сахарный тростник. Процесс обработки начинался с забрасывания тростника в дробильную установку, работавшую на бензине. Дробилку никогда не останавливали, так что приходилось безостановочно наполнять ее тростником, иначе она могла перегореть. Ли Эдвард должен был подбрасывать в дробилку тростник. Мощность мотора немного убавили, чтобы подросток успевал, но после четырех часов напряженного труда он так устал, что не смог бросать тростник с необходимой скоростью, и оставшийся в дробилке тростник выгорел. Увидев, что работа остановилась, владелец мельницы начал бранить Ли Эдварда. Он мог много чего плохого наговорить, но отец был тут как тут. Владелец был белый мужчина ростом выше шести футов и весом фунтов двести — отец как раз доходил ему до пояса. Отец выключил мотор и сказал хозяину, что сам будет подбрасывать тростник, после чего велел Ли Эдварду отправляться домой. Он хотел, чтобы мы по его примеру стали хорошими работягами, однако он не меньше желал, чтобы мы выросли, сохранив свою гордость.

Вновь и вновь я слушал эти и подобные им истории, пока опыт отца не стал моим собственным. Любой человек, будь то черный или белый, кто пытался беспокоить нас, имел дело с отцом. И отца совсем не волновало то, что белый Юг не терпел такого поведения со стороны чернокожих. Отец стоял на своем вплоть до последнего дня нашего пребывания в Луизиане, т. е. до того, как мы перебрались в Калифорнию. Он больше не вернулся на Юг.

Тот факт, что отец выходил сухим из всех столкновений с белыми, пожалуй, имеет более глубокое объяснение, чем кажется на первый взгляд. В конце концов, отец сам был наполовину белым, и кровь белого человека текла в жилах его близких — его отца, двоюродных братьев, тетей и дядей. Жившие по соседству белые спокойно могли пустить кровь неграм, но они опасались быть уличенными в убийстве другого «белого». Статистика подтверждает эту гипотезу. История линчевания на Юге показывает, что негры-полукровки имели гораздо больше шансов выжить в условиях расового угнетения, чем их чистокровные собратья.

В любом случае, гордость моего отца означала постоянную угрозу смерти. И все же этот дамоклов меч не уничтожил в отце желания во что бы то ни стало оставаться человеком, желание быть свободным. Теперь я могу понять, что, сохраняя человеческое достоинство, он сохранял и свободу, а, кроме того, получал возможность передать ощущение свободы своим детям. Как бы ни старалось общество украсть у нас чувство собственного достоинства, мы выживали благодаря тому, что получали от отца. Это был самый драгоценный дар из всех возможных. Все остальное берет начало именно отсюда.

Несокрушимое осознание ценности собственной личности сближало нас и побуждало чувствовать ответственность друг за друга. Поскольку я был младшим в семье, все мои братья и сестры оказали на меня серьезное влияние и в особенности три моих брата. Из них больше всего я обязан Мелвину: он убедительнее остальных показал мне возможности интеллектуального роста и особый путь самореализации.

Мелвин всего лишь на четыре года старше меня, поэтому, пока мы учились, он постоянно составлял мне компанию в играх. Мелвин собирался стать врачом, а я мечтал о том, как выучусь на дантиста, чтобы мы смогли на пару открыть больницу в нашей общине. Постепенно это желание исчезло. Наверное, это случилось еще в школе. Вообще мои амбиции школьных лет довольно рано растаяли. Хотя Мелвин и не поступил в медицинскую школу, он всегда был прилежным учеником. Сейчас он читает лекции по социологии в Мерритском колледже в Окленде.

Я всегда восхищался живостью ума, присущей Мелвину. Именно брат помог мне справиться с трудностями, которые я испытывал с чтением. Когда он поступил в колледж, я стал увязываться за ним и слушать, как он обсуждает книги и занятия со своими друзьями. Мне кажется, что впоследствии впечатления от всего услышанного побудили меня подать документы в колледж, хотя, в общем-то, в школе я ни чему не выучился. Кроме того, Мелвин учил меня понимать поэзию. Он ставил мне записи стихов или читал их сам. Он занимался литературой, и я подозреваю, что, декламируя мне стихи, он просто заучивал их. Мы часто обсуждали с ним смысл стихов. Иногда Мелвин объяснял мне его, но стоило мне обнаружить, что я вполне способен понимать поэзию без посторонней помощи, как я сам начал помогать Мелвину доходить до сути стихотворений.

Я без особого труда запоминал стихи, и к моменту поступления в среднюю школу в моей памяти хранилось немало стихов, которые я когда-либо слышал. Мелвин посещал класс литературы в городском колледже, так что с его слов я выучил стихотворения «Колокола» и «Ворон» Эдгара По, «Любовную песнь Дж. Альфреда Пруфрока» Томаса Элиота, «Озимандию» и «Адонаиса» Шелли. Мне также нравился Шекспир, особенно я любил проникнутый отчаянием монолог в «Макбете», начиная со слов «Завтра, и завтра опять / Так мелко пресмыкается изо дня в день…». Шекспир писал об условиях существования человека. Он имел в виду и меня, ибо временами я был вынужден изо дня в день беспомощно пресмыкаться. Зачастую я напоминал себе актера, с волнением и одновременно с важным видом играющего свою роль в течение недолгого часа, отведенного ему на сцене. Вскоре, подобно быстро сгорающей свече, моя жизнь подошла бы к концу. Однако я учил урок, смысл которого был противоположен отчаянию Макбет. Если жизнь постоянно наполнена шумом и яростью, она может быть больше, чем пустая, выдуманная история. ...




Все права на текст принадлежат автору: Хьюи Перси Ньютон.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Революционное самоубийствоХьюи Перси Ньютон