Все права на текст принадлежат автору: Валентин Алексеевич Гагарин.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Мой брат ЮрийВалентин Алексеевич Гагарин

МОЙ БРАТ ЮРИЙ

За 26 лет до выхода на орбиту Земли советского космического корабля «Восток» с человеком на борту Константин Эдуардович Циолковский сказал:

«Не хочется умирать на пороге проникновения человека в Космос. Я свободно представляю первого человека, преодолевшего земное притяжение и полетевшего в межпланетное пространство... Он русский... Он — гражданин Советского Союза. По профессии, вероятнее всего, летчик... У него отвага умная, лишенная дешевого безрассудства... Представляю его открытое русское лицо, глаза сокола».

Эти слова произнесены великим ученым в 1935 году. Юре Гагарину было в то время около года.

Кто мог предречь тогда, что именно этот малыш, рожденный в семье смоленских колхозников, станет первым из тех обитателей планеты, на чью долю выпадет, разорвав путы земного притяжения, проникнуть в межпланетное пространство? И все же портрет космонавта, нарисованный Циолковским, удивительно точно предвосхищает и внешний облик Юрия Гагарина, и содержание его внутреннего мира. В этом может убедиться каждый из тех читателей, кто познакомится с воспоминаниями его старшего брата Валентина Алексеевича Гагарина...

Предисловие ко второму изданию

Впервые повесть «Мой брат Юрий» была издана отдельной книгой в 1972 году. Интерес, проявленный к ней читателями по выходу в свет, не стал слабее со временем. И это, в общем-то, объяснимо. Главный герой книги — человек редкой пока профессии: космонавт. И не просто космонавт — Первый из их когорты в Союзе, на земле. Люди самых разных возрастов, самых несхожих призваний хотели и хотят знать как можно больше о жизни Юрия Алексеевича Гагарина.

Читательские конференции — в школах и вузах, на заводах и в колхозах, в студенческих стройотрядах и воинских частях... Письма — из самых отдаленных уголков страны. И во время встреч с читателями, и в письмах — многочисленные вопросы, а порой — особое спасибо этим людям! — теплые воспоминания, искренние рассказы о встречах с Юрой.

Вопросы — этой темы не обойдешь — бывают всякие: и серьезные и курьезные. К примеру, часто встречается такой — скорее всего из разряда серьезных: почему в повести так скупо говорится об отношении Юрия Алексеевича к жене и дочкам Лене и Гале? В ответ приходится разводить руками: отношение было самым добрым, славным, Юра очень любил и Валентину и дочек, это общеизвестно, однако, товарищи дорогие, книга-то моя о другом — о нашем детстве, о нашей юности. О том, проще говоря, чему я сам свидетелем был, что сызмальства память моя сохранила... Кстати сказать, вопрос этот задают преимущественно женщины.

Из категории курьезных стоит, пожалуй, привести такое письмо: «Многоуважаемый Валентин Алексеевич! Я прочитал книгу «Мой брат Юрий» и догадался, что у вас много знакомых среди космонавтов, что вы часто бываете в Звездном городке. Это хорошо. Дело в том, что я очень хочу прославиться и стать Героем Советского Союза. А прославиться и стать Героем легче всего, если сначала станешь космонавтом. В будущем году я заканчиваю восемь классов, и у меня к вам, Валентин Алексеевич, огромной важности просьба: устройте меня по знакомству в отряд космонавтов в Звездном, пока учеником, и, когда я там вырасту и выучусь, я достигну исполнения своей мечты. Надо спешить, потому что желающих много, и я не хочу терять время понапрасну...»

Обратный адрес на конверте подсказывал, что с автором письма — его звали Володей — мы живем в одном городе, в Рязани. И — выпал счастливый случай — вскоре встретились мы с Володей на читательской конферен­ции в школе. Мальчик понравился мне — своей честностью, откровенной прямотой в разговоре. Как-то не вязалась с его ясным взглядом эта фраза из письма: «...устройте меня по знакомству в отряд космонавтов...». Мы тогда долго и подробно говорили о том, как труден путь в отряд — много мужества, физических и нравственных сил требует от человека, и о том еще, что «по знакомству» никто и никого туда не устраивает.

История та давно случилась, и Володя уже среднюю школу успел закончить, и где он сейчас, к какому делу в жизни прибился — сказать не могу. Но с той нашей встречи с ним не дает мне покоя одна мысль. Вот о чем она — о том, что в газетных и журнальных наших писаниях, в книгах на эту тему профессия космонавта — и по праву! — опоэтизирована, полна романтики. Но, может, не в ущерб романтике нужно порой акцентировать внимание и на тех трудностях, которые выпадают на долю каждого космонавта, пока не пробьет его «звездный час»? Впрочем, и после «звездного часа», после полета (или нескольких полетов) в заатмосферные дали — разве легче становится она, их работа? Я действительно бываю в Звездном и — пусть со стороны поверхностно — могу, однако, судить о том, как напряженны будни Юриных товарищей. Постоянный поиск, каждодневная учеба, тренировки, самозабвенный труд, известная степень риска... Да и пример брата — вся его недолгая, не знающая лености, скидок на усталость жизнь — памятен мне.

В заключение хочу сказать, что новое издание повести дополнено отдельными фактами из жизни Юры и его близких, что сделана посильная попытка ответить на многочисленные вопросы, заданные в письмах, услышанные во время встреч с читателями, что использованы по возможности и воспоми­нания людей, знавших или когда-либо встречавших Юру... В этом издании появилась совершенно новая, третья часть, названная так: «Космонавт Гагарин». В ней приводятся некоторые подробности из деятельности Юрия Алексеевича — командира отряда в Звездном, рассказывается о том, как провожал он на орбиты своих товарищей.

И еще. Повесть переведена в братских республиках, издательство «Прогресс» выпускало ее в свет на испанском и английском языках.

Валентин ГАГАРИН

Пролог

Ударил радостно школьный звонок и покатился по коридорам. В шестом «А» — класс находился на втором этаже — учитель поднялся из-за стола, ребята загремели скамьями.

Перемена!

Последняя перед последним в этом году уроком.

Мальчишки и девчонки сгрудились у распахнутых настежь окон. Каждому хотелось занять местечко поближе к солнцу и так еще, чтобы лучше видеть улицу.

В эту позднюю весну, на удивление всем, богато цвела сирень. Она тянула свои белые, розовые и синие кисти из-за деревянных изгородей палисадников к свету, к редким прохожим.

Когда вот так греет солнце и многожданные — с походами в зеленый лес, с долгим зореванием на Гжати — каникулы на носу, тут уж не до учебы. Самые интересные учебники вдруг скучнеют, всякая минута урока становится в тягость, и каждую перемену ох как ждешь не дождешься!

Кто-то из мальчишек вырвал из тетради листок, быстро соорудил «голубя» и швырнул в окно. Подхваченный волной теплого воздуха, «голубь» резко взмыл вверх, перелетел улицу и застрял в ветвях черемухи, в палисаднике напротив.

Выдумка пришлась ребятам по душе. И вот уже зашуршали тетради, явственней стал треск выдираемых из них листов, цветные обложки пошли в дело, и целые эскадрильи бумажных самолетиков — синих, розовых, красных — взмыли в воздух из окон второго этажа.

Мальчишки свесили головы с подоконников, ревниво — каждый за своим и за чужим одновременно — следили за самолетиками.

— Во мой парит!

— А мой-то, мой!.. Во-он куда полетел...

— Заливай! Твой кувыркнулся...

— Не кувыркнулся, а «бочку» сделал.

— Понимал бы ты: «бочку»...

— По шее хочешь? Так я могу.

— Отзынь, не то так врежу!

— А у моего центр тяжести лучше. Я гвоздь в

нос ему воткнул...

По мостовой шел старичок: серый парусиновый костюм, соломенная шляпа, очки в проволочной оправе на горбатом носу. И еще — черная бородка клинышком.

Заслышав ребячий гомон, старичок поднял голову вверх, улыбнулся, помахал ученикам рукой.

Тут-то и случилось непоправимое: самолет, выброшенный из окна последним,— великолепный оранжевый самолет из тетрадочной обложки, со столбиками таблицы умножения на фюзеляже, с нарисованными красным карандашом звездами на крыльях,— прочертив в воздухе плавную дугу, стремительно пошел на снижение и спикировал прямо на старичка. Задел шляпу, очки, и очки упали на мостовую. Звякнуло стекло. Старичок нагнулся, шаря по мостовой руками.

Ребят от окон как ветром сдуло.

— Ой, он в школу идет! — пискнул испуганный девчоночий голос.

Когда в класс вошел учитель физики Лев Михайлович Беспалов, а следом за ним бочком протиснулся в дверь старичок в парусиновом костюме, ученики, приветствуя их, поднялись без обычного шума.

— Садитесь,— разрешил Лев Михайлович.

Сели не дыша.

— Кто это сделал?

Беспалов положил на край стола великолепный оранжевый самолет — тот самый со столбиками таблицы умножения на фюзеляже, с нарисованными красным карандашом звездами на крыльях, но ребята как будто ничего не замечали: каждый сосредоточенно рассматривал крышку своего стола.

— Кто обидел пожилого человека? — повторил Лев Михайлович.

Класс молчал.

Старичок растерянно вертел в руках шляпу. Очки по-прежнему сидели на его горбатом носу, но одного стекла в них недоставало.

Беспалов прошелся из угла в угол, взял со стола оранжевый самолет, повертел его в руках.

— Вот что, ребята. Наказывать я вас не буду — через сорок пять минут начинаются ваши каникулы. Оставлять вас без обеда, вызывать родителей теперь уже бесполезно. Но вот рассоримся мы с вами, судя по всему, на целое лето.

Класс шумно вздохнул.

Шли минуты урока, но урок, по сути, не начинался.

И тут из-за стола в среднем ряду поднялся невысокий русоголовый мальчуган. Сосед отчаянно дергал его за штанину: сядь, мол, чудак! — но мальчуган обреченно отмахнулся.

— Лев Михайлович,— сказал он,— не надо со всеми ссориться: класс невиноват.— И повернулся к старичку: — Это я сделал. Простите меня, пожалуйста.

Старичок прицелился в него уцелевшим стеклышком очков, пытаясь лучше рассмотреть виновника беды.

— Я не с умыслом — по нечаянности вышло,— повторил мальчуган.

Класс ждал. Старичок неопределенно пожал плечами, и вдруг добрая улыбка тронула его сухие губы, и тотчас она, эта улыбка, отразилась на лицах учеников.

— Честное признание снимает с тебя вину, мой юный друг,— изрек он с витиеватой старомодностью.— Я не в обиде. Да-с, не в обиде, на таких мужественных ребят нельзя держать сердца.— Пожилой человек обращался уже к учителю:— Сам кончил гимназию, как же-с, как же-с, тоже шалил, бывало. Возраст, ничего не поделаешь. Простим ребят, да-да, простим.

Лев Михайлович как-то некстати кивнул головой.

Все вздохнули снова, на этот раз шумно и с облегчением, и тут же увидели в руках у Беспалова оранжевый самолет.

— Всякое увлечение хорошо, однако иногда и меру надо знать,— укорил ребят Беспалов. И откровенно признался: — А я уже было подумал, что разругаюсь с вами на целое лето. Нехорошо вышло бы... Договорились же строить летом настоящие модели...

В недавнем прошлом боевой летчик, участник Великой Отечественной войны, Беспалов хорошо понимал, что это такое — ребячья страсть к авиации. Сам когда-то, в довоенные еще годы, начинал в аэроклубе. Он и подогревал ее постоянно, эту страсть, организовав в школе кружок по авиамоделизму.

— А сейчас продолжим урок.

— Извините-с!.. Еще минутку.

Старичок в парусиновом костюме, прежде чем покинуть класс, снова всмотрелся в мальчугана — тот все еще стоял за столом. Осведомился:

— Как зовут тебя, мальчик?

— Юра Гагарин.

История эта, приключившаяся с Юрой, стала известна в семье в тот же день. Когда вечером собрались ужинать, сестра Зоя спросила:

— Что, Юра, страшновато было каяться-то?

— Еще как страшно! — улыбнулся с хитринкой Юра.— Зато старичок очень добрый попался. Он, по-моему, сам робел не меньше нас.

* * *

...Сейчас, когда так много времени прошло с тех дней, пытаешься вспомнить все, что имеет какое-то отношение к детству Юры, к юношеским его годам. Что-то очень цепко, неизгладимо хранится в памяти. Что-то утрачено, потеряно и, однако, не насовсем. Каждая поездка в Гжатск (теперь город Гагарин) или на место родового нашего «корня» — в село Клушино, нечаянная или обговоренная заранее встреча с друзьями собственной юности, с друзьями детства и юности брата, с людьми, близко знавшими его, тонким лучиком высветят вдруг что-нибудь полузабытое, нечеткое, не имевшее прежде определенной формы. И начинает работать механизм памяти. Извлекаются из неведомо каких тайников картины событий — тех самых, над которыми порой и не задумался бы.

Вот так и рождалась эта книга. И начать ее хотелось именно с этой картины — со старичка в парусиновом костюме, с оранжевого самолета из обложек ученической тетради.

Почему именно с этой, постараюсь сказать чуть позже.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ КЛУШИНО — НАША РОДИНА

ГЛАВА 1 Канун сорок первого

В лес за ёлкой!

Вечером, запоздно уже, я сказал

маме:

— Завтра пойду в лес. За елкой.

Мама только что вернулась с фермы, раздевалась у порога. За окнами недвижно стояла густая темень. Семилинейная лампа, подвешенная к потолку на проволочном крючке, ярко высвечивала стены избы, беленый угол просторной русской печки, стол, за которым Зоя готовила уроки.

— Ты слышишь, мам? — повторил я.— За елкой пойду завтра.

Мама вздохнула и согласилась:

— Ладно уж, пойдешь. Видать, не дождаться отца нам.

— Валь, я с тобой,— вцепился в мой рукав Юра.— Я тоже хочу за елкой.

Я представил, как трудно будет ему, шестилетнему, угнаться за мной на крохотных лыжах по рыхлому снегу, не побежит — поползет ведь. А день будет клониться к вечеру, потому что за елкой нужно идти после уроков в школе, и еще выбирать ее нужно: не всякая годится к празднику. Представил я это и строго сказал:

— Ты посидишь дома.

— Нет, пойду,— заупрямился брат.

— Нет, останешься.

— Пойду!

— Хватит вам, петухи! — прикрикнула мама.— Утро вечера мудренее. Спать! Зоенька, ты управилась?

— Сейчас, один пример дорешаю.

Пример сестра решила быстро, лампу загасила, и уже ничего не было видно в нашей избе — ни печки, ни стола, ни стен, ни прямоугольников врезанных в них окон.

А за окнами как раз метель разгулялась, подняла поземку, и ветер чертом завыл в печной трубе.

Я лежал и слушал тихое дыхание Юрки — он спал рядом: только руку протянуть — и вот она, его койка. Слушал, как сладко почмокивает во сне наш самый младший, Бориска. Как высвистывает ветер в трубе. Слушал и думал о том, что очень все это некстати — и метель, и ветер. Некстати потому, что и за елкой надо идти, и вряд ли теперь, по такой-то непогоде, по непроходной дороге, отец успеет к празднику. Почитай, полтора десятка верст пути осилить надо. С его-то больной ногой. Да ни в жизнь!

Отца, как на грех, за неделю до Нового года с бригадой колхозных плотников направили в районный центр — отремонтировать срочно какие-то общественные постройки. Обещал он нам вернуться для через три, ну, по крайности, через четыре. Обещал, а вот неувязка вышла... Некстати все это и потому еще, что в прежние годы, сколько помнил я себя, забота о елке ложилась на плечи отца. А теперь мне предстояло на себя ее взваливать... Да и праздник без отца — скучнее он будет. Новый год, так говорила мама, принято встречать всей семьей.

С такими невеселыми мыслями я и заснул. Уж не помню, что мне снилось в ту ночь, но разбудили меня голоса: один, приглушенный,— не побудить бы ребят! — мамин, другой — неторопливый, бубнящий.

«Отец! — догадался я.— Как же это он успел?»

Глаза раскрываться не хотели. Протянул руку — Юры на койке уже не было, но постель еще хранила тепло его тела.

Вылезать из-под одеяла мне тоже не хотелось: в избе, знал наверняка, сейчас не то что прохладно — студено. Лежал с закрытыми глазами, слушал медлительно-спокойный рассказ отца.

— Из Гжатска выехали в сумерки,— говорил он.— Сначала ничего вроде, ладно, а потом метель нас прихватила. Перепугались малость, думаем, не заплутать бы. До Тетерь доехали кое-как — решили остановку сделать, заночевать. К утру улеглось, так снова в дорогу пустились. Спешили к празднику успеть.

— Ну и хорошо, а я уже было обеспокоилась,— отвечала мама.— Завтракай да отдохнуть ложись.

— Какой теперь отдых...

— Валь,— прошептал над самым ухом Юрка.— Слышишь, Валь?

С трудом разодрал я веки. Юрка одет, умыт, причесан. Наклонился надо мной, на лице — таинственность и нетерпеливость: что-то, видно, знает такое, чего не знаю я, и хочется ему, очень хочется поделиться своей тайной, и радостно, что он узнал первым.

— Валь, вставай, пойдем в сени.

Как и с вечера, помигивал за стеклянным пузырем семилинейки огонек — теперь уже не такой яркий, потому что предутренняя темень, не в пример полуночной, не так плотна; ходики на стене выстукивали минуты: тик-так, тик-так... Стрелки на ходиках показывали очень раннее время: без десяти пять. Мама, управясь с ухватами, задвинув в печку большой чугун со щами, куталась в теплый платок — ей сейчас на ферму надо было бежать, к поросятам своим подопечным. Отец сидел за столом и ногтями сдирал «мундиры» с холодных картофелин — от вчерашнего дня осталась картошка. Завтракал.

— Здорово, батя,— сказал я ему и, как был, в трусах, в майке, выскочил вслед за братишкой в сени.

Мороз ударил в колени, знойные мурашки побежали по телу.

— Ух!

В сенях, на скамье, стоял с прикрученным фитилем фонарь «летучая мышь». И тут, в скупом его свете, я вдруг увидел прислоненную к стене елку. Тонкая и пушистая, верхушкой доставала она потолок и сверкала каждой своей ветвью, каждой иголкой. Это снег и льдинки застыли на ней и теперь отражали скудный, желтоватый свет «летучей мыши». Юра вывернул фитиль в фонаре, качнул веточку на елке — осыпался снежок, льдинки на ветке заискрились, заблестели, а одна упала на пол, разбилась с хрустальным звоном.

— Вот это да! Отец елку принес?

— Игрушек вовсе не надо,— невпопад ответил братишка.— Правда, Валь? Так вот и поставим. Красиво!

— Она растает, Юрка. От тепла растает. И ничего не останется.

Юра погрустнел, а я, почувствовав, что совсем замерзаю в холодных сенях, побежал в избу.

Подарки

Дом наш на высоком каменном фундаменте стоит. Громоздкие, неподъемные камни эти присмотрели на дальнем поле и прикатили во время стройки самолично отец и мать. И как управились?.. Просторный у нас дом, соломой крытый, из звонких, пропитанных запахами солнца и смолы лесин сложенный. Он и срублен был отцовским топором, и поставлен был на хорошем месте — на самой окраине села, у дороги, что ведет в Гжатск, в районный центр.

Вокруг дома — сад: яблони, вишенки, смородина. За дорогой — у нашего дома она делала поворот почти под прямым углом — луг. Зимой он белый, заснеженный, а летом — цветистый, пестрый, гудящий пчелами. Дальше, за лугом, стояли молочно-товарные и животноводческие фермы, мельница-ветрянка лениво помахивала крыльями. За мельницей, полгоризонта синим поясом увязывая, лес виднелся.

Если же к нам идти от центра села, от школы, например, то следует спуститься по довольно отлогому и длинному склону. Зимой это было очень удобно: едва первый снег выпадал и склон становился выше, круче, мы, ребятня, подошвами валенок такие прокатывали на взгорье ледяные дорожки — одно удовольствие. Возвращаешься, бывало, из школы, остановишься на минутку на самой вершине склона, посмотришь вниз, а потом оттолкнешься посильнее и — только держись, смотри, как бы нос не расквасить! Мчишь без останову. Притормозишь где-нибудь далеко за родным домом и вдруг обнаружишь, что шапку на полпути обронил, что сумка твоя раскрыта, а тетрадями ветер на снегу играет. Идешь собирать.

От родителей, понятное дело, за обувь доставалось — «горела» она на наших ногах.

В тот день, последний день декабря, занимались мы в школе недолго: нам раздали табеля с оценками за вторую четверть и распустили по домам, предупредив, что в три часа дня в школе состоится новогодний вечер.

Домой мы с Зоей шли, утопая по колено в снегу: ночная метель сделала свое дело — засыпала, замела наши ледяные дорожки. Только редкая цепочка глубоких следов — наших же, утренних — бежала нам навстречу по склону.

У крыльца дома топтался Юра, нас поджидал. Шапка на нем моя, старая,— тесна она мне стала, да и водилось так в нашей семье, как и в других крестьянских семьях: младшие все донашивали за старшими, достаток не ахти какой имелся. На подбородке шапка тесемками завязана, так что только глаза и нос покрасневший видны. Пальтишко длинное и пестрые, мамой связанные варежки на руках.

Завидев Зою и меня, Юра побежал навстречу, глотая слова, прикартавливая чуть-чуть, закричал:

— Я тоже... с вами... в школу... пойду... На праздник...

— Пойдешь-то ты пойдешь,— ответил я,— только вот беда: тебя ведь никто не приглашал туда. Вдруг не пустят?!

— Ну что ты болтаешь, чего выдумываешь? — вступаясь за брата, оговорила меня Зоя.— Как это не пустят?

— Очень просто. Кто он такой? Не школьник даже. Так, от горшка два вершка.

— Пустят,— упорствовал Юра.— Меня Ксения Герасимовна пригласила.

Трудно давалось ему сложное имя-отчество моей и Зоиной учительницы, и он для убедительности повторил еще раз:

— Ксения Герасимовна... пригласила. Сама! Я катался на лыжах, а она подошла и сказала: «Приходи, Юрик, в школу, у нас праздник сегодня, и у тебя тоже будет праздник».

— Тогда придется взять.

В избу мы ввалились втроем — точно в жаркую речную воду окунулись. От печи исходило ровное тепло, вкусно пахло свежими щами, а посреди комнаты в крестовине, только что слаженной отцом, стояла наша красавица елка. Росинки блестели на ее ветвях, и, пританцовывая, ходил вокруг нее и хлопал в ладони Бориска.

Мы разделись и, пока оставалось время до начала школьного вечера, принялись обряжать елку. Хозяйничала Зоя, мы с отцом помогали ей, а Юра и Борис вертелись около. То есть не то чтобы вертелись — норовили игрушки на ветки цеплять, да не все у них получалось... Борис был увальнем, ходил медленно, весь преисполненный какой-то внутренней важности, и Юра не упускал случая поддразнить его. Так было и сегодня. Схватив Бориску за руки, Юра подтянул его к себе, приказал, строго глядя брату в глаза:

— Будешь делать, как я. Заниматься зарядкой будем. Делай р-раз!

Две пары рук — одна против воли их хозяина — взметнулись вверх.

— Делай — два!

Руки разошлись в стороны.

— Делай — тр-ри!

Руки упали вниз.

И снова:

— Делай р-раз!

Этаким вот манером — зарядкой — Юра изводил Бориску по нескольку раз на дню, особенно по утрам, и заканчивалось всегда одним и тем же: не выдержав такого вольного с собой обращения, Борис с криком, со слезами на глазах убегал искать защиты у матери. Так случилось и сегодня: Борька заревел, мать прикрикнула на Юру.

— А я что? Я ничего,— оправдывался  он.— Толстый Бориска очень, вот я...

Наконец и елка убрана — ох и красавицей же обрядили ее, а все не то, нет того сказочного блеска, что был на ней утром, когда в сенях стояла,— и время уже идти в школу, на праздничный вечер.

Мама открыла сундук, перебирает в нем что-то. Мы ждем, затаив дыхание.

— Юра,— зовет она,— я вот тебе рубашку новую к празднику сшила. Ну-ка, сынок, надень, посмотрим, хорошо ли придется.

Рубашка, по общему мнению, пришлась в самую пору. Юра подозрительно смотрит на нас: не задразним ли мы его за девчоночьи нежности? — а потом решительно идет к маме и целует ее в щеку:

— Спасибо...

Получают по обновке и все остальные: Бориске и мне тоже по рубашке досталось, Зое — кофточка.

Мы спешим одеться: не опоздать бы! А мать все не отпускает нас, все приглядывается: ладно ли вышло у нее рукоделие? И, радостная, вздыхает вдогон, когда мы уже у порога:

— Чай, не стыдно будет на людях показаться...

Праздник

Школьный зал до отказа ребятами набит. По беленому потолку, с угла на угол, разноцветные флажки на нитках протянуты, гирляндами из хвойных веток украшены стены.

Я держу Юру за руку. С трудом пробиваемся мы с ним к маленькой сцене. Так получилось, что, едва переступили мы порог школы, преподаватели, которые хорошо знали Юру, затащили его в учительскую, помогли раздеться — снять пальто и шапку. А Ксения Герасимовна Филиппова возьми да спроси Юру:

— Может, ты выступишь на нашем вечере?

— Ага, выступлю,— вполне серьезно ответил брат.— Я целых два стихотворения к Новому году выучил.

— Вот и хорошо,— одобрила Ксения Герасимовна.— Так мы тебя первым и выпустим.

Я опять держу Юру за руку. Глазенки у него блестят восторженно, разбегаются по сторонам. Все ему внове, все интересно: впервые попал он в такой пестрый, гомонящий, сложный мир. Некоторые школьники, из тех, что постарше, пришли на вечер в самодельных маскарадных костюмах. Оберегая — как бы не помять! — пышные хвосты из марли и ваты, снуют меж ребят «белки» и «сестрички-лисички», золотую пыльцу осыпают с высоких кокошников «снежинки» и «снегурочки». Кругом чудеса, на каждом шагу дива дивные.

— Валя, а это кто? — спрашивает брат.

— Как это? Это же Нинка Белова, соседка наша.

— Нет, костюм на ней чей?

Костюм на Нине сегодня великолепный: по длинному черному платью — серебряная россыпь звезд из фольги, пышная и длинная, до пояса, русая коса у нее, а на черной шапочке искусно нашит полумесяц из бумаги бронзового цвета.

— Наверно, это Ночь.

— Ага, я так и думал. Только это ночь теплая, летняя.

У самой сцены, с деревянной шашкой на поясе, заломив папаху на затылок, покручивает тонкий рыжий ус лихой казак.

— Чапаев! — шепчет брат завороженно.

— Женя,— говорю я «Чапаю», потому что узнаю в нем Женьку Белова, моего товарища по школе и по уличным играм,— Женя, помоги-ка мне. Артиста должен видеть народ.

Женя, подморгнув брату, куда-то исчезает и вскоре возвращается со стулом в руках, поднимает его на сцену. Я помогаю Юре подняться на стул, и он, не дожидаясь, пока объявят его номер, объявляет его сам.

— Милые ребята,— кричит он изо всех силенок,— сейчас я прочту вам два стихотворения. Слушайте все, пожалуйста.

Школьники смеются, аплодируют, кто-то выкрикнул: «Просим!» — потом наступила тишина.

Юра картавит, буква «л» не дается ему, он храбро заменяет ее отнюдь не родственной «р», и это делает его речь особенно забавной.

— Первое стихотворение,— слышим мы,— называется «Про кошку».

Села кошка на окошко,

Замурлыкала во сне.

— Что тебе приснилось, кошка?

Расскажи скорее мне...

Он и второе стихотворение, про елочку, прочел: «В лесу родилась елочка...», и напоследок, как заправский актер, трижды поклонился залу. Зоина выучка!.. Ребята снова забили в ладоши, я хотел снять Юру со стула, но он опередил меня:

— Я сам! — И спрыгнул на сцену.

Тут к нам подошел Дед Мороз, протянул братишке большой кулек с конфетами и печеньем.

— Держи, Гагарин. За храбрость тебе и за талант.

Юра воззрился на бородатого Деда.

— Спасибо! А  вы взаправдашний Мороз? — спросил он.

— А какой же еще? Самый что ни на есть взаправдашний. Из темного зимнего леса к вам на праздник пришел.

— А почему у вас борода льняная?

Юра попытался ухватить Деда Мороза за бороду. Тот откачнулся, погрозил пальцем и ушел в толпу ребят — выводить на сцену следующего «актера».

С новым счастьем!

Отец наполнил рюмки и, когда на наших старых ходиках минутная стрелка догнала часовую у цифры 12, поднялся за столом, медленным взглядом обвел избу. К вечеру натопленная печь дышала жарким теплом. На нашей красавице елке горели крохотные восковые свечи. Где-то за печкой, в потаенном углу, пострекотывал сверчок — неназойливо, так, чтобы только напомнить о себе. Может, песня сверчка и убаюкала Юру и Бориску, но, скорее всего, намаялись они за хлопотный день и дрыхли сейчас на своих тюфяках, что называется, без задних ног. За праздничным столом нас было четверо: взрослые — отец и мать, и почти взрослые — мы с Зоей. Мне к тому времени исполнилось шестнадцать, Зоя была на два года моложе.

— Старый год мы прожили хорошо, дружно,— как всегда, неторопливо сказал отец.— Пусть и новый, наступающий, будет для всех нас счастливым и радостным. С новым счастьем!

Мы соединили рюмки.

Выпив свою, отец поставил ее на стол, прихрамывая, подошел к простенку, где по соседству с ходиками висел привезенный им из Гжатска пахнущий типографской краской календарь. Отец оторвал разукрашенный верхний листочек. На следующем значилось: 1941 год, 1 января, среда.


...Иногда я задаю себе вопрос: почему так хорошо сохранились в памяти события того, отдаленного от нынешних десятилетиями, дня — последнего дня тысяча девятьсот сорокового года? И думается мне: потому, наверно, что наступивший сорок первый ожидаемого счастья нам не принес — помешала война... И потому еще, что в последний раз встречали мы новогодие вместе, всей семьей, встречали в своем доме, за своим столом, на своей родине. Нам было хорошо.

ГЛАВА 2 Трамплин

Он рос упрямым парнем, наш Юра. И упрямство его порой принимало формы самые неожиданные. Вспоминается такое.

В полдень к нам забежал Женька Белов. Потоптался на пороге и, шмыгая носом, сказал:

— Здрасьте!

Отец, не любивший и малейшего беспорядка, одернул его:

— Ноги отряхни, снегу нанес.

Женька схватил веник, выскочил в сени, а через мгновение снова появился в дверях.

— Вот теперь здравствуешь,— проворчал отец.— Что новенького принес?

Женька был не из робкого десятка.

— А я не к вам вовсе, я к Валентину. Трамплин сговаривались делать? Сговаривались. А когда начнем?

— Да сейчас и начнем,— ответил я, одеваясь на ходу.

Выскочили во двор. Прихватив лопаты, двинулись к нашему запурженному откосу. Там, тоже с лопатой в руках, поджидал нас Женькин брат, Володька.

Не мешкая, взялись за дело. Обязанности свои знали хорошо — из года в год повторялось одно и то же. В сторонке от будущей трассы мы с Женькой разгребли верхний — рыхлый — слой снега, добрались до твердого наста. Нарезали его квадратными пластами, а Володя относил эти пласты на лыжню и складывал горкой.

Работа закипела, когда с ведрами, полными воды, пришли на помощь девочки — наша Зоя и Нина Белова. Плотно сбитый, слежавшийся снег, едва обливали его водой, оседал и буквально на наших глазах — мороз был крепок, жесток — превращался в лед. Но сверху ложились новые и новые пласты снега, и девчата уже измучились, устали носить воду, хотя и колодец-то был недалеко, в каких-нибудь ста шагах,— у нашего дома стоял он, вырытый отцом колодец.

Трудились до темноты, пока не начали валиться от усталости, зато трамплин получился на славу: прыгнуть с такого — дух захватит. Было у нас теперь занятие на все десять дней каникул. На всю зиму, вплоть до весны, до тепла, забава была.

Утро следующего дня началось по обыкновению. Разбудил меня пронзительный визг: Юра успел подняться вслед за матерью и отцом и, затосковав от безделья, стащил одеяло с Зои и окатил ее кружкой холодной воды. «Сейчас следующую кружку — на меня»,— понял я и вскочил с постели. И точно: не обращая внимания на крики сестры, Юра стоял у порога — там, на лавочке, мы держали ведра с водой — и торопливо погружал кружку в ведро.

— Уши надеру! — пригрозил я.

— Ладно уж, не буду.

Завтрак ждал нас на столе. Мама давно ушла на ферму, отец тоже собирался на работу: зимой в колхозе по плотницкой части дел немного, сегодня по наряду предстояло ему возить корма. Одетый в телогрейку — овчинные рукавицы за пояс заткнуты,— он, прихрамывая, ходил по избе, ждал, пока мы сядем за стол, ворчал по обыкновению, что копаемся долго.

— Ну вот что, без баловства чтоб! — строго наказал мне и Зое отец и ушел.

С Зоей мы распределились по-своему; на ее долю — Борис, на мою — Юрка.

— Давай-ка, брат, забирай санки, пойдем трамплин опробовать,— сказал я Юре.

Он нахмурился:

— Санки? А ты небось на лыжах?

— На лыжах.

— И я на лыжах.

— Нос расквасишь.

— Ну и пусть!.. На санках пусть девчонки катаются, это ихнее дело. А я не девчонка.

Я еще не кончил завтракать, как Юра выбрался из-за стола, оделся и убежал на улицу. Зоя вышла следом, а вскоре вернулась.

— Юрка уже на откосе,— сказала она.— И Володька туда же пошел...

Юра и Володя Орловский (он несколькими месяцами старше брата) друзья — водой не разлить. И не только друзья — соперники. Давняя шла между ними борьба за первенство — буквально во всем: кому быть верховодом во время игры в лапту, в «чижа», в «ножички», кто в летнюю пору больше ягод или грибов из лесу принесет, кто по зимнему снегу на лыжах лучше ходит. Особенно на лыжах — тут поддаваться никто не желал. Если Юра вернулся домой с улицы прозябший до того, что и разуться сам не в состоянии, тесемок на шапке не развяжет застывшими пальцами, но сияющий,— понимай так: обошел он сегодня Володю Орловского. И тут уж Юрка начинает задирать Бориску, теребить меня и Зою: дайте ему какую-нибудь интересную книжку, непременно с картинками. Если ж хмурится, от ужина отказывается, молчит, сопя, значит, Володя его опередил. «Да уступи ты, сынок,— скажет, бывало, мама.— Охота тебе переживать-то? Добро бы из-за дела, а то сущая безделица ведь...» — «Не хочу уступать, все равно обгоню».— «Верно, сын,— вмешивался отец.— Чему, мать, учишь, что значит «уступи»?»

Участие отца еще больше распаляло Юру. Надо сказать, что борьба у ребят шла честная, без хитростей — в открытую, напрямик соперничали.

А жили Орловские неподалеку от нас. Иван Иванович, отец Володин, был священником. Добрый по натуре, но вспыльчивый и прямой человек... Когда через полгода грянула война и гитлеровцы оккупировали Клушино, он отказался сотрудничать с ними, за что его преследовали, арестовывали. В сорок четвертом, после освобождения Клушина, Иван Иванович погиб на мине вместе с сыном.

Юра, уже и взрослым, нередко с теплотой вспоминал товарища своих детских игр...

Так вот, Зоя сказала:

— Юрка уже на откосе, и Володька туда же лыжи навострил. К трамплину примериваются.

«Ну, сейчас наломают дров!» Я набросил телогрейку на плечи, лыжи в охапку схватил и стремглав бросился на улицу. Добежать до трамплина я не успел — опоздал.

...Володя Орловский прыгал первым. Как потом выяснилось, друзья-приятели оспаривали это право. Рассудил их жребий: поконались на лыжной палке. Верх достался Володьке.

Мальчик разбежался на откосе, с силой оттолкнулся палками, затем его маленькая фигурка сжалась в комок. Трамплин. Резкий подскок вверх. Долгий плавный полет в воздухе и... Володя ловко приземлился.   Снег взвихрился  под  его лыжами.

Одного пронесло. Молодец!

— Айда! — крикнул Володя снизу и призывно взмахнул палкой.

Юра тоже помахал в ответ, разбежался, оттолкнулся, благополучно дошел до трамплина. Тут его с силой подбросило вверх, левая лыжа слетела с его ноги и... Юра шлепнулся в снег, под самым трамплином упал.

Я подбежал к нему — он сидел на снегу и растерянно смотрел на лыжу: нос ее был отломан.

— Эх ты,— укоризненно сказал я и спросил: — Не ушибся?

— Н-нет. Вот... лыжа.

— Вставай, пойдем домой,— взял я его за руку.

Володя Орловский проводил нас до самого крыльца. Шли они, два товарища, два соперника, с таким одинаково горестным выражением на лицах, что и не поймешь, кто тут победитель, а кто побежденный.

Лыжу, которая подвела Юру, мы подобрали поблизости от нашего дома. Вон куда укатила!

А дома брат, как ни крепился, как ни кусал губы, не выдержал: разревелся.

— Да брось ты,— утешали мы с Зоей его,— подумаешь, велико несчастье. Вот сейчас возьмем планку, пару гвоздей, собьем лыжу — катайся себе на здоровье.

— Не хочу я на хромой лыже кататься,— всхлипывал Юра.— На ней прыгать нельзя — опять развалится.

Пришел отец перекусить — объяснили ему, в чем дело. Баловать нас отец не любил — не водилось этого в нашей семье, но, по всему видать, неподдельное горе сына тронуло и его душу. Опять же, семейная честь пострадала: что там ни говори, а поединок Юрка проиграл, и прав он — на сколоченной лыже далеко не ускачешь.

— Не реви,— хмуро сказал отец.— На той неделе поеду в Гжатск — куплю тебе новые лыжи.

— Ага, на той неделе... Я дома сидеть буду, а Володька на лыжах кататься будет... Так я кататься разучусь, и Володька все время обгонять меня будет...

И снова — в рев.

Отец послушал-послушал — надоела ему эта музыка. Подморгнул мне:

— Или мы не плотники, Валентин, а? Пойдем-ка в сарай.

Короче говоря, сыскали мы в сарае подходящий материал, вооружились инструментом и принялись пилить-строгать. К вечеру лыжи были готовы, да какие лыжи славные получились — легкие, упругие, изящные с виду. Я натирал их воском и прислушивался к тому, что творится у трамплина. А туда к вечеру со всей околицы ребятня сбежалась, шум и гам стояли невообразимые. Приятно мне было, что уж завтра-то братишка постарается отыграться.

На ночь мы поставили в лыжи распорки.

А вечером следующего дня Юра вернулся домой сияющий. С порога заявил, что здорово проголодался.

Поужинал с аппетитом и начал задирать Бориса и мешать Зое читать книгу.

Мы не задавали ему никаких вопросов. Все было ясно.

А вообще-то, плакал Юра в детстве редко. Пожалуй, не много таких случаев могу я припомнить, да и они запали в память своей исключительностью и бывали, когда заговаривало в брате уязвленное самолюбие...

ГЛАВА 3 Весна

Разговор на военную тему

Мама затеяла стирку. Подвинула к печке широкую скамью, на скамью водрузила цинковое корыто. Гора грязного белья — шуточное ли дело стирка, когда в семье шесть человек! — легла на пол. Огромный чугун с разведенным щелоком стоял рядом.

— Валентин,— попросила мама,— принеси-ка свеженькой воды.

Я подхватил ведра, выскочил на улицу. Юра увязался за мной.

Солнечный луч кольнул глаза. Я зажмурился на мгновение и услышал поблизости невнятный, приглушенный шум. Туп-туп-туп...— падала с крыши, давая о себе знать, мартовская капель.

Тихо, безветренно.

Наледь на шершавом срубе колодца потемнела, истончилась, и едва я задел ее днищами ведер, как она мокрой пластинкой скользнула к ногам.

— Валь, смотри, трамплин какой маленький стал,— сказал Юра.

Наш заветный, подаривший нам столько радостей и огорчений трамплин тоже потемнел, осел, уменьшился в объеме, и трудно было поверить, глядя на него сейчас, что всего лишь несколько дней назад только смельчаки из ребят постарше не страшились прыгать с него, да такие вот отчаянные малыши, как наш Юрка и Володька Орловский, по безрассудству своему ломали на нем лыжи.

А над трамплином, на самой макушке откоса, там, где солнце пригревало с особой силой, уже чернела первая проталина.

— Весна идет, Юрка. Скоро почки стрелять начнут.

— Знаешь, Валь, как охота босиком по траве побегать.

— Теперь недолго ждать. Скоро в лапту играть будем.

— А за щавелем пойдем?

— А то нет!

По дороге, со стороны Гжатска, чалый жеребец ходко тащил легкие санки. Вот они поравнялись с нами, дядя Павел натянул вожжи, Чалый примедлил бег, замотал головой, всхрапывая, кося в нашу сторону налитым кровью глазом.

— Тпрру, окаянный! Привет, племяннички! Отец дома?

— В сарае. Инструмент к работе готовит.

— Держи-ка, сынок.

Из кармана полупальто дядя Павел достал пакет с леденцами, подал Юре.

— А ты, Валентин, привяжи-ка этого бешеного покрепче. С норовом, чертушка,— ласково ругнул дядя Павел жеребца и прошел в сарай.

Павел Иванович Гагарин, или дядя Павел, родной брат нашего отца, служил ветеринарным фельдшером. Надо сказать, что избы наши в Клушине стояли неподалеку. Ласковой души человек был Павел Иванович: добряк, мечтатель, влюбленный в астрономию, географию и поэзию. Любил ли он с такой же силой ветеринарию — этого я не знаю, но специалистом в районе дядя Павел числился отменным. К нам, племянникам, да и вообще к детворе относился он с какой-то особо трогательной нежностью.

Был у Павла Ивановича и еще один врожденный дар: он умел неподражаемо красиво, с истинной артистичностью рассказывать всякие забавные или таинственные, жутковатые истории. Вот это-то его качество, пожалуй, больше всего и заставляло нас, ребятишек, тянуться к нему.

Юра конечно же, оставив меня управляться с жеребцом, удрал в сарай вслед за Павлом Ивановичем. Я и сам был не прочь бежать — уж наверняка привез дядька из города какие-либо интересные новости и рассказывает их теперь отцу... Но норовистый Чалый никак не желал привязываться. Скаля ядреные зубы, он все тянулся куснуть меня, и мне пришлось немало повозиться, прежде чем я изловчился крепко-накрепко припутать вожжи к оградному столбику. Потом я оттащил домой ведра с водой, еще дважды слетал к колодцу, вынес и слил за двором грязную воду. У-уф! Теперь, кажется, можно и в сарай пробежать... Но дядя Павел уже шел мне навстречу.

— Бывай, племянник. В Пречистое еду — туда, понимаешь ли, чесотку каким-то ветром занесло. Маются коняги, спасать надо. Хочешь со мной поехать?

Еще бы не хотеть! Но ведь вот беда: и уроки, как назло, не сделаны, и матери помочь надо. А Пречистое — село дальнее, тут единым духом не обернешься.

— Ладно, в другой раз будь наготове,— утешил меня дядька.

Досадуя на неудачу, я взял лопату, принялся скалывать лед со ступенек крыльца. Подошел Юра.

— Валь,— спросил он,— кто это такой — агент?

Агент? Квитанции по домам разносит, страховки,— объяснил я в меру своих знаний.

— Дядя  Павел говорил, что какого-то агента милиция поймала. В Смоленске. Германского какого-то. А зачем он прятался?

Я насторожился: это было что-то новое.

— А что еще он сказал?

— Что война скоро будет. Люди так говорят.

— Ну да! — усомнился я.— Брехня все это.

— И папа ему сказал, что брехня.

— А дядя Павел?

— А дядя Павел... не разобрал я, сказал что то. Какие-то чудные слова он сказал — не запомнил я.

Разумеется, и до нашего села, затерянного в глухих смоленских лесах, до села, где в те — сороковые — годы еще не было электричества и репродукторы, похожие на черные тарелки, висели на стенах всего лишь нескольких изб, а плохонький ламповый приемник стоял только в сельсовете, доходили отголоски событий, которыми жила планета. Мы, школьники, писали сочинения о мужестве бойцов республиканской Испании и переживали горечь ее поражения. Мы знали, кто помог палачу Франко задушить молодую революцию, и искренне — из-за сочувствия к обездоленным испанским детям, которых видели в кадрах кинохроники, из-за обиды, что не устояли республиканцы,— ненавидели самое слово «фашизм». Нам было известно, что гитлеровские фашисты захватили Польшу и Чехословакию, присоединили к своему рейху Австрию, бомбят и обстреливают города Англии... Но все это было так далеко от нас и воспринималось умозрительно. К тому же у нас, знали мы, есть Красная Армия, которой нет в других странах. Вот белофинны совсем недавно обломали зубы об ее крепость...

— Знаешь, Юрка,— сказал я, все еще обивая лед с приступок крыльца,— если фашисты сунутся к нам, Красная Армия надает им по шее.

— А война какая бывает? Страшная?

— Как какая?.. Ну, стреляют друг в друга. Солдаты. Из пушек стреляют, из винтовок...

— И с шашкой, как Чапаев, скачут?

— И с шашкой, как Чапаев,— подтвердил я.

— Здорово! Вот бы мне с шашкой!

На этом общий наш интерес к военной теме исчерпался. Юра тоже сходил за лопатой, взялся помогать мне. Черенок у лопаты был длинный, вдвое длиннее его роста, и это доставляло братишке немало хлопот: лед не поддавался, лопата соскальзывала с приступок. Потеряв равновесие, он ударил себя по носку валенка.

Жаль мне стало брата.

— Ты бы лучше не путался под ногами, не мешал мне.

Юра поднял на меня глаза — они светились обидой. Молча прислонил лопату к стене, поднялся на крыльцо и скрылся за дверью. А солнце припекало все сильнее, плавились и превращались в грязные лужицы обитые нами льдинки, оседал, подтачиваясь, трамплин на взгорье, и с улицы вовсе не хотелось уходить...

Привязанность

На рассвете с силой забарабанили в раму. Я подскочил к окну, всмотрелся. Чье-то лицо прилипло к стеклу с той стороны: в молочном сумраке вешнего рассвета были едва различимы сплюснутый нос и округлые глаза.

— Чего надо?

— Анну Тимофеевну покричи. Пусть на ферму бегит скоричка,— ответили голосом сторожихи со свинофермы, и нос и глаза исчезли, растворились в белесом тумане.

Мама — она всегда была легка на подъем — уже набрасывала на себя платье.

— Видать, Белуга поросится. Приспел ее час,— бросила она на ходу и скрылась за дверью.

Белугой звали знаменитую на весь район, необычайно породистую свиноматку-рекордистку: не помню уже, сколько поросят приносила она, но знаю, что очень много. За такую доблесть ее, кажется, даже на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке показать собирались.

Разумеется, и отношение к Белуге было особенным: над ней тряслись, ее берегли и холили. В свинарнике ей отгородили просторную клеть. Рацион ее усиленного питания, согласованный с ветврачом, проверял по утрам лично председатель колхоза. О здоровье рекордистки, говорили, нередко справлялся по телефону сам секретарь райкома.

В общем, замечательная по всем статьям была свинья. И колхоз хорошие получал деньги, распродавая ее потомство. Одно плохо: опоросы давались ей очень трудно. Маму в таких случаях неизменно звали на ферму — со дня организации колхоза работала она в животноводстве, была и дояркой, и телятницей, и заведующей молочнотоварной фермой. В общем, опыт имела не маленький, умения обращаться с животными не занимать стать. «Ты хоть рядом с нами постоишь, Тимофеевна, а у нас все на душе спокойнее»,— говаривали ей в затруднительных случаях молодые работницы фермы.

Домой в этот день мама вернулась поздно: мы уже из школы пришли, сидели за столом — готовили уроки на завтра.

— Слава богу, все обошлось,— сказала она.— А вымучились через край.

Юра вцепился в подол ее юбки.

— Мама, покажи мне поросяток. Какие они?

— Красивые. Белые все, хвосты крючками, а носы пятачками.

— Покажешь?

— Ну что ж, пойдем завтра.

И на следующий день Юра сходил.

После этого посещения фермы Юру дома днем мы перестали видеть: с утра до вечера пропадал он возле поросят, даже про обед забывал. Отец однажды полюбопытствовал:

— Что он хоть делает-то там? Мешает, небось, под ногами путается?

— Все  делает, не хуже меня справляется,— вступилась за Юру мама.

А делал Юра вот что: поросят, пока они не подросли, держали в большой корзине. Юра, с разрешения и под присмотром мамы, в часы кормежки извлекал их из корзины и по одному носил и подкладывал Белуге под бок. Питай, мол.

Росли поросята неодинаково: те побыстрей, эти помедленней. Понемногу начали подкармливать их коровьим молоком. И однажды мама со смехом поведала нам такую историю:

— Отозвали меня по делу, а как раз время поросят кормить. Вспомнила: помощник — вот он, возле. Оставляю Юрку за себя. Наказываю строго: проследи, мол, чтобы все сыты были. Возвращаюсь — батюшки светы! Часть поросят у кормушки, молоко сосут, а некоторые в клетку загнаны, и дверка палкой подперта. Пригляделась — в клетке-то все те, что посильней, покрепче. Визжат, орут, пятачками в решетки тычутся. Понятно, голодные... «Юрка, негодник ты этакий,— говорю,— что ты наделал? За что ты их так-то?» — «А они, мам,— отвечает,— жадные очень: слабеньких отгоняют, сами все сожрать норовят».— «Так ведь им, Юра, всем есть нужно, и слабым и сильным, а то расти не будут»,— толкую парню. Еле уговорила. «Ладно,— пообещал мне,— накормлю и этих жадных, только после. Когда слабенькие поедят. Пусть поправде будет...»

...Забегая вперед, скажу, что привязанность к животным Юра пронес через всю жизнь. Уже и после рокового мартовского дня у родителей долгое время жил забавный пес Тобик, очень похожий на знаменитых Белку и Стрелку, тех самых, которые когда-то поднялись в космос. Юра вырастил этого Тобика из слабенького, худого заморыша и в одну из поездок привез в Гжатск.

Интересно, что и животные будто за версту чуяли: Юра не может, не в состоянии обидеть их, преданностью и покорностью платили ему за ласку. Двоюродная сестра наша Надя Щекочихина вспоминает такое. В их доме под Москвой держали овчарку. Дик, матерый и злющий от постоянного пребывания на цепи псина, готов был растерзать любого постороннего человека, осмелившегося приблизиться к его конуре. Юра, учась в ремесленном, нередко наведывался к родственникам и как-то легко и быстро, незаметно для окружающих подружился с Диком: кормил с руки, гладил бесстрашно. Потом брат уехал — в Саратов, в Оренбург, на Север, разрывы во времени между отпусками составляли год, а то и два, но только лишь Юра появлялся во дворе щекочихинского дома, Дик, гремя цепью, с восторженным лаем летел ему навстречу.

Летом 1960 года Юра заглянул к Щекочихиным с женой и дочкой Леной. Взрослые заговорились за чаем и не видели, как Лена — она только-только начала ходить — выбралась из комнаты и затопала прямехонько к Дику. Хватились, а девочка уже возле овчарки, тянется обнять. Женщины заволновались.

— Без паники,— тихо сказал Юра.— Дик не тронет Лену, он умница — понимает, что Ленка — моя дочь.

Подошел ближе и посадил девочку верхом на пса.

— Дик, дружище, катай...

С этого дня всякие игрушки для Лены уже не существовали — бывая у Щекочихиных, занималась она только с Диком: трепала его за уши, обнимала, каталась на нем. Пес терпеливо сносил нежданную напасть.

— А ведь она, Лена-то, и впрямь вылитый папа, вот Дик и не хочет обижать ее,— пришли к единодушному заключению женщины.

Юра не спорил, улыбался согласно. Всему радовался он в то лето — первое в отряде космонавтов, такое многообещающее.

А вот и еще одно любопытное свидетельство — сочинение, написанное Галей, младшей дочкой брата, в начальных классах школы. Называется оно так: «Наши жильцы».

«Я очень люблю животных,— пишет  Галя.— Эту страсть я переняла от папы. Сколько я помню себя, в нашем доме были птицы и животные. То папа привезет лань, то белочку. Иной раз проснешься, а в ванной полощутся утки, не одни, а с утятами. Мама подошла набрать воды, а утка клюнула в руку ее. Папа долго смеялся и часто вспоминал испуг мамы.

Когда папа был во Франции, ему подарили кота, по кличке Мерлен. Это было беспокойное, пушистое, рыжее существо. Его любимым местом отдыха были стол в гостиной или пианино.

Но больше всего мне запомнился случай, когда мы с папой привезли цыпленка. Он сидел в банке и оглушительно пищал. Мы его старались накормить, напоить, но он от всего отказывался. Пришлось отправить его к наседке.

За всеми животными и птицами приходилось ухаживать маме. Она раздаривала беспокойных жильцов соседям, а папа привозил новых».

И это сочинение, и еще одно, текст которого я приведу позже, переписанные специально для бабушки Ани, бережно хранятся ею. Бабушка Аня, то есть наша мать, знает и начало и продолжение этой истории с цыпленком... Девочки вместе с отцом гостили у нее в Гжатске. Во дворе соседнего дома наседка водила цыплят. Галя увидела их — маленьких, пушистых, и пришла в неописуемый восторг, глаз оторвать не могла. Хозяйка, заметив это, подарила цыпленка.

Вот он-то, великий путешественник, и приехал в Звездный на Юриной «Волге». Ну, а когда цыпленок «забастовал», отказываясь от корма и воды, нашли для него наседку поблизости от городка космонавтов. Женщина, которой отдали его, как, шутя, говорил Юра, «на воспитание», позже не раз приносила Гале гостинец, приговаривая: «Вот, доченька, пусть мама тебе сварит, твоей курочкой яичко снесено...»

Змей и планер

1

Зима устала, выбилась из сил. Колючие мартовские ветры съели последний снег, ручьи отжурчали по овражкам. За околицей на влажной луговине, желтой от прошлогодней травы, проклюнулся и развернул светлые лепестки подснежник. Откос, по которому пролегали отчаянные трассы лыжников, вновь стал пологим и длинным, мягкой зеленью заволокло его склон.

А тут и апрель подошел.

Дни установились солнечные, и долгими они были, апрельские дни, особенно воскресные. Оно и понятно: в школу идти не надо, работу по дому, хотя и хватало ее, мы с Зоей делали быстро. А после чем заняться? Вот и бродишь неприкаянно из угла в угол, и не знаешь, куда себя приткнуть.

В такое вот воскресенье Зоя взяла Бориску за руку:

— Мы в лес. Кто с нами?

— Сыро там,— ответил я.

— Как хотите. Жалеть потом будете.

Они ушли, мы остались вдвоем.

— Что же нам-то делать, Юра?

Брат сидел за столом, листал старую подшивку пионерского журнала: разглядывал рисунки и фотографии, довольно бойко читал подписи под ними. Как-то незаметно для нас научился он читать: прислушивался к нам с Зоей, когда мы готовили уроки, и вдруг обнаружилось, что он знает уже алфавит, потом принялся из слогов слова лепить, так оно и пошло-покатилось...

— Валя, смотри, какой большущий змей,— подал мне Юра подшивку.

На последней странице обложки была фотография: мальчик в белой панаме, напрягая руку, удерживает на веревке воздушного змея — огромный парус из бумаги и деревянных планок, взлетевший под самые облака. И телеграфный столб, и двухэтажный жилой домик на втором плане, и сам мальчик, окруженный товарищами,— все это казалось мелким и незначительным по сравнению с гигантским змеем. Тут же, под фотографией, и чертеж был приложен, и напечатаны практические советы, как его, диковинного змея этого, соорудить.

— Давай сделаем, а? — загорелся Юра.

Клей под руками, деревянных планок в сарае

сколько угодно — почему и не попробовать? Вот с бумагой затруднение вышло — не было у нас таких плотных, таких больших листов бумаги, какие рекомендовались в журнале. Придумали:

— Тащи, Юрка, старые газеты.

Лист к листу, в несколько слоев, и вот уже основа готова. Несколько легких планок по сторонам бумажной выкройки, другие — крест-накрест, с угла на угол положили. В маминой шкатулке нашли подходящей длины и крепости тесьму. Шкатулка эта, кстати сказать, была запретным и заманчивым для Юры с Борисом царством удивительных сокровищ: клубков разноцветных ниток, сережек, дешевых рассыпанных бус, полустертых латунных колечек...

— Запускать будем с откоса.

Бережно, за углы, вынесли мы наше творение из дома, торжественные и гордые, поднялись по склону. По дороге к нам присоединились Володя Орловский и Ваня Зернов, тоже сверстник и товарищ Юры. А потом и еще ребятишки набежали.

Ветер дул порывами, время от времени. Я предупредил брата:

— Юрка, ты придерживай змея, а когда крикну, подбрось его вверх и отпусти.

Разбежался вниз по склону.

— Давай!

Змей взвился в воздух. Ребята загалдели восторженно, заохали.

Стая белых голубей летела высоко над нами. Ветер нес нашего змея,— нам теперь он виделся маленьким, несерьезным,— прямо на стаю. Не знаю, за какое чудище приняли голуби самодельную игрушку, но вся стая вдруг затанцевала, затолклась на одном месте, а потом развернулась и обратилась в беспорядочное бегство.

Когда от нашего змея остались лишь клочки драной бумаги, ребята окружили меня, загалдели наперебой:

— Пойдем новый мастерить.

— Пойдем, Валентин, мы все тебе помогать будем.

Натиск был дружным — я уступил:

— Ладно, пойдемте, коли понравилось...

Зоя с Бориской уже вернулись из лесу. На подоконнике в стеклянной банке стоял букет голубых подснежников, и в избе от них было как-то уютнее, светлее.

Бориска сообщил:

— Там снег под деревьями.

— А все равно хорошо,— сказала Зоя.— Жаль, что вы не пошли.

Юра улыбнулся хитро:

— А нам и не жаль вовсе. Правда, Валь? — И затеребил меня: — Ребята ждут в сарае.

На этот раз мы справились с работой куда быстрее — опыт уже имелся и помощников прибавилось.

Второго змея ребята запускали без меня.

А потом завертелось! Что ни день, заявляются всей ватагой: Юра, Володя, Ваня Зернов. Клей им змея, да и только! Клеил до тех пор, пока не научились мальчишки сами мастерить эти несложные игрушки. А тут еще отец браниться начал: не успевал прочитать свежую газету, как она шла в дело.

2

После уроков в школе нас, и пионеров и комсомольцев, собрали в пионерской комнате: разговор шел о том, как лучше, торжественней отметить первомайский праздник. Решили: подготовим хоровую декламацию, физкультурные номера, распределили, кому и с чем выступать.

Пока решали, как всегда в таких случаях, велись жаркие споры. А я все посматривал в угол. Там, на шкафу, запыленная и поломанная,— вывихнуто крыло, корпус в сплошных дырах,— стояла модель планера.

Когда собрание закончилось, я подошел к вожатому:

— Можно мне эту штуку взять?

— Планер-то? Возьми. Давно собираюсь его выбросить, стоит, место занимает.

Модель была в размахе крыльев, наверное, метр с лишком, но исковерканная до безобразия. Починить ее я и не надеялся — выпросил так, интереса ради, меньших братьев подивить, может, и порадовать.

Дома Юра, увидев модель, ахнул:

— Вот это самолетик. Как взаправдашний!

— Это не самолетик, а планер. Летает так же, как и змей, по ветру.

— Все равно с крыльями, значит, самолет.

Отец, которого не очень-то занимали наши игры и увлечения, тоже заинтересовался планером. Модель на полу стояла: беспомощно висело крыло, дыры в корпусе затянуты паутиной, и даже бойкий паучок выполз из какого-то отверстия в хвосте. Безрадостная, унылая картина. Отец обошел вокруг планера, потрогал искалеченное крыло, покачал головой:

— Такую штуку загубили, стервецы.

Что-то прикинул, задумавшись, и неожиданно для нас объявил:

— Чинить будем, починить можно. Крыло заново сделаем, обтянем все,— щелкнул пальцами по корпусу,— папиросной бумагой. Потуже. Легко и прочно.— Он натянул на голову фуражку.— Ты, Валентин, ступай во двор, строгай рейки для крыла. Да сосну возьми, выбирай какую посуше — легкое дерево. И не торопись, работа спешки не любит... А я в магазин наведаюсь, куплю бумагу папиросную.

Это было в батином характере. Сызмальства и плотник, и шорник, и печник, и на все руки мастер, не одним десятком домов осчастлививший землю, он уважительно относился к любому предмету, сработанному человеческими руками. Этому уважению и нас учил.

До магазина путь не близок: раньше чем за час отцу не обернуться. Я неспешно принялся строгать рейки. Юра вертелся рядом: то стамеску подсунет, то уж — совсем ни к чему — клещи принесет, положит на верстак.

— Ну скорей же, скорей,— волновался  он.— Возишься как не знаю кто. Так мы и до ночи не успеем.

— Ишь прыткий. Слыхал, что отец сказал: не надо спешить.

Ссылка на авторитет отца малость утихомирила его, однако ненадолго. Снова запел под руку:

— Не умеешь, так не берись.

Хотел было прогнать его, но отец из магазина вернулся неожиданно быстро. Сообща доделали мы и поставили на место крыло, обтянули модель бумагой.

— Давай звезды на крыльях нарисуем,— предложил Юра.

Я легкомысленно клюнул на дешевую приманку:

— И фамилию напишем. Крупными буквами: ГАГАРИН, и...

Договорить я не успел, отец круто осадил меня:

— Не сметь! Вдруг не полетит — на посмешище выставить себя хочешь? И кто ты такой: Га-га-рин? — ехидно, по слогам, произнес он.— Тоже мне Петр Великий...

Посрамленный, я притих.

Изо всех исторических деятелей прошлого России больше других занимала воображение отца фигура Петра Первого. Все книги о нем, какие обнаружились в нашей сельской библиотеке, отец перечитал по вечерам. А читал он медленно, основательно, стараясь в каждое слово вникнуть наверняка, не раз и не два возвращаясь к трудным, малопонятным или особенно интересным для него местам, и эта работа — а во имя ее была пожертвована не одна зима,— для отца была своеобразным подвигом.

В той же степени, в какой прельщала отца фигура Петра Великого, была противна ему императрица Екатерина. «Катька-немка»,— презрительно именовал он ее и, знаю, в кругу товарищей не стеснялся рассказывать о ней скабрезный анекдот...

— Пойдемте так,  ничего не надо рисовать,— тянул нас Юра.— Вон темнеет ведь.

Темнеть должно было не скоро, но нетерпение испытать планер в полете подмывало и меня.

Вышли на луг, за околицу. Отец не провожал нас — наблюдал от двора, блюл достоинство: хоть и серьезная штуковина этот планер, а все ребячья затея.

И снова, как и в первый раз, когда испытывали змея, окружила нас толпа мальчишек и девчонок: в селе жизнь что на ладони — насквозь из окон видна.

Первая попытка запустить модель окончилась неудачей: на высоте десяти — двенадцати метров планер завалился на крыло и упал на землю.

«Опять ремонтировать, пропади он пропадом!» — обреченно подумал я, но, вопреки ожиданиям, никаких поломок не обнаружилось.

Сорвалось и во второй, и в третий, и в четвертый раз. Ребята захихикали.

— Трактор, а не планер.

— Трактор хоть гудит и землю пашет.

— От этого в печке польза будет.

Мне стало стыдно. Мельком взглянул на Юру: щеки у него покраснели, глаза лихорадочно горят, а губы плотно сжаты. Переживает, и, наверно, больше меня.

— А ну его, ребята,— махнул я рукой.— В печку так в печку. И то дело.  Пойдемте по домам. Что-то в нем, видать, не так рассчитано.

Юра стал передо мной, загораживая дорогу:

— Все так, все так, я знаю. Еще разик попробуй, Валь, один разочек.

А, была не была! Я снова поднял модель, и... на этот раз нам сказочно повезло: планер круто набрал высоту, лег в горизонтальное положение и, покачивая серыми, обтянутыми папиросной бумагой крыльями, поплыл, поплыл, голубчик! Прямо к ферме поплыл, к тому самому помещению, где обитала некоронованная царица клушинского свиного поголовья рекордистка Белуга, куда Юра бегал кормить поросят.

Ребята бросились вдогон, а я пошел домой. Отец стоял у двора, опираясь на трость, и встретил меня насмешливым взглядом.

— А все-таки он полетел! — не скрывая торжества, воскликнул я, наверно, с теми же интонациями в голосе, с какими некогда великий астроном-ученый воскликнул: «А все-таки она вертится!»

Планер посрамил воздушного змея, отодвинул его на второй план. До тех пор, пока не осталась от планера горка жалких планок и изорванной бумаги, ребята не хотели признавать никаких других занятий.

Через много лет после этого Юра, уже космонавтом, навестил меня в Рязани. Сидели за столом, говорили о разном. Меня больше занимало все, связанное с его полетом, а он вспоминал наше Клушино, наше детство.

— Ты не забыл планер? — вдруг спросил он с улыбкой.

— Конечно нет. Это же перед самой  войной было.

— А я его часто вспоминаю... И стихи тоже запомнились, те самые...— Чуть прищурив глаза, Юрий с видимым удовольствием прочел:

Я хочу, как Водопьянов,
Быть страны своей пилотом,
Чтоб летать среди туманов,
Управляя самолетом...

Потом разговор перебросился на другое, о планере речи больше не было. А мне вот думается сейчас: не в те ли дни детского увлечения воздушными змеями и планером родилась в его душе неистовая страсть к небу?

ГЛАВА 4 Баллада о комиссаре Сушкине

С четырех сторон обдували деревянный обелиск четыре ветра: восточный, западный, северный, южный. Он стоял на взгорье, на скрещении всех улиц села, скромный памятник за решетчатой оградой. Памятник герою революции и комиссару вре­мен гражданской войны товарищу Сушкину.

Правление нашего колхоза располагалось поблизости от памятника. Рядом стояли клуб, магазин, сельсовет. И красавица церковь, сложенная из красного кирпича. Когда я смотрел на нее — в моем воображении возникали зубчатые стены и башни Московского Кремля, хоть Кремль в то время я видел только на картинках.

Наша одноэтажная деревянная школа тоже здесь.

О Сушкине, через двадцать с лишним лет после его гибели, говорили всяко.

Пламенным большевиком и честнейшим революционером назвал его председатель колхоза Кулешов. Было это на митинге — в тот день, когда колхозу присваивали имя комиссара.

И там же, на митинге, довелось услышать мне, как некая старушка из раскулаченной семьи, крестясь и вздыхая, вспоминала Сушкина злыми словами, недобрым шепотком.

Односельчан, вовсе безразличных, равнодушных к памяти комиссара, я не припомню. А нам, подросткам, не терпелось понять, где тут — в разговорах о Сушкине — правда, а где ложь, вымысел, навет.

Накануне первомайского праздника рядом с обелиском колхозные плотники под руководством отца соорудили невысокий помост. Трибуну, если сказать проще...

На ферму прибежала рассыльная из правления колхоза — курносая веснушчатая девчушка.

— Теть Ань, председатель велел тебе на митинг прийти.

— Бегу,— ответила мама.— Вот задам поросятам  корму, зайду переодеться домой, и... одна нога здесь, другая там.

— Председатель, теть Ань, быстрей велел, какая есть, пускай идет, сказал. Народу там собралось — пропасть.

— Бегу, бегу.

На митинг идти — дома не миновать: можно бы и зайти переодеться. Но раз председатель велел быстрее, надо поторопиться.

Когда мама, запыхавшись, прибежала на площадь, митинг был в разгаре. На помосте, обтянутом красным полотнищем, возвышаясь над толпой колхозников, стояли председатель артели Кулешов и уполномоченный из районного центра. Одетый в кожаную куртку и синие галифе, уполномоченный — невысокий черноволосый мужчина лет тридцати пяти — говорил речь. Правую руку с зажатой в ней фуражкой он держал на отлете, и в такт его словам фуражка то взлетала вверх, то, вычертив дугу, падала вниз, то маячила где-то у груди оратора.

Народу собралось действительно много: и стар и млад дома не усидели. Мы, школьники, в белых рубахах, пионеры — в галстуках, при параде, стояли в строю под знаменем и поверх кепок, косынок, соломенных шляп глазели на уполномоченного. Юра и Володя Орловский вертелись где-то там, у самой трибуны.

А уполномоченный, энергично рубя воздух зажатой в руке фуражкой, с увлечением выкрикивал фразы о том, что праздник Первомая страна встречает новыми трудовыми достижениями...

Говорил оратор красно, самозабвенно, и слушали его очень внимательно. Кто-то кашлянул неосторожно — на него зашикали в несколько голосов.

А потом уполномоченный вытирал испарину со лба, улыбался довольно. А когда стихли аплодисменты — люди у нас щедрые, били в ладоши долго,— предоставили слово председателю колхоза.

Кулешов помялся, пытался отнекиваться,— не удалось. В отчаянии махнул рукой:

— Товарищ из района, я так разумею, все правильно обсказал. Повторять не буду — все одно, значит, так-то не выйдет,— мудро рассудил он.— Меня вы и так каждый день слышите. А вот о чем я скажу. Тут, в правлении, значит, уговорились мы премии выдать нашим ударникам, стахановцам, значит. Вот я сейчас и зачну подарки раздавать...

Площадь одобрительно загудела, в задних рядах кто-то хлопнул  в ладоши — все подхватили.

— Значит, так...— кричал председатель, перекрывая шум толпы.— По порядку... Белова Анна!

Тетя Нюша, мать наших приятелей братьев Беловых, никак не хотела выходить вперед.

— Да иди же ты,— подтолкнул ее к помосту Иван Данилович, муж.

Небольшого роста, рыжеволосая, худенькая, она растерялась под взглядами десятков глаз и зарделась пуще кумача.

— Непривышные мы,— прошептала тетя Нюша еле слышно.

За спиной председателя на двух табуретах лежали газетные свертки.

— Тебе, как передовой доярке, значит, отрез на юбку...

Кулешов развернул сверток, показал колхозникам отрез материи. Люди снова зааплодировали. Тетя Нюша переминалась с ноги на ногу и держала руки за спиной.

— Берите, берите, товарищ,— подбодрил ее уполномоченный, и это официальное «товарищ» так не вязалось с маленькой, вконец оробевшей тетей Нюшей.

— Спасибочки,— невнятно пролепетала премированная и поспешила затеряться в толпе.

— Гагарина Анна!..

Вот когда спохватилась мама, пожалела когда, что послушалась рассыльную, не забежала домой переодеться. Но делать нечего — вышла как есть, в рабочем халате.

— И тебе тоже на юбку...

Кулешов подал маме завернутый в газету премиальный отрез, пожал ей руку. Уполномоченный наклонился к уху председателя, шепнул что-то.

— Вот какое дело, Анна Тимофеевна,— остановил маму председатель.— Товарищ из района интересуется, значит, чтоб ты речь сказала... Да ты чего боишься-то?.. Расскажи, как шестьдесят трудодней в месяц вырабатываешь, как детей одновременно воспитываешь. Ведь не один, не два у тебя — четверо. Как работаешь, значит, расскажи. Мама развела руками, улыбнулась:

— Бояться я не боюсь, некого бояться: здесь все свои. Но ведь ты, председатель, все, почитай, сказал за меня.— Посерьезнела.— А работаю, как и все в колхозе, в удовольствие — век бы так работать. И за это,— она шагнула к решетке памятника,— за это ему, товарищу Сушкину, и таким, как он, людям спасибо. Низко я ему кланяюсь.

Снова одобрительно загудела площадь, а мама, растерянная, смущенная, протискивалась сквозь толпу в задние ряды...

После митинга на том же помосте силами коллектива школьной самодеятельности был дан концерт. Старались мы изо всех сил.

Затем площадь опустела. Мама поджидала меня и Зою, стояла в стороне, держа Юру за руку.

— Хорошо мы выступили? — подбежала к ней раскрасневшаяся Зоя.

— Очень хорошо,— ответила мама, поправляя галстук на ее груди. И, все еще смущаясь, добавила тихо: — Мне вот тоже... выступить пришлось. Некстати как! Не ждала, не гадала.

— Мам, пойдем на Сушкина поглядим,— потянул ее за руку Юра.— Поближе поглядим, какой он на карточке.

— Что ж, пойдем.

На обелиске, за квадратиком оконного стекла,— фотография. Тонкая щеточка усов, мягкие, задумчивые глаза — глаза мечтателя, совсем как у дяди Павла. И высокий лоб мудреца... Такие лица бывают у очень добрых людей.

— Мам, он молодой умер?

— Его убили, сынок.

— Кто убил?

— Кулаки. Враги Советской власти. Убили и еще над телом надругались.

— А они, кулаки, за царя?

— За царя, сынок.

— А как это было? Расскажи, мам.

— Расскажи,— подступились и мы с Зоей, потому что и нам не терпелось узнать правду о комиссаре Сушкине.

— А было это так...


Было это так.

В 1918 году в Гжатском уезде вспыхнул кулацкий мятеж. Богатеи и обманутые ими крестьяне из бедняков и середняков, правда, таких было не очень много, объединились в вооруженные отряды. Во главе отрядов встали офицеры-белогвардейцы, до поры до времени скрывавшиеся в подполье.

Кулацкий мятеж в Гжатске был не единственным в те годы. Мироеды поднимали головы и в других губерниях Центра, сколачивали контрреволюционные силы в Поволжье, в далекой Сибири, где, по сути, еще не отгремела гражданская война, Враги молодой Советской Республики пытались взорвать ее изнутри.

Как правило, начинались кулацкие восстания везде на один и тот же манер: с дикой расправы над большевиками, с надругательства над преданными Советской власти людьми. В Гжатске и окрестных селах погибло тогда немало коммунистов и сочувствующих им.

Из Петрограда на помощь гжатским коммунистам и малочисленному красноармейскому гарнизону, выдерживающему тяжелые кровопролитные бои, пришел бронепоезд с десантом красных латышских стрелков.

Мятеж в Гжатске был подавлен, но клушинские мироеды, понимая, что спета их песенка, боролись с отчаянностью погибающих.

Первый натиск красных латышских стрелков на линию своих окопов они отбили.

Тогда по окопам ударил из пушек бронепоезд.

Как раз в это время конвой восставших вывел на расстрел комиссара Сушкина, захваченного в первый день мятежа. Ему пришлось идти мимо своей избы, подслеповато смотревшей на дорогу стеклами убогих окон.

Из избы выскочил мальчик, сын комиссара, оттолкнул одного из конвоиров, бросился к отцу:

— Папа, куда они тебя ведут?

— Уйди, сынок, как бы и тебя ненароком... Уйди...

Руки у комиссара были связаны за спиной — он не мог обнять сына, прижать его к себе. Только наклонился, поцеловал.

— Слышишь, наши пушки бьют. Конец теперь кулачью. Беги домой, сынок, к маме беги.

Снаряд с бронепоезда разорвался совсем близко — конвоиров и пленника осыпало комьями и пылью взметанной вверх земли. Перетрусившие кулаки бросились врассыпную, но, убегая, один из них выстрелил в спину комиссару.

Сын не послушался отца — не убежал домой. И когда Сушкин упал лицом в дорожную пыль, мальчик наклонился над ним, чтобы развязать комиссару руки... Однако кулаки вернулись к телу Сушкина, глумились над ним — мертвым...

А наутро Клушино заняли красные латышские стрелки, и во главе отряда с маузером в руках шел Сергей Тимофеевич, мамин старший брат, наш дядя Сережа. Потомственный питерский рабочий, большевик с шестнадцати лет, комиссар Красной Армии, он был другом погибшего Сушкина. И это он привел бронепоезд из Питера на усмирение кулацкого мятежа.

Как спешил он помочь товарищу и как переживал, что не успел вовремя!..

— А почему я ни разу не видел дядю Сережу? — спроил Юра.

— Он умер молодым, сынок. Тиф его свалил.

— Ух, гады! Попались бы мне эти кулаки...

Мама взглянула на Юру и, как ни грустно ей было вспоминать о брате, не могла сдержать улыбки. Мы с Зоей рассмеялись: столько гневной и решительной отваги было на Юркином лице, что впрямь поверишь, попадись они, мятежники-мироеды,  в  его руки, точно, несдобровать бы им.

Потом мы шли домой, спускались под гору, и Юра все оглядывался назад, на памятник над могилой комиссара. Оглядывался и я.

Деревянный обелиск, открытый всем ветрам всех четырех сторон света, стоял на скрещении сельских улиц.

...А у Юры и Володи Орловского с этого дня новое появилось увлечение. Мальчишки выстругали себе деревянные сабли и с утра до вечера пропадали в лугах, за околицей, играя «в комиссара Сушкина и дядю Сережу». Иногда в игру принимали и Бориса, впрочем, не на весьма благовидные роли: изображать бронепоезд или бунтующих кулаков.

* * *

...Осень 1967 года. Страна отмечает полувековой юбилей Советской власти. Из города Калинина приехал в Гжатск Василий Иванович Сушкин, сын комиссара. На вокзале попросил встречавших, чтобы проводили его в дом Гагариных — родителей космонавта.

Он-то и поведал отцу и матери кое-какие подробности из тех трагических дней 1918 года. ...




Все права на текст принадлежат автору: Валентин Алексеевич Гагарин.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Мой брат ЮрийВалентин Алексеевич Гагарин