Все права на текст принадлежат автору: Йозеф Ратцингер, Бенедикт XVI (Йозеф Ратцингер).
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Иисус из НазаретаЙозеф Ратцингер
Бенедикт XVI (Йозеф Ратцингер)

Йозеф Ратцингер (Папа Бенедикт XVI) Иисус из Назарета

ПРЕДИСЛОВИЕ

Я долго шел к этой книге об Иисусе, первая часть которой предлагается теперь вниманию читающей публики. Во времена моей юности, в 1930—1940-е годы, существовал целый ряд превосходных работ, посвященных Иисусу, — Карла Адама, Романо Гвардини, Франца Михеля Виллама, Джованни Папини, Анри Даниель-Ропса, — вот лишь несколько имен из обширного перечня. Во всех этих работах в центре внимания был евангельский образ Иисуса, Его жизнь на земле; в них рассматривалось, как Иисус, будучи человеком, одновременно нес людям Бога, с Которым Он, Сын, составляет одно.

Начиная с 1950-х годов, однако, ситуация изменилась. Все больше стал ощущаться разрыв между историческим Иисусом и Иисусом веры — разрыв, который постепенно настолько углубился, что оба понятия оказались противопоставленными друг другу. Но что может дать вера в Иисуса Христа, в Иисуса — Сына Бога Живого, если Иисус-человек был совсем не таким, каким рисуют Его Евангелия и каким Он возвещается Церковью, которая на Евангелиях и основывается?

Историческая наука по мере развития все больше погружалась в изучение тончайших различий между отдельными наслоениями в евангельских текстах, так что в результате образ Иисуса, на котором, собственно, зиждется вера, начал стираться, обретая весьма расплывчатые, неясные очертания. Попытки реконструировать образ Иисуса на основании относимых к разным традициям евангельских текстов и их возможных источников привели к множественности вариантов прочтения образа Иисуса, причем сами варианты представали порой как прямо противоположные версии: от пламенного революционера, провозвестника антиримской идеи, выступающего за свержение господствующей власти и терпящего в конечном счете крах, до кроткого моралиста, который все приемлет и со всем смиряется, но который по непонятным причинам все же становится жертвой и погибает. Тот, кто прочитает подряд несколько таких версий-реконструкций, довольно скоро убедится, что все они в гораздо большей степени отражают личные представления и идеалы авторов, нежели проясняют замутившийся образ. Не случайно подобные интерпретации вызывают все большее недоверие, но недоверие лишь дальше отодвигает от нас фигуру Иисуса.

В итоге сложилось впечатление, будто мы не располагаем достаточными и надежными сведениями об Иисусе и что вера в Его Божественность была соотнесена с Его образом ретроспективно. Это мнение постепенно укоренилось в общем сознании христианского мира. Такое положение дела весьма пагубно для веры, ибо это знак того, что поколебалось ее главное, сущностное основание: внутренняя, доверительная связь с Иисусом, которая, собственно, и определяет всё и которая рискует оказаться без опоры.

Один из самых значительных католических экзегетов второй половины XX века, писавших на немецком языке, Рудольф Шнакенбург на склоне лет очень остро ощущал возникшее на этой почве угасание веры и, видя, сколь неполны все «исторические» образы Иисуса, созданные за последние годы экзегезой, написал свой великий груд «Личность Иисуса Христа в зеркале четырех Евангелий». Книга была призвана помочь верующим христианам, «дезориентированным разнообразными научными исследованиями <…>, сохранить веру в личность Иисуса Христа как Избавителя и Спасителя мира» (Schnakenburg, 6). В конце книги Шнакенбург, подводя итог своим многолетним исследованиям, пишет о том, «что все научные изыскания с использованием историко-критических методов не дают или почти не дают точного представления об исторической фигуре Иисуса из Назарета» (Ibid., 348) и что «попытки, предпринимаемые научной экзегезой в плане исследования разных уровней текста, относящихся к разным традициям, для определения их исторической достоверности, неизбежно втягивают нас в бесконечные дискуссии по истории отдельных редакций евангельского текста» (Ibid., 349).

Его собственная интерпретация образа Иисуса, однако, отмечена некоторой двойственностью, обусловленной тем, что Шнакенбург считает нужным строго придерживаться метода, который ему самому представляется неудовлетворительным: Шнакенбург показывает нам евангельский образ Иисуса, но этот образ видится ему как результат сложения разных исторических традиций, вглядываясь в которые можно различить черты «подлинного» Иисуса. «Историческая основа Евангелий, безусловная и очевидная, отступает в перспективе веры на второй план», — пишет Шнакенбург (Ibid., 353). Безусловность «исторической основы» ни у кого не вызывает сомнений, вот только остается неясным, до каких пределов этот историзм простирается. Правда, в отношении одного, центрального вопроса Шнакенбург высказывается вполне определенно и говорит о нем как о явлении исторической реальности: речь идет об отнесенности Иисуса к Богу, о Его неразрывной связи с Богом. «Без внутренней, коренной связи с Богом личность Иисуса остается лишь схемой, нереальной и необъяснимой» (Ibid., 354).

Этот тезис является стержнем и моей книги, которая рассматривает Иисуса в неразрывной связи с Богом, составляющей самую суть Его личности и потому объясняющей всё, не говоря о том, что именно благодаря этой связи Он живет для нас и поныне.

В своих конкретных рассуждениях об образе Иисуса, однако, я пытался двигаться иным путем, нежели Шнакенбург, ибо мне представляется весьма спорным его взгляд на соотношение Священного Предания и реальной истории, о чем, как мне кажется, можно судить по следующей фразе: Евангелия, пишет Шнакенбург, «хотят словно бы облечь в плоть таинственного Сына Божия, явившегося на земле» (Ibid., 34). На это мне хотелось бы возразить: не было никакой необходимости «облекать» Его в плоть, поскольку Он Сам «принял» плоть — воплотился. Правда, возникает вопрос: насколько эта плоть действительно видна под густым покровом Предания?

В предисловии к своей книге Шнакенбург пишет о том, что он многим обязан историко-критическому методу, который получил широкое применение в католическом богословии благодаря вышедшей в 1943 году энциклике «Божественное вдохновение Духа» («Divino afflante Spiritu»). Эта энциклика действительно обозначила собой важный рубеж в католической экзегетике. С тех пор, однако, наука, занимавшаяся обсуждением методологических вопросов как внутри Католической Церкви, так и за ее пределами, шагнула дальше; за это время сложились новые представления о методе — и в том, что касается взгляда на конкретные исторические исследования как таковые, и в том, что касается взаимодействия чисто богословского и исторического подходов при толковании Священного Писания. Принятие Догматической Конституции о Божественном Откровении («Dei Verbum»)[1] стало важным этапом, который позволил существенно продвинуться вперед. Помимо этого, следует назвать еще два документа, составленных Папской библейской комиссией и отражающих те результаты, к которым пришла современная экзегетика в результате непростых дискуссий: «Интерпретация Библии в Церкви» («Die Interpretation der Bibel in der Kirche») и «Иудейский народ и его Священное Писание в христианской Библии» («Das jüdische Volk und seine Heilige Schrift in der christlichen Bibel»).

Мне хотелось бы в самых общих чертах обозначить те методические ориентиры, которые содержатся в упомянутых выше документах и которыми я руководствовался при написании моей книги. В первую очередь необходимо сказать об историческом методе. Исторический метод — именно с учетом самого существа богословия и веры — является неотъемлемой частью всякого экзегетического исследования и таковым останется. Ибо отличительной чертой «библейской» веры является то, что она может опереться на реальные исторические события. При этом речь идет не об истории символов, за которыми скрывается историческая действительность, а о том, что вера основывается на конкретной истории, имевшей место на этой земле. Исторический факт для веры — это не какой-то легко заменяемый символический код, а конструктивная основа. «Верую… во единого Господа Иисуса Христа… сошедшего с небес и воплотившегося от Духа Святого и Марии Девы и ставшего Человеком», — говорим мы. «И воплотившегося» («Et incarnatus est…»[2]) — произнося эти слова, мы признаём тот факт, что Бог действительно вступил в реальную историю.

Без реальной истории нет христианской веры — без фактической стороны событий она может переплавиться в иную религиозную форму. Если же история является неотъемлемой частью веры, то она должна оперировать историческим методом — сама вера требует этого. Упоминавшаяся выше Догматическая Конституция о Божественном Откровении ясно и четко говорит об этом в статье 12 и называет конкретные методы, которые следует учитывать при толковании Писания. О том же, только гораздо более подробно, говорится в документе Папской библейской комиссии об интерпретации Священного Писания в главе «Методы интерпретации и подходы».

Историко-критический метод — позволим себе повторить — является, с учетом структуры самой веры, той составляющей, без которой невозможно обойтись ни при каких условиях. Вместе с тем, однако, необходимо иметь в виду следующие два момента. Во-первых, историко-критический метод, при его несомненной значимости, отнюдь не исчерпывает всех возможностей толкования, особенно для того, кто воспринимает Библию именно как Священное Писание, единственное и неповторимое, и верит в то, что оно богодухновенно. Об этом мы будем говорить подробнее чуть ниже.

Во-вторых, не менее важно то, что историко-критический метод по сути своей ограничен. Эта ограниченность обусловлена тем, что исторический метод, в силу своей специфики, рассматривает слово как нечто отнесенное к прошлому — и это особенно бросается в глаза тому, кто воспринимает Библию как обращение и к сегодняшнему дню в том числе. Исторический метод направлен прежде всего на то, чтобы выявить тот событийный контекст, в котором возникли сами тексты. Он пытается максимально точно — в чистом виде — восстановить и понять прошлое, чтобы таким образом выяснить, что мог и хотел сказать данный автор в тот самый момент времени в контексте происходивших вокруг него событий и его собственных умонастроений. Природа исторического метода такова, что, обращаясь к слову в прошлом, он вынужден в этом прошлом и оставаться. Он может попытаться нащупать соприкосновение с настоящим, может попытаться показать актуальность, отнесенность к современности, но он никогда не сможет сделать «отзвучавшее» слово «сегодняшним», ибо тогда он выйдет за собственные рамки. Именно в точности толкования того, что было, проявляется его сила и одновременно его ограниченность.

С этим связано еще одно важное обстоятельство. Будучи историческим, такой метод предполагает однородность событийного контекста истории и потому должен рассматривать имеющиеся слова как слова человеческие. Он может, конечно, нащупать дополнительные смыслы, сокрытые в слове, он может, так сказать, различить просвечивающую сквозь человеческое слово высшую реальность и тем самым преодолеть себя, но его непосредственным объектом было и остается человеческое слово как таковое.

И наконец, еще одно соображение: исторический метод исследует отдельные книги Писания в их конкретной исторической временно́й отнесенности и классифицирует их далее по источникам, при этом само единство всех текстов, сведенных в Библии, не является для него историческим фактом. Конечно, исторический метод дает возможность увидеть сам процесс развития, он показывает, как «разрасталось» Предание и каким образом из отдельных книг складывалось единое Писание, но прежде всего он обращен к изучению истоков отдельных текстов и потому вынужден поместить их сначала в контекст прошлого, чтобы уже потом начать двигаться вперед, прослеживая, как складывалось целое.

Усилия, направленные на познание прошлого, имеют, однако, свой предел: невозможность перенесения прошлого в настоящее определяет допустимую меру гипотетичности. Разумеется, существуют гипотезы, обладающие высокой степенью вероятности, но в целом мы должны помнить о том, что область достоверных знаний, имеющихся в нашем распоряжении, достаточно ограничена, — история современной экзегетики, в частности, показывает это со всею очевидностью.

Все сказанное выше говорит, с одной стороны, о важном значении историко-критического метода, с другой стороны — о его ограниченности. Вместе с тем, именно размышляя о его ограниченности, мы могли убедиться в том, что он, в силу своей специфики, указывает на то, что́ находится за его пределами, и потому оказывается внутренне открыт к взаимодействию с другими методами. В словепрошлых времен угадывается вопрос о том, как звучит оно сегодня; сквозь всякое человеческое слово пробивается нечто, что значительнее его самого, и каждая отдельная книга, так или иначе, свидетельствует о живом процессе сложения целого — сложения единого текста.

Именно эта идея легла в основу проекта «Каноническая экзегетика», который был начат тридцать лет назад в Америке. Его задача — чтение отдельных текстов в контексте целого, в контексте единого Писания, благодаря чему все они предстают в новом свете. Догматическая Конституция, принятая на Втором Ватиканском Соборе, совершенно ясно сформулировала основной принцип богословской экзегетики: «Так как Священное Писание надлежит читать и толковать с помощью того же Духа, под воздействием Которого оно было написано, чтобы правильно уяснить смысл священных текстов, нужно не менее усердно обращать внимание на содержание и единство всего Писания». И далее следует добавление: «учитывая живое Предание всей Церкви и согласие веры» («Dei Verbum»).[3]

Остановимся сначала на вопросе единства Писания. Единство Писания — богословский факт, но это единство не было привнесено извне для организации разнородного свода текстов. Благодаря современной экзегетике мы можем проследить, как библейское Слово, проходя через «повторное чтение», постепенно превращалось в Слово Писания: старые тексты, помещенные в новую ситуацию, воспринимаются по-новому, понимаются по-новому, читаются по-новому. Это новое чтение — возвращение к прочитанному, ненавязчивые поправки, уточнения, дополнения — отражает процесс сложения Писания, предстающий как жизнь Слова, которое постепенно раскрывает свой внутренний потенциал, таившийся до поры в глубине, подобно брошенному в землю семени, чтобы потом открыться под влиянием новой ситуации, нового опыта и новых страданий.

Если посмотреть на этот процесс — отнюдь не всегда прямолинейный, часто весьма драматичный и тем не менее постоянно продолжающийся — с учетом образа Иисуса Христа, то обнаружится, что у этого целого один вектор движения, что Ветхий и Новый Завет неразрывно связаны друг с другом. Конечно, христологическая герменевтика, которая видит в Иисусе Христе ключ ко всему и учит через Него понимать Библию как единое целое, предполагает наличие априорной веры и не может основываться на чистом историческом методе. Но эта априорная вера зиждется на разумных основаниях — на историческом разуме — и потому позволяет видеть внутреннее единство Писания и одновременно заново переосмысливать отдельные этапы его становления, не посягая на их историческую аутентичность.


«Каноническая экзегетика» — чтение отдельных текстов Библии как единого целого — дает возможность сосредоточиться на сущностном аспекте толкования, и в этом смысле она не противоречит историко-критическому методу, но органично развивает его далее, ставя на собственно богословские основания.

Есть еще два аспекта теологической экзегетики, на которые мне хотелось бы обратить особое внимание. Историко-критическое толкование стремится выявить изначальный смысл слова: что оно подразумевало в конкретном месте в конкретный момент времени. Все это очень важно и хорошо. Но кроме этого — отрешаясь от относительной достоверности подобного рода реконструкций, — не менее важно осознавать, что каждое человеческое слово несет в себе гораздо больше, чем может представляться автору в тот момент, когда он данное слово употребляет. Такая внутренняя наполненность слова, которое оказывается в состоянии выйти за пределы значения, ограниченного моментом, обнаруживается со всею очевидностью особенно в тех словах, которые вызрели в ходе истории веры. Здесь автор говорит не от себя и не за себя одного. Он говорит, основываясь на некой общей истории, которая служит опорой ему и одновременнотаит в себе возможности будущего развития, будущего пути. Процесс нового прочтения и раскрытия смыслов был бы невозможен, если бы изначально, в самих словах, не был заложен соответствующий потенциал.

Это позволяет нам представить себе, что́ такое вдохновение, так сказать, с исторической точки зрения: автор говорит не как частное лицо, не как замкнутый в себе субъект. Он говорит будучи связанным с некой живой общностью, благодаря чему он сам оказывается вовлеченным в живое историческое движение, которое осуществляется не по его воле или воле некоего коллектива, но разворачивается, подчиняясь гораздо более масштабной, водительствующей силе. Слово заключает в себе разные уровни, которые довольно верно были угаданы древним учением о четырех смыслах Писания. Под четырьмя смыслами понимается не четыре параллельных значения слова, а именно четыре разных уровня слова, которое таким образом оказывается шире, чем видимая данность.


Тем самым мы косвенно затронули второй аспект, о котором я собирался говорить. Отдельные книги Священного Писания, как и само Писание в целом, нельзя рассматривать как «литературу». Писание взросло внутри живого субъекта и выросло из него — из странствующего народа Божия. В каком-то смысле можно сказать, что книги Писания отсылают сразу к трем субъектам, которые, тесно переплетаясь, взаимодействуют друг с другом. Во-первых, это отдельный автор или группа авторов — им мы обязаны наличием записанного текста. Но эти авторы не являются независимыми, самостоятельными писателями в современном смысле, они принадлежат к коллективному субъекту народа Божия, голосом которого они говорят и к которому они обращаются, так что в результате именно он, народ Божий, собственно, и есть своеобразный «глубинный автор» Писания. В свою очередь, народ Божий тоже существует не сам по себе, он чувствует, что Бог его ведет, что Он возвышает Свой голос из сокровенных глубин и обращается непосредственно к нему, взывая к нему «через людей и по человечеству» («Dei Verbum»).

Между народом Божиим и Писанием существует постоянная живая связь. С одной стороны, Писание представляет собой исходящую от Бога меру вещей и наставительное руководство для народа, с другой стороны, оно само живет только в этом народе, который в Писании преодолевает себя и таким образом — раскрывая глубинный смысл претворения Слова в плоть — становится именно народом Божиим. Народ Божий — Церковь — является живым субъектом Писания. В церковном Предании библейское слово входит в настоящее и пребывает в нем. Правда, все сказанное возможно, только если народ сам обретет себя в Боге, в Живом Христе, которому он дозволит наставлять себя, вести и направлять.


Я счел своим долгом рассказать читателю об этих методологических аспектах, поскольку они определяют избранный мною путь толкования образа Иисуса в Новом Завете (см. также преамбулу к списку литературы). Говоря об Иисусе, я прежде всего опирался на Евангелие, которому я безусловно доверяю. Разумеется, нельзя не учитывать всего того, что говорит нам Второй Ватиканский Собор и современная экзегетика о литературных жанрах, о необходимости «уразумения» того, что́ Богу было угодно открыть нам через слово священнописателя, о широком общественном контексте евангельских речений, соотнесенных с этим живым фоном. Все это я, насколько мог, учитывал в своих рассуждениях, но моей главной целью было попытаться представить евангельского Иисуса как живого, подлинного Иисуса, как исторического Иисуса в собственном значении этого понятия. Я убежден — и надеюсь, мне удастся убедить в этом и читателя, — что этот образ Иисуса гораздо логичнее и с исторической точки зрения гораздо понятнее, чем те реконструкции, которые предлагались нам в последние десятилетия. Мне думается, что именно этот Иисус — Иисус Евангелий — выглядит исторически более осмысленной и цельной фигурой.

Только если признать, что произошло нечто из ряда вон выходящее, если признать, что Сам Иисус и Его слова не укладывались в обычные представления, выходя за мыслимые пределы всех привычных надежд и чаяний, — только если признать все это, можно объяснить, почему Он был предан распятию и почему Он мог так воздействовать на людей. Не прошло и двадцати лет со дня смерти Иисуса, как уже сложилась развернутая христология, каковую мы обнаруживаем в Послании к Филиппийцам (Флп 2:6—11): в этом гимне Христу говорится о том, что Он был равен Богу, но принял «образ раба», сделавшись человеком, «уничижил Себя Самого» до смерти крестной и заслужил тем самым вселенское почитание, поклонение, которое, как написано об этом в Книге пророка Исайи, пристало лишь Богу (Ис 45:23).

Богословская критика справедливо задается вопросом: что же произошло за эти двадцать лет после крестной смерти Иисуса? Деятельность анонимных христианских общин, состав которых пытается установить наука, в данном случае ничего не объясняет. Разве могут безвестные коллективные «величины» обладать такой творческой созидательной силой? Разве могут они обладать такой силой убеждения и таким влиянием? И не логичнее ли с исторической точки зрения считать, что у истоков всего стоит величина гораздо более значительная, что Иисус действительно перевернул все человеческие представления и тем самым подвел к тому, что понять Его можно только в свете Божественной тайны? Правда, исторический метод, в силу некоторой своей ограниченности, не позволяет со всею убедительностью доказать, что Иисус, приняв образ человека, действительно был Богом и, облекая эту тайну в форму иносказаний и притч, тем не менее всякий раз недвусмысленно обнажал ее. Однако, если, читая тексты, руководствоваться твердой верой и опираться при этом на исторический метод, имея в виду его внутреннюю открытость, способность угадывать великое, то тогда читаемые тексты раскрываются так, что и сам образ Иисуса, и пройденный Им путь предстают как совершенно достоверные — как достойные веры. Тогда нам открывается и многосложное борение за образ Иисуса, которым пронизаны новозаветные книги, и та глубокая созвучность всех этих текстов, которая, при всех различиях, объединяет их.


Сказанное выше со всею очевидностью показывает, что мой взгляд на образ Иисуса не совпадает с тем ви́дением Иисуса, которое представлено, например, у Шнакенбурга, а вслед за ним и у значительной части современных экзегетов. Мне хочется надеяться, однако, что у читателя не сложится впечатление, будто эта книга написана как выпад против современной экзегетики, ибо я, напротив, испытываю по отношению к ней глубочайшую признательность за те открытия, которые она нам подарила и дарит по сей день. Она представила нам целые россыпи материалов и сведений, сквозь которые проступает живой непреходящий облик Иисуса такой глубины, о какой мы несколько десятилетий назад не могли и мечтать. Единственное, что я позволил себе, — это не ограничиваться одним лишь историко-критическим методом, но дополнить его новыми методическими подходами, благодаря которым открывается возможность дать собственно богословское толкование Библии, что, разумеется, требует веры, но никоим образом не отменяет для меня важности исторической плоскости рассмотрения.

Наверное, нет необходимости говорить здесь о том, что эта книга отнюдь не является официальным директивным документом, но представляет собой частный труд, отражающий мои личные искания «лица Господня» (ср. Пс 26:8). Именно поэтому всякий, кто захочет, может мне возразить. О чем бы мне, однако, хотелось заранее особо попросить моих читателей, так это о некотором сочувствии, без которого нет взаимопонимания.

Как я уже говорил в начале своего предисловия, этой книге предшествовал долгий внутренний путь. Первые фрагменты я смог написать, находясь на отдыхе, летом 2003 года. В августе 2004 года я закончил работу над первыми четырьмя главами. После избрания епископом Рима[4] я старался использовать каждую свободную минуту, чтобы продолжить начатое.

Поскольку я не знаю, сколько времени и сил мне еще будет отпущено, я принял решение опубликовать первые десять глав в виде первого тома, в котором рассматриваются события от Крещения в Иордане до исповедания Петра и Преображения.

Для второго тома я надеюсь успеть написать и главу о детстве Иисуса, которую я пока отложил, ибо мне казалось, что в первую очередь необходимо представить образ Иисуса и Его весть внутри Его общественного служения и тем самым способствовать укреплению живой связи с Ним.


Рим, в день праздника святого Иеронима

30 сентября 2006 года


Йозеф Ратцингер — Бенедикт XVI

ВВЕДЕНИЕ Первый взгляд на тайну Иисуса

Во Второзаконии содержится пророчество, которое существенно отличается от мессианских обетований других книг Ветхого Завета, но имеет при этом принципиальное значение для понимания образа Иисуса. Здесь предрекается явление не царя Израиля и мира, не нового Давида, а нового Моисея, хотя Моисей уже выступает как пророк; сама же категория пророка, в противовес миру окружающих религий, рассматривается как нечто совершенно своеобычное и особенное, существующее в таком виде только в Израиле и проистекающее из уникальности веры, дарованной Израилю.

Во все времена человек задавался не только вопросом о том, откуда он пришел; пожалуй, еще больше, чем тайна собственного происхождения, человека волнует безвестность будущего, к которому он идет. Ему хочется приподнять завесу, хочется знать, что произойдет, дабы иметь возможность уклониться от беды и спастись. Точно так же и религии ориентированы не только на вопрос «откуда»; все они пытаются по-своему приоткрыть завесу будущего. Их значение потому и велико, что они могут дать представление о грядущем и таким образом указать человеку путь, по которому ему следует идти, чтобы его жизнь не закончилась крахом. Вот почему практически все религии выработали свои формы прорицания будущего.

Во Второзаконии приводятся разные формы «открывания» будущего, бывшие в ходу среди народов, населявших земли Израиля: «Когда ты войдешь в землю, которую дает тебе Господь Бог твой, тогда не научись делать мерзости, какие делали народы сии: не должен находиться у тебя проводящий сына своего или дочь свою чрез огонь, прорицатель, гадатель, ворожея, чародей, обаятель, вызывающий духов, волшебник и вопрошающий мертвых; ибо мерзок пред Господом всякий, делающий это…» (Втор 18:9—12).

Сколь трудно следовать подобному запрету, сколь трудно неукоснительно соблюдать его, показывает то, чем закончилась история Саула: он, усердно радевший за соблюдение этой заповеди, он, пытавшийся изгнать всякое чародейство, сам нарушил установленное правило, оказавшись перед лицом опасности: накануне предстоящей битвы с филистимлянами Саул, не в силах снести молчание Бога, отправляется к волшебнице в Аэндор и велит ей вызвать дух Самуила, чтобы заглянуть в будущее, — если Господь ничего не говорит, пусть другой откинет завесу, скрывающую завтрашний день (1 Цар 28).

В главе восемнадцатой Второзакония, в которой все эти формы овладения будущим заклеймены как «мерзость» перед Богом, подобному прорицательству противопоставляется иной путь Израиля — путь веры, и происходит это в форме обетования: «Пророка из среды тебя, <…> как меня, воздвигнет тебе Господь Бог твой, — Его слушайте» (Втор 18:15). На первый взгляд это выглядит лишь как возвещение института пророчества в Израиле и указание на то, что только пророк наделяется правом толкования настоящего и будущего. Об этом постоянно говорится в книгах пророков, где то и дело звучит суровая критика лжепророков и особо указывается на возникающую в связи с этим опасность, когда пророки фактически берут на себя роль предсказателей, выступая в их обличье и отвечая вопрошателям, и тем самым увлекают Израиль на ложные пути, что противоречит их миссии, смысл которой, собственно, и заключается в том, чтобы удерживать народ Израиля от подобных заблуждений.

Образ истинного пророка раскрывается в заключительной главе Второзакония, которая возвращает нас к обетованию, содержащемуся в главе восемнадцатой, и дает ему совершенно неожиданный поворот, расширяя его охват и выводя за пределы одного лишь института пророчества, что позволяет выявить и подлинный смысл понятия «пророк». «И не было более у Израиля пророка такого, как Моисей, которого Господь знал лицем к лицу», — говорится там (Втор 34:10). Этот финал Пятой книги Моисея проникнут странной печалью: обетованное воздвижение «пророка <…> как меня» так и не исполнилось. И тогда стало ясно, что слова обетования подразумевали не просто введение звания пророка, которое уже и так существовало, а нечто совсем иное и гораздо более масштабное: они возвещали явление нового Моисея. Всем было очевидно, что завоевание земли палестинской не принесло Спасения, что Израиль по-прежнему ожидает своего освобождения, что необходим «исход» еще более радикального свойства и что для этого нужен новый Моисей.

О том, что отличало прежнего, ветхозаветного Моисея, что составляло главное в этом образе и было присуще только ему, сказано ясно: он общался с Богом «лицем к лицу»; как друг говорит с другом, так Бог говорил с ним (Исх 33:11). Определяющим в образе Моисея являются не все те чудесные деяния, о которых рассказывается, не все те труды и тяготы, которыми сопровождался его путь из земли египетской, из «дома рабства» (Исх 20:2), через пустыню до пределов Земли обетованной. Главное то, что Бог разговаривал с ним, «как бы говорил кто с другом своим» (Исх 33:11): только отсюда могли произойти все деяния Моисея, только отсюда мог прийти его Закон, который должен был указать Израилю его путь в истории.

И тогда становится ясно, что пророк — это не израильский вариант предсказателя, как он фактически воспринимался окружающими и как воспринимали себя многие мнимые пророки, а нечто совсем иное: его назначение не в том, чтобы сообщать о событиях завтрашнего или послезавтрашнего дня и тем самым удовлетворять человеческое любопытство или вселять в человека чувство уверенности. Он являет нам лик Божий и тем самым указывает путь, каковым нам должно идти. Будущее, о котором говорится в его пророчестве, простирается значительно дальше, чем то, о котором человек пытается узнать у предсказателя. Указуемый им путь ведет к подлинному «исходу»; смысл же этого «исхода» заключается в том, чтобы на всех путях истории искался и находился путь к Богу как единственно верное направление. Пророчествование в этом смысле находится в строгом соответствии с верой Израиля в Единого Бога, оно представляет собой претворение этой веры в конкретную жизнь сообщества, предстоящего перед Богом и находящегося на пути к Нему.

«И не было более у Израиля пророка такого, как Моисей…» (Втор 34:10). Эта констатация переводит обетованное воздвижение «пророка <…> как меня» (Втор 18:15) в эсхатологическую плоскость. Израилю дарована возможность уповать на нового Моисея, Который еще не явился, но Который «воздвигнется» в нужный час. И главным отличительным признаком этого пророка будет то, что Он станет общаться с Богом «лицем к лицу», как с другом друг. Иначе говоря, Его главный отличительный признак — непосредственная связь с Богом, позволяющая Ему передавать в чистом, неискаженном виде Волю и Слово Божие, услышанные Им из первых уст. Именно в этом и заключается Спасение, которого ждет Израиль, — Спасение, которого ждет человечество.

В связи с этим мы должны вспомнить еще одну странную историю о Моисее и его отношениях с Богом, которая рассказывается в Книге Исхода. Там повествуется о просьбе Моисея к Богу: «Покажи мне славу Твою» (Исх 33:18). Просьба остается неудовлетворенной: «Лица Моего не можно тебе увидеть» (Исх 33:20). Моисею указывается место в непосредственной близости от Бога, в расселине скалы, мимо которой пройдет Бог и Его слава. Бог, проходя мимо, покроет его рукою своей, а потом снимет ее, и тогда «…ты увидишь Меня сзади, а лице Мое не будет видимо [тебе]» (Исх 33:21–23).

Этот таинственный текст сыграл существенную роль в истории иудейской и христианской мистики; исходя из него, предпринимались попытки определить, как далеко может проникать соприкосновение с Богом в нашу жизнь и где проходят границы нашего мистического созерцания. Для нас же, применительно к обсуждаемому здесь вопросу, важно то, что непосредственное общение Моисея с Богом, благодаря которому он становится великим провозвестником Откровения, ходатаем завета, — это прямое общение имеет свои пределы. Он не видит лица Божия, хотя ему и дозволяется, окунувшись в облако, ощутить Его близость и говорить с Ним как друг говорит с другом. Таким образом, обетованное воздвижение «пророка <…> как меня» заключает в себе подспудное ожидание большего: надежду на то, что последнему пророку, новому Моисею, будет даровано то, в чем было отказано первому Моисею, — возможность действительно и непосредственно узреть лик Божий и говорить с Ним, глядя на Него, а не только созерцая Его «сзади». Отсюда и проистекает естественным образом ожидание, что новый Моисей станет ходатаем нового завета и этот новый завет будет лучше, чем тот, который был вынесен первым Моисеем с горы Синай (ср. Евр 9:11–24).

В связи с этим необходимо обратиться к последним стихам первой главы Евангелия от Иоанна: «Бога не видел никто никогда; единородный Сын, сущий в недре Отчем, Он явил» (Ин 1:18). В Иисусе исполнилось обетование нового пророка. Именно Он осуществил в себе то, что к Моисею относилось лишь с оговоркой: именно Он живет перед лицом Бога, и не только как друг, но как Сын; Он живет в глубочайшем единении с Отцом.

Только сознавая это, можно действительно понять образ Иисуса, каким Он предстает перед нами в Новом Завете. Все, что нам рассказывается о словах, деяниях, страданиях, славе Иисуса, — все это уходит своими корнями сюда. Если опустить эту собственно сердцевину, то можно не увидеть того, что составляет суть образа Иисуса; тогда этот образ становится противоречивым и в конечном счете непонятным. Только сознавая это, можно по-настоящему ответить на вопрос, которым должен задаваться каждый читатель Нового Завета: откуда взял Иисус Свое учение и как объяснить Его явление миру? Реакция Его слушателей была однозначной: это учение не связано ни с какой школой. Оно решительно отличается от того, чему учат в школах. Оно не является толкованием уже известного, то есть некой интерпретацией вроде тех, что преподносятся в школах. Оно другое. Оно — толкование «по доверенности». Чуть позже, когда мы подойдем непосредственно к рассмотрению слов Иисуса, нам придется еще раз вернуться к этой реакции слушателей, чтобы более глубоко осмыслить ее значение.

Учение Иисуса родилось не из знаний, полученных благодаря учебе в ее простом человеческом понимании. Оно родилось из непосредственного соприкосновения с Отцом, из беседы «лицем к лицу» — из созерцательного опыта То-го, Кому дано покоиться на груди Отца. Оно — Слово Сына. Без этой внутренней основы оно было бы дерзостью. Именно так — как дерзость — и воспринимали речи Иисуса слышавшие их ученые мужи, ибо они отказывались допустить наличие этой внутренней первоосновы — узрения и узнавания от лица к лицу.

Для понимания Иисуса основополагающее значение имеет неоднократное упоминание о том, что Иисус удалился «на гору» и там молился ночи напролет, «наедине» с Отцом. Именно эти, как будто незначительные, детали приоткрывают завесу Его тайны и позволяют заглянуть в бытие Иисуса-Сына, увидеть исток Его деяний, Его учения и Его страданий. Это «моление» Иисуса есть разговор Сына с Отцом, в котором участвует человеческое сознание и воление, человеческая душа Иисуса, так что и всякое человеческое «моление» вообще становится по праву соучастием в Сыновнем единении с Отцом.

В свете этого знаменитый тезис Адольфа фон Гарнака, утверждавшего, будто весть Иисуса — это весть Отца, к которой Сын непричастен, и потому ей якобы не место в христологии, — этот тезис опровергается сам собой. Иисус может говорить с Отцом только так, как это делает Он, ибо Он — Сын и связан с Отцом Своим Сыновством. Христологическая составляющая, то есть тайна Сына, открывающего Отца, присутствует во всех речах и поступках Иисуса.

И еще один важный момент выявляется в связи с этим: мы сказали, что в Сыновнем единении Иисуса с Отцом участвует и человеческая душа Иисуса через акт молитвы. Тот, кто видит Иисуса, видит и Отца (Ин 14:9). Ученик, идущий вместе с Иисусом, включается вместе с Ним в союз с Богом. Именно это и есть собственно спасительность: выход за пределы человеческого бытия, который — в виде надежды и возможности — дарован человеку, созданному по образу и подобию Божию, уже с момента Сотворения.

ГЛАВА ПЕРВАЯ Крещение Иисуса

Общественная деятельность Иисуса начинается с Его Крещения в Иордане Иоанном Крестителем. Если Матфей, говоря о временной отнесенности этого события, использует лишь формулу «в те дни», то Лука совершенно сознательно увязывает его с широким историческим контекстом, что позволяет довольно точно установить дату. Правда, и Матфей устанавливает некоторые временны́е рамки, предпослав своему Евангелию родословную Иисуса, каковая складывается из родословной Авраама и родословной Давида, а Иисус представлен и как наследник по Авраамову обетованию, и как наследник обетования Божия Давиду, которому Бог — невзирая на все грехи Израиля и понесенные им наказания — обетовал вечное царство. Согласно этой родословной история делится на три периода по четырнадцать колен (четырнадцать — численное соответствие имени Давида): от Авраама до Давида, от Давида до вавилонского пленения и далее еще один период, охватывающий четырнадцать колен. Завершение этого последнего периода знаменует собой поворотный момент: наступление часа последнего Давида, часа обновленного Давидова царства, возводимого как собственное царство Бога.

Как и пристало иудеохристианскому евангелисту, Матфей, опираясь на традиции иудейской священной истории, дает здесь такую родословную, которая соотносится с мировой историей опосредованно — лишь постольку, поскольку царство последнего Давида, являющееся Царством Божиим, естественным образом имеет отношение и ко всему миру в целом. Вот почему невозможно установить и конкретные даты: ведь исчисление колен подчинено не столько исторической структуре, сколько трехчастной структуре пророчества, не предполагающей точной временно́й отнесенности.

Обратим здесь сразу внимание на то, что Лука ставит родословие Иисуса не в начало своего Евангелия, а в конец главы, повествующей о Крещении. Лука сообщает нам, что Иисусу к этому моменту было около тридцати лет, то есть Он достиг того возраста, который позволял Ему заниматься публичной деятельностью. Лука, в отличие от Матфея, разворачивает родословную в обратном порядке, двигаясь от Иисуса к прошлой истории; при этом ни Авраам, ни Давид никак особо не выделяются: родословие доходит до Адама и даже практически до Сотворения мира, ибо Иисус, как сообщает евангелист, «сын» (потомок) не только Адамов, но — Божий (Лк 3:23–38). Таким образом подчеркивается общечеловеческое начало Иисуса: Он сын Адамов — сын человеческий. Через Его человеческое бытие мы все приобщаемся к Нему, а Он — к нам; в Нем зачинается обновленное человечество, и в Нем оно достигает своей цели.


Вернемся же к истории Крестителя. Лука, повествуя о его детстве, дает две важные временные отсылки. Говоря о рождении Крестителя, он сообщает нам, что было то «во дни Ирода, царя Иудейского» (Лк 1:5). Если указание времени происходящего, относящееся к Крестителю, остается внутри иудейской истории, то повествование о детстве Иисуса начинается словами: «В те дни вышло от кесаря Августа повеление…» (Лк 2:1), то есть разворачивается на фоне общей мировой истории, олицетворяемой Римской империей.


Точно так же Лука поступает во введении к истории Крестителя, знаменующей собой начало общественного служения Иисуса. Здесь он торжественно сообщает нам точные даты: «В пятнадцатый же год правления Тиверия кесаря, когда Понтий Пилат начальствовал в Иудее, Ирод был четвертовластником в Галилее, Филипп, брат его, четвертовластником в Итурее и Трахонитской области, а Лисаний четвертовластником в Авилинее, при первосвященниках Анне и Каиафе…» (Лк 3:1–2). Упоминание имени римского императора локализует Иисуса во времени мировой истории: деяния Иисуса предстают не как мистическое событие, происходившее когда-то — то есть всегда и никогда, а как точно датированное историческое событие со всей непреложной правдой человеческой истории, имевшей место в подлинной реальности, — истории неповторимой и в своей неповторимости относимой равно ко всем временам, что отличает ее от вневременности мифа.

В данном случае важна не только датировка сама по себе, важно и другое: кесарь и Иисус олицетворяют собою два разных миропорядка, которые не обязательно должны исключать друг друга, но которые в своей противопоставленности несут в себе заряд конфликта, затрагивающего фундаментальные вопросы человечества и человеческого бытия как такового. «Отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу», — скажет впоследствии Иисус и тем самым обозначит принципиальную совместимость обеих сфер (Мк 12:17). Но если власть кесаря объявляет себя божественной, как это было в случае с Августом, изобразившим себя в своем жизнеописании миротворцем, облагодетельствовавшим весь мир, и спасителем человечества,[5] тогда христианину «должно повиноваться больше Богу, нежели человекам» (Деян 5:29), — тогда христиане становятся мучениками, свидетелями о Христе, Который при Понтии Пилате принял крестную смерть как «свидетель верный» (Откр 1:5). Упоминание имени Понтия Пилата уже отбрасывает тень Креста, которая сопровождает Иисуса от самого начала Его общественного служения. Крест скрыто возвещается и в имени Ирода, Анны и Каиафы.

Но есть еще нечто совсем иное, что отличает характер отношений императора и наместников, между которыми была поделена Святая Земля. Все эти провинции зависели от языческого Рима. Царство Давида было разгромлено, «скиния» его пала (Ам 9:11); потомок царя Давида, официально — законный отец Иисуса, живет ремеслом в провинции Галилея среди языческого населения. Израиль, как уже бывало, погрузился во тьму, не видя Божественного света: обетования, данные Аврааму и Давиду, будто растворились в недрах молчания Бога. И снова слышатся жалобы: нет у нас больше пророков, Бог оставил свой народ. Это и вызвало волнения, охватившие всю страну.

Самые разные, подчас противоположные друг другу движения, надежды и чаяния определяли тогдашний политический и религиозный климат. Приблизительно ко времени рождения Иисуса относится восстание, поднятое в Галилее Иудой Гавлонитом и жестоко подавленное римлянами. Его партия, зелоты, продолжала существовать и дальше, готовая к террору и насилию, чтобы вернуть свободу Израилю; не исключено, что кое-кто из двенадцати апостолов Иисуса — Симон Зилот и, вероятно, Иуда Искариот — были связаны с этим движением. Фарисеи, которые нам постоянно встречаются на страницах Евангелия, пытались жить в точном соответствии с указаниями Торы, спасаясь тем самым от ассимиляции с эллино-римской культурой, которая неудержимо и словно стихийно распространялась по землям Римской империи, грозя навязать Израилю образ жизни окружающих языческих народов. Саддукеи, значительная часть которых принадлежала к аристократии или высшему духовенству, проявляли бо́льшую терпимость и, действуя в духе просвещенного иудейства, каковое, с их точки зрения, более соответствовало запросам времени, благополучно находили общий язык с римской властью. После разрушения Иерусалима (70 г. по Р.X.) они исчезли без следа, в то время как фарисеи сумели сохранить в неприкосновенности свой образ жизни, основывающийся на иудаизме в полном соответствии с духом Мишны и Талмуда. В Евангелиях мы постоянно сталкиваемся с острыми противоречиями между Иисусом и фарисеями, мы видим и резкое несоответствие программы зелотов крестной смерти Иисуса, и все же мы не должны забывать о том, что люди стекались ко Христу со всех сторон и что ранняя христианская община включала в себя немало новообращенных законников и фарисеев.

Благодаря случайной находке в Кумране вскоре после окончания Второй мировой войны и проведенным затем раскопкам были обнаружены тексты, которые имели отношение, как считают некоторые исследователи, к еще одному движению, известному до тех пор лишь по литературным источникам: движению ессеев (ессенов). Это была религиозная группа, которая отошла от иродианского Храма и его культа и, удалившись в Иудейскую пустыню, основала монашествующую общину, рядом с которой поселились семьи, объединенные тем же религиозным духом; они создали не только богатую письменность, но и собственные ритуалы, которые включали в себя литургические омовения и совместную молитву. В этих текстах, исполненных искренней веры, есть что-то волнующее; вполне вероятно, что Иоанн Креститель, а может быть, и Сам Иисус и Его семья, были близки к этой общине. Во всяком случае, кумранские тексты содержат в себе множество точек соприкосновения с христианским заветом. Не исключено, что Иоанн Креститель какое-то время жил в этой общине и усвоил отчасти некоторые религиозные начала, определившие его дальнейшее развитие.

И тем не менее явление Крестителя было чем-то совершенно новым. Крещение, к которому он призывает, отличается от привычных религиозных омовений. Его нельзя повторить, и оно должно знаменовать собою начало преображения, дающего всей жизни совершенно новое направление и определяющего весь ее дальнейший ход. Оно связано с пламенным призывом к новому образу мысли и действий, но главное — оно связано с возвещением Суда Божия и явления Мужа, что придет после Иоанна. Четвертое Евангелие говорит нам, что Креститель «не знал» Мужа, для Которого он должен проложить путь (Ин 1:30–33). Но Креститель знал, что он для того тут, чтобы прокладывать путь этому таинственному Другому, и что все его дела — для Него и ради Него.

Во всех четырех Евангелиях смысл этой миссии Крестителя описывается словами из Книги пророка Исайи: «Глас вопиющего в пустыне: приготовьте путь Господу, прямыми сделайте в степи стези Богу нашему» (Ис 40:3). Марк добавляет еще комбинацию из слов Книги пророка Малахии (Мал 3:1) и Исхода (Исх 33:2), которая в ином виде встречается и у Матфея (Мф 11:10), и у Луки (Лк 1:76; 7:27): «посылаю Ангела Моего пред лицем Твоим, который приготовит путь Твой пред Тобою» (Мк 1:2). Во всех упомянутых выше ветхозаветных текстах речь идет о спасительном вмешательстве Бога, Который выходит из Своего укрытия, чтобы править суд и спасать; Он повелевает отворить дверь, приготовить дорогу. Проповедь Крестителя относила эти древние слова надежды ко дню сегодняшнему: возвещалось нечто великое.


Можно себе представить, какое необыкновенное впечатление должна была производить личность Крестителя и его весть в смутной, тревожной исторической обстановке тогдашнего Израиля. Наконец снова явился пророк, который жизнью доказывал свое звание. Наконец ощутилось действенное присутствие Бога в истории. Иоанн крестит водой, но Другой, более великий, Тот, что будет крестить Святым Духом и Огнем, — Он стоит уже на пороге. Святой Марк, похоже, отнюдь не преувеличивал, когда писал: «И выходили к нему вся страна Иудейская и Иерусалимляне, и крестились от него все в реке Иордане, исповедуя грехи свои» (Мк 1:5): Неотъемлемой частью Иоаннова крещения была исповедь — признание содеянных грехов; иудейство тех времен знало общее, совместное исповедание, для чего использовались определенные устойчивые формулы, но допускалось и сугубо личное покаяние, в котором перечислялись все отдельные прегрешения (Gnilka, 68). Теперь же речь шла о подлинном преодолении прежней греховной сущности, об обращении к новой, измененной жизни.

Это обновление наглядно проявляется в обряде крещения. В нем присутствует, с одной стороны, символика смерти: за погружением в воду скрывается символ смертоносного, все уничтожающего, все разрушающего потопа. Океан воспринимался древним сознанием как постоянная угрозаземле, как стихийный поток, который может поглотить все живое. Аналогичную символику заключал в себе и образ реки. Вместе с тем, однако, водная стихия являет собой символ жизни: вспомним великие реки Нил, Евфрат, Тигр, представляющие собой важные жизненные артерии. Точно так же и Иордан воспринимался — и воспринимается по сей день — жителями окрестных земель как источник жизни. В таинстве Крещения происходит очищение, освобождение от скверны прошлого, отягчающей жизнь и замутняющей ее, то есть речь идет о новом начале — в конечном счете о смерти и воскресении, о новом рождении. Все это найдет свое ясное развитие лишь в христианском богословии крещения, хотя его общий смысл уже заложен в схождении в Иордан и выходе из него.


Вся Иудея, весь Иерусалим, как уже говорилось, вышли принять крещение. Но вот происходит нечто новое: «И было в те дни, пришел Иисус из Назарета Галилейского и крестился от Иоанна в Иордане» (Мк 1:9). До сих пор не было речи о паломниках из Галилеи; все пришедшие были как будто только из иудейских земель. Но собственно новое заключается не в том, что Иисус приходит из другой земли, так сказать из далекого далека. Новое в том, что Он, Иисус, хочет принять крещение, что Он вступает в толпу простых грешников, ожидающих на берегу Иордана. Крещение, как мы только что говорили, включало в себя исповедание грехов. Оно само, по сути своей, было признанием в совершенных грехах, попыткой отказаться от старой, неправедной жизни во имя зачинания жизни новой. Мог ли Иисус сделать это? Как мог Он признаться в совершенных грехах? Как мог Он отказаться от прежней жизни во имя новой? Этим вопросом должны были задаться христиане. И он подспудно звучит в споре между Крестителем и Иисусом, о котором нам рассказывает Матфей: «…мне надобно креститься от Тебя, и Ты ли приходишь ко мне?» (Мф 3:14). Далее Матфей сообщает нам: «Но Иисус сказал ему в ответ: оставь теперь, ибо так надлежит нам исполнить всякую правду. Тогда Иоанн допускает Его» (Мф 3:15).

Расшифровать смысл этого загадочного ответа не так легко. Прежде всего обращает на себя внимание словечко «теперь» (греч. arti), в котором содержится некоторая оговорка, указание на то, что речь идет об определенной вре́менной ситуации, предполагающей и определенный образ действий. Решающим же для толкования ответа Иисуса является понимание слова «правда»: надлежит исполнить «всякую правду». Правда в том мире, к которому принадлежит Иисус, есть ответ человека на Тору, приятие Божией воли целиком и полностью, несение «ига Царства Небесного», как это формулировалось в еврейской традиции. Крещение от Иоанна не предусмотрено Торой, но Иисус, произнося те слова, о которых говорилось выше, признает его и тем самым выражает безусловное приятие Божией воли, послушное приятие этого «ига».

Поскольку крещение включает в себя исповедание грехов и просьбу о прощении во имя зачинания нового, такое безусловное приятие воли Божией целиком и полностью в мире, лежащем во грехе, является одновременно и выражением солидарности с людьми, которые, хотя и сделались виновны, все же стремятся к правде. Смысл этого события раскрылся во всей полноте лишь после Креста и Воскресения. Крещаемые, сходя в воду, признают свои грехи и пытаются освободиться от бремени греховности. Но что же делает среди них Иисус? Лука, который на протяжении всего своего Евангелия обращает пристальное внимание на моление Иисуса, то и дело показывая его погруженным в молитву, в разговор с Отцом, сообщает нам, что Иисус принял Крещение с молитвой (Лк 3:21). После Креста и Воскресения христианский мир уяснил, что произошло тогда у Иордана: Иисус взял на свои плечи бремя вины всего человечества; с этой ношей Он вступил в воды Иордана. Он начинает Свои деяния с того, что заступает на место грешников. Он начинает с предчувствования Креста. Он, так сказать, настоящий Иона, который велел корабельщикам: «возьмите меня и бросьте меня в море» (Ион 1:12). Весь смысл Крещения Иисуса — несение Им «всякой правды» — открывается полностью лишь в Кресте: Крещение есть принятие смерти за грехи человечества, и голос, раздавшийся с неба во время Крещения и возвестивший: «Сей есть Сын Мой возлюбленный» (Мф 3:17), возвещает будущее Воскресение. Отсюда можно заключить, что в речах Иисуса слово «крещение» обозначает Его грядущую смерть (Мк 10:38; Лк 12:50).

Только с учетом этого можно понять христианское таннство Крещенпя. Предчувствование крестной смерти, которое обозначилось в Крещении Иисуса, и предчувствование Воскресения, которое возвестилось голосом с неба, с этого момента стали реальностью. Так Иоанново крещение водой вместило в себя Крещение Иисуса на жизнь и смерть. Призыв принять крещение, стало быть, означает приглашение ступить на место Крещения Иисуса и через это сделаться Его причастником, общником, подобно тому как Он делается общником всем нам. Момент Его предчувствования смерти ста-новится для нас моментом нашего предчувствования Воскресения вместе с Ним: Павел в своем богословии крещения (Рим 6) развивает мысль об этой внутренней взаимосвязи, хотя и не говорит прямо о Крещении Иисуса в Иордане.

Такое понимание Крещения Иисуса получило свое глубокое развитие в литургии и в богословии иконы Восточной церкви, которая видит сокровенную связь между содержанием эпифании, то есть праздника Богоявления (возвещения Богосыновства голосом с небес; в Восточной церкви — праздника Крещения Господня), и содержанием праздника Пасхи. В словах Иисуса, обращенных к Иоанну: «надлежит нам исполнить всякую правду» (Мф 3:15), Восточная церковь усматривает предвосхищение слов Иисуса, сказанных Им в Гефсиманском саду: «Отче Мой! <…> впрочем не как Я хочу, но как Ты» (Мф 26:39); литургические песнопения третьего января соответствуют песнопениям среды на Страстной неделе, песнопения четвертого января соответствуют песнопениям в Великий четверг, пятого января — песнопениям в Великую пятницу и в Великую субботу.[6]

Все эти соответствия находят свое отражение и в иконах. На иконе «Крещение Господне» Иисус изображен стоящим на фоне воды, ограниченной пределами темной пещеры, каковая, в свою очередь, является иконографическим символом ада, преисподней. Погружение Иисуса в эту воду, во образ погребения, в эту адову тьму, предстает как преддверие схождения в преисподнюю: «Он, нисшедши в воды, связал сильного», — говорит Кирилл Иерусалимский[7] (ср. Лк 11:12). Иоанн Златоуст пишет: «В воде символически изображается гроб и смерть, воскресение и жизнь, и все это происходит совместно».[8] В тропарях византийской литургии содержится еще один дополнительный символ: «И тогда отступил Иордан перед милотью[9] Елисея, воды разделились и явили путь посуху, как образ истинного крещения, приняв которое мы ступаем на Путь» (Evdokimov, 246).[10]

Крещение Иисуса понимается, следовательно, как прообраз всей истории, который включает в себя прошлое и одновременно предвосхищает будущее. Вступление в толпу грешников — это схождение в преисподнюю, но не ради созерцания, как у Данте: сходящий в преисподнюю сострадает, вбирает в себя чужое страдание, преображает само страдание и тем самым преображает все вокруг, отворяя и сокрушая двери, ведущие в бездну. Крещение — это схождение в обитель зла, схватка с сильным противником, с тем, кто держит человека в плену (и ведь насколько и в самом деле сильна над нами власть тех безымянных сил, что держат нас в плену, манипулируя нами!). Этот сильный противник, тот, кто не может быть сокрушен собственными силами мировой истории, одолевается и сковывается более Сильным, Тем, Кто равен Богу и Кто будучи таковым может взять на Себя весь грех мира и выстрадать его, целиком и полностью, не опуская ничего, через отождествление Себя с падшими. Это борьба во имя «обращения» бытия — путь к обновлению бытия, к приуготовлению «нового неба и новой земли». Таинство Крещения предстает на этом фоне как соучастие в миропреобразующей борьбе Иисуса в тот поворотный момент жизни, который ознаменовался Его погружением в воду и выходом из нее.

Не слишком ли далеко мы удалились от Библии, сосредоточившись на церковном толковании смыслов, заложенных в событии Крещения Иисуса? Прислушаемся теперь к четвертому Евангелию, согласно которому Иоанн Креститель, увидев Иисуса, сказал: «вот Агнец Божий, Который берет на Себя грех мира» (Ин 1:29). Предпринималось множество попыток разгадать смысл этих слов, которыми в римской литургии предваряется таинство Евхаристии. Что означает «Агнец Божий»? Почему Иисус именуется «Агнцем» и как это «Агнец» берет на себя грехи мира, преодолевает их, лишая их сущностного смысла?

Иоахим Иеремиас значительно расширил наше понимание определения «Агнец Божий», которое мы, благодаря его исследованиям, с полным правом можем рассматривать — и с исторической точки зрения — как подлинное слово Крестителя. Прежде всего в нем можно увидеть связь с двумя ветхозаветными мотивами. Так, в Книге пророка Исайи страдающий раб Господень сравнивается с овцой, которую ведут на заклание: «как агнец пред стригущим его безгласен, так Он не отверзал уст Своих» (Ис 53:7). Но еще более важно то, что Иисус был распят в день праздника Пасхи и Сам поневоле уподобился пасхальному агнцу, в котором исполнилось то, что означал собою пасхальный агнец в истории Исхода из Египта: избавление от смертельной погибели в египетском рабстве и начало Исхода, начало пути к обетованной свободе. Именно связь с Пасхой наделяет символ Агнца особым смыслом, имеющим чрезвычайно важное значение для понимания Христа; мы находим его и у Павла (1 Кор 5:7), и у Иоанна (Ин 19:36), и в Первом послании Петра (1 Петр 1:19), и в Апокалипсисе (Откр 5:6).

Иеремиас обращает также внимание на то, что древнееврейское слово «talia» означает одновременно и «овцу, агнца», и «отрока, раба» (Jeremias, 343). Следовательно, вполне вероятно, что слово Крестителя указывало, в первую очередь, на раба Господня, который в своем покаянии за всех принимает на себя и «несет» грехи мира, и одновременно явно соотносилось с настоящим пасхальным агнцем, каковой, искупая вину, искупает грех мира. «Подобно жертвенному агнцу Спаситель смиренно принял крестную смерть; искупительной силой своей невинной смерти Он искупил вину <…> всего человечества» (Ibid., 343). И подобно тому как кровь пасхального агнца принесла Израилю избавление от египетского рабства, так теперь и Он, Сын, ставший рабом, пастырь, ставший агнцем, принес избавление, но не одному только Израилю, а всему миру, всему человечеству.

Так мы подошли к большой и важной теме: универсальность послания Иисуса. Израиль существует не только сам по себе и для себя, его избранничество — это путь, которым Бог хочет прийти ко всем. С темой универсальности, общечеловеческой всеохватности вести Иисуса мы столкнемся еще не раз, и не случайно, что упоминание «Агнца Божия», берущего на себя грехи всего мира, появляется в четвертом Евангелии в самом начале общественной деятельности Иисуса.

Слова об «Агнце Божием» соотносят Крещение Иисуса, Его схождение в бездну смерти с Крестом, перенося, если так можно выразиться, все событие в плоскость богословия креста. Все четыре Евангелия сообщают, каждое по-своему, о том, что в тот момент, когда Иисус вышел из воды, небеса «разверзлись» (Мк 1:10), «отверзлись» (Мф 3:16; Лк 3:21) и сошел на Него Дух «как голубь», а с небес раздался голос, который, по свидетельству Марка и Луки, обратился прямо к Иисусу: «Ты Сын Мой…» (Мк 1:11; Лк 3:22), по свидетельству же Матфея, сказал так: «Сей есть Сын Мой возлюбленный, в Котором Мое благоволение» (Мф 3:17). Образ голубя заставляет нас вспомнить о Духе, что «носился над водою», как об этом рассказано в истории Сотворения мира (Быт 1:2); эта связь возникает благодаря сравнению «как голубь», которое замещает собою «то, что в сущности не поддается описанию» (Gnilka, 78). Тот же самый голос с небес мы слышим в момент Преображения Иисуса, когда повторяются те же самые слова, только добавляется еще повеление: «Его слушайте» (Мф 17:5; Мк 9:7; Лк 9:35). В соответствующем месте мы вернемся к рассмотрению смысла этих слов.

Здесь же мне бы хотелось коротко остановиться на трех важных аспектах. Прежде всего, обратим внимание на образ разверзшихся небес: над Иисусом открылось небо. Слияние Его воли с волей Отца, «вся правда», исполняющаяся в Нем, открывает небо, сущность которого именно в том, что там исполняется в полной мере воля Божия. Одновременно с этим звучит возвещение прихода в мир Иисуса, идущее от Бога, от Отца, и акцентирующее не деяния Ии-уса, а Его бытие: Он есть Сын возлюбленный, на Нем — Божие благоволение. И наконец, здесь вместе с Сыном нам явлены Отец и Святой Дух: то есть уже здесь проступают очертания тайны Триединого Бога, которая раскроется во всей своей глубине лишь по прошествии Иисусом всего пути. И в этом смысле устанавливается прямая связь между началом пути Иисуса и теми словами, с которыми Он, Воскресший, отправит в мир своих учеников: «Итак, идите, научите все народы, крестя их во имя Отца и Сына и Святого Духа» (Мф 28:19). Крещение, которое с тех пор осуществляется учениками Иисуса, являет собой приобщение к Крещению Иисуса, к реальности, которую Он этим своим деянием предвосхитил. Это начало пути христианина.

Большинство либеральных богословов трактуют Крещение Иисуса как момент призвания: именно тогда, по мнению многих исследователей, с Ним, скромным жителем галилейской провинции, произошло то, что перевернуло Его жизнь; именно тогда к Нему якобы пришло осознание особой связи с Богом и собственной религиозной миссии, смысл которой открылся Ему в результате личного переживания, потрясшего Его во время Крещения; именно тогда Он понял, что призван исполнить ожидания Израиля, которым Иоанн дал новое направление. Но обо всем этом ничего не говорится в текстах. Какими бы учеными аргументами ни подкреплялось предлагаемое толкование, оно тем не менее относимо скорее к области вымысла в духе романа о жизни Иисуса, нежели к подлинному прочтению текстов. Тексты не позволяют нам заглянуть в сокровенные глубины Иисуса, ведь Иисус не укладывается в рамки простой человеческой психологии (см. Guardini). Но они позволяют нам увидеть связь Иисуса с Моисеем и пророками, увидеть внутреннее единство Его пути с первого момента Его жизни до самого Креста и Воскресения. Иисус предстает перед нами не как гениальная личность, со своими потрясениями, со своими удачами и неудачами, что превращало бы Его для нас просто в человека некой давно ушедшей эпохи и тем самым отодвигало бы на недосягаемую дистанцию. Он встает перед нами как «возлюбленный Сын», Он — совершенно другой, не такой, как мы, но вместе с тем именно поэтому Он может быть во всех нас одновременно, быть «глубже глубин» в каждом из нас (см. Augustinus. Confessiones, III, 6, 11).[11]

ГЛАВА ВТОРАЯ Искушения Иисуса

Схождение Духа Святого на Иисуса, которым завершается Крещение, означает нечто вроде формального введения в должность. Отцы Церкви не без оснований усматривали в этом событии аналогию помазанию, которым знаменовалось в Израиле «вступление в должность» царей и священников. Древнееврейское слово «Машиах» (Мессия) — и соответствующее ему греческое «Христос» — означает «помазанник»: помазание в Ветхом Завете было видимым знаком наделения благами должности и Духом Господним для отправления должности. В Книге пророка Исайи из этого выводится надежда на истинно «помазанного», «помазание» которого будет состоять именно в том, что на него сойдет Дух Господень, «дух премудрости и разума, дух совета и крепости, дух ведения и благочестия; и страхом Господним исполнится» (Ис 11:1). Примечательно, что Иисус, говоря в синагоге Назарета, представил Себя и Свою миссию словами, близкими к словам из Книги пророка Исайи: «Дух Господень на Мне; ибо Он помазал Меня» (Лк 4:18; Ис 61:1). Вспомним в связи с этим завершающий эпизод сцены Крещения, который показывает нам, что Иисус принял истинное «помазание», что Он и есть чаемый Помазанник, а это значит, что именно тогда Он был формально перед лицом истории и всего Израиля введен в царское и священническое достоинство.

С этого момента Он приступает к исполнению Своих дел, Синоптические Евангелия рассказывают, к нашему удивлению, о том, что Дух первым делом направил Его в пустыню «для искушения от диавола» (Мф 4:1). Этому событию предшествует внутреннее сосредоточение, и это сосредоточение с неизбежностью является одновременно борьбой за свою миссию, борьбой против ложных толкований возложенной на Него задачи — толкований, которые выдаются за подлинное содержание этой задачи. Сосредоточение необходимо для прохождения через опасности, которые грозят человеку, ибо только так падший может быть спасен: Иисус должен — и это составляет самую суть его предназначения — пропустить через себя всю драму человеческого бытия, пройти ее до самых последних глубин, чтобы найти «заблудшую овцу», взять ее на плечи и отнести под отчий кров.

Сошествие Иисуса «во ад», о котором говорится в Символе Веры,[12] связано не только с Его смертью, не только с тем, что произошло после Его смерти, оно совершается на протяжении всего Его жизненного пути: Он должен пропустить через Себя всю человеческую историю от самого ее начала, от Адама, дабы иметь возможность преобразить ее. Наиболее ясно об этом сказано в Послании к Евреям, где особо подчеркивается, что неотъемлемой частью миссии Иисуса, выражением Его солидарной сопричастности нам, явленной уже в Крещении, служит Его готовность подвергнуть Себя опасностям и невзгодам человеческого бытия: «Посему Он должен был во всем уподобиться братиям, чтобы быть милостивым и верным Первосвященником пред Богом, для умилостивления за грехи народа. Ибо, как Сам Он претерпел, быв искушен, то может и искушаемым помочь» (Евр 2:17–18). «Ибо мы имеем не такого первосвященника, который не может сострадать нам в немощах наших, но Который, подобно нам, искушен во всем, кроме греха» (Евр 4:15). История искушения, таким образом, оказывается тесно связанной с историей Крещения, когда Иисус вошел в толпу грешников. В этом же ряду стоит и духовное борение в Гефсиманском саду — великое борение Иисуса за исполнение Своей миссии. «Искушения» сопровождают Иисуса на всем Его пути, вот почему история искушения — точно так же, как и история Крещения, — предстает как предвосхищение борений всего последующего пути Иисуса.

Марк в своем кратком изложении истории искушения устанавливает прямую параллель с Адамом, представляя искушение как проживание страданий, сопряженных с человеческой драмой: Иисус «был со зверями. И Ангелы служили Ему» (Мк 1:13). Пустыня — противовес образа сада — становится местом примирения и исцеления; дикие звери, олицетворяющие собою грозящий человеку бунт Творения и власть смерти, становятся друзьями, словно в раю. Воцаряется тот самый мир, который, по предсказанию Исайи, должен наступить во времена, когда явится Мессия: «Тогда волк будет жить вместе с ягненком, и барс будет лежать вместе с козленком» (Ис 11:6). Там, где преодолевается грех, там, где восстанавливается гармоничное согласие между человеком и Богом, там наступает умиротворение, там разъятое Творение снова становится обителью мира, как об этом скажет Павел, сообщая о чаяниях твари, что «с надеждою ожидает откровения сынов Божиих» (Рим 8:19).

Разве не предвосхищают те «оазисы Творения», что возникли в Европе вокруг монастырей бенедиктинцев, такое умиротворение, идущее от «сынов Божиих»? И разве не является, например, Чернобыль страшным символом порабощенного человеком Творения — поверженного во тьму, лишенного Божественного света?.. Свой короткий рассказ об искушении Марк завершает словами, которые можно интерпретировать как реминисценцию Псалма 90 (11–12): «И Ангелы служили Ему» (Мк 1:13). Этими же словами завершается более подробный рассказ об искушении Иисуса, данный в Евангелии от Матфея, где и раскрывается полностью их смысл за счет более широкого контекста.

Матфей и Лука повествуют о трех искушениях Иисуса, в которых находит отражение Его борьба за исполнение Своего предназначения и одновременно заостряется внимание на главном вопросе человеческой жизни. Центральным моментом всех искушений — и это здесь показано со всею очевидностью — является предложение отстраниться от Бога, Который на фоне всего того, что составляет первый план нашей жизни, воспринимается как нечто второстепенное или даже лишнее и мешающее. Стремление навести порядок в мире собственными силами, без Бога, строить жизнь по собственному усмотрению, признавать политическую и материальную действительность как подлинную реальность, а Бога отодвигать в сторону как некую иллюзию — это и есть искушение, которое, скрываясь под разными личинами, несет в себе серьезную угрозу.

Одной из особенностей искушения является его «благовидность»: оно не содержит в себе непосредственного призыва ко злу, это было бы слишком примитивно. Оно как будто бы призывает к лучшему: отказаться наконец от иллюзий и обратить все силы на исправление мира. Оно, ко всему прочему, претендует на то, чтобы показать подлинную реальность: реально то, с чем мы реально повсеместно имеем дело, — власть и хлеб; в сравнении с этим все связанное с Богом кажется нереальным, вторичным и, по существу, ненужным.

Речь идет о Боге: реален ли Он, является ли Он самой реальностью как таковой или нет? Является ли Он добром — или же нам самим нужно измышлять добро? Вопрос о Боге — это фундаментальный вопрос, отвечая на который мы оказываемся на перепутье человеческого бытия. Что должен делать или чего не должен делать Спаситель мира — вот что составляет главный вопрос для Иисуса во всех искушениях. Все три искушения совпадают и у Матфея, и у Луки, отличается только их последовательность. Обратимся к той версии, которую предлагает Матфей, поскольку в ней сама логика повествования показывает возрастающую силу искушения.

Матфей говорит о том, что Иисус, «постившись сорок дней и сорок ночей, напоследок взалкал» (Мф 4:2). Число «сорок» ко времени Иисуса имело для Израиля глубокое символическое значение: оно напоминает нам прежде всего о сорока годах, проведенных Израилем в пустыне и ставших для него временем искушения и вместе с тем временем особой близости Бога. Оно же заставляет нас вспомнить о тех сорока днях, что Моисей провел на горе Синай, прежде чем услышал Слово Божие и ему были даны священные скрижали. То же число мы встречаем в апокрифическом рассказе об «Откровении Авраама», повествующем о том, как Авраам, направляясь к горе Хорив (Синай), где он должен был принести в жертву своего сына, не ел и не пил сорок дней и сорок ночей, питаясь лишь видом и речами сопровождавшего его ангела.

Отцы Церкви, предлагающие расширительное и, признаться, несколько произвольное толкование символики цифр, рассматривают число «сорок» как вселенское число, как число чисел этого мира: четыре стороны света заключают в себе весь мир целиком, а десять — число заповедей. Вселенское число, помноженное на число заповедей, становится, таким образом, символическим знаком всей истории этого мира. Иисус словно бы еще раз проживает Исход Израиля и одновременно проживает все блуждания и искания истории; сорок дней поста охватывают всю драму истории, которую Иисус принимает на Себя и несет до конца на Своих плечах.

«Если Ты Сын Божий, скажи, чтобы камни сии сделались хлебами» (Мф 4:3) — так звучит первое искушение. «Если Ты Сын Божий…» — эти слова мы снова услышим от насмешников у подножия Креста: «Если Ты Сын Божий, сойди с креста» (Мф 27:40). Вспомним Книгу Премудрости Соломона, в которой предсказывается подобное развитие событий: «Если этот праведник есть сын Божий, то Бог защитит его…» (Прем 2:18). Насмешка и искушение здесь сливаются в единое целое: Христос должен доказать правомерность своих притязаний, дабы Ему поверили. Это требование проходит через всю историю жизненного пути Иисуса: Ему то и дело выказывается недоверие и говорится, что Он недостаточно представил доказательств и должен все-таки явить великое чудо, которое развеет всякое сомнение, всякое подозрение и со всею очевидностью покажет каждому, что Он Тот, за Кого Себя выдает.

Это требование, надо сказать, мы предъявляем Богу и Христу, равно как и Христовой Церкви, на протяжении всей нашей истории: если Ты, Бог, существуешь — яви Себя. Выйди из Своего заоблачного укрытия и предстань перед нами со всею непреложностью, которая нам потребна. И если Ты, Христос, действительно Сын Божий, а нс один из тех просветленных, что время от времени возникают в нашей истории, тогда Ты должен показать нам это с большей ясностью, чем до сих пор. Тогда Ты должен придать Своей Церкви, коли ей суждено быть воистину Твоей Церковью, более внятные очертания, чем те, которые она являет сейчас.


К этой теме мы еще вернемся, когда будем говорить о втором искушении, поскольку это его центральный момент. Доказательство Божественной сущности, которого требует искуситель при первом искушении, состоит в том, чтобы превратить камни пустыни в хлеб. В первую очередь речь идет об утолении голода самого Иисуса — так видел это Лука: «Вели этому камню сделаться хлебом» (Лк 4:3). Матфей, однако, понимает искушение более широко, так, как оно понималось уже во времена земной жизни Иисуса и как оно интерпретировалось в дальнейшем на протяжении всей истории.

Что может быть более трагичным, более несовместным с верой в доброго Бога и с верой в Спасителя человечества, чем голод людской? Не должен ли Спаситель явить перед миром и миру первое доказательство Своего бытия, дав людям хлеб и положив конец голоду? Во время скитаний по пустыне Бог насытил народ Израилев хлебом с неба, манной небесной. В этом можно было узреть знак наступления мессианских времен: так разве не должен Спаситель мира явить Свою спасительную силу в том, чтобы всех накормить? Разве избавление мира от голода и, шире, решение социальных проблем вообще не есть первое и главное дело Спасителя? Разве вправе кто-либо называться Спасителем, если он не в состоянии справиться с такой задачей? Не случайно именно это, по вполне понятным причинам, оказалось в центре марксистской программы спасения человечества: обещание сделать все для того, чтобы покончить с голодом на земле и превратить, так сказать, пустыню в житницу…


«Если Ты Сын Божий…» — эти слова звучат как вызов. Не должны ли мы то же самое сказать Церкви: если ты претендуешь на то, чтобы быть Церковью Божией, то позаботься в первую очередь о хлебе на земле, все остальное приложится. На это трудно что-нибудь возразить, и прежде всего потому, что нельзя не услышать крика голодающих, он проникает и должен проникать в наши души. Ответ Иисуса невозможно понять, если рассматривать его только в контексте истории искушения. Тема хлеба проходит через все Евангелие и потому должна рассматриваться в широком контексте. ...




Все права на текст принадлежат автору: Йозеф Ратцингер, Бенедикт XVI (Йозеф Ратцингер).
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Иисус из НазаретаЙозеф Ратцингер
Бенедикт XVI (Йозеф Ратцингер)