Все права на текст принадлежат автору: Стивен Пинкер.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Язык как инстинктСтивен Пинкер

Стивен Пинкер Язык как инстинкт

ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА

Посвящается

Гарри Пинкеру и Рослин Пинкер,

которые подарили мне язык

Я никогда еще не встречал человека, которого бы не интересовал язык. И книгу эту я написал, пытаясь удовлетворить человеческое любопытство. Язык начинает становиться частью того единственного удовлетворяющего любопытство вида знания, который мы называем наукой, но эта новость пока что держится в секрете[1].

Тем, кто любит покопаться в языке, я надеюсь показать, что мир повседневной речи богат и полон изящества, и затмевает как изыски в области этимологии, так и необычность некоторых слов и занятные случаи словоупотребления.

Любителям научно-популярной литературы я надеюсь объяснить, что стоит за последними открытиями (или, во многих случаях — псевдооткрытиями), о которых писала пресса: универсальные глубинные структуры, «мозговитые» младенцы, грамматические гены, искусственный интеллект у компьютеров, нейронные сети, шимпанзе, использующие жестовый язык, разговаривающие неандертальцы, «идиоты-гении», дети-маугли, парадоксальные мозговые нарушения, близнецы, разлученные при рождении, цветные фотографии работающего мозга и поиски праматери всех языков. Я также надеюсь ответить на множество естественно возникающих вопросов о языке, например, почему языков так много, почему их так трудно учить в зрелом возрасте и почему, как выясняется, никто не знает форму множественного числа от слова Walkman — ‘портативный магнитофон’, букв. ‘идущий человек’.

Студентам, не знакомым с наукой о языке и мышлении или, хуже того, вынужденным зубрить, как влияет частотность слов на время принятия лексического решения или заучивать милые особенности Принципа пустой категории, я надеюсь передать тот огромный восторг ума, благодаря которому несколько десятилетий назад и возникли современные исследования языка.

Моим коллегам-профессионалам, которые работают в самых разных областях науки и изучают самые разные и как будто не связанные друг с другом вопросы, я надеюсь предложить нечто объединяющее эти обширные области знания. Хотя я убежденный и одержимый исследователь, ненавидящий пресные компромиссы, которые только затуманивают предмет обсуждения, многие противоречия в науке напоминают мне ощупывание слона слепцами. Если создается впечатление, что предложенный мной синтез объединяет разные полюса, вокруг которых идут дебаты, например: «формализм и функционализм» или «синтаксис, семантика и прагматика», то так, может быть, происходит потому, что изначально не о чем было спорить.

Рядовому читателю научной литературы, интересующемуся языком и людьми в самом широком смысле слова, я надеюсь предложить что-то отличное от пустых банальностей — языка в облегченном варианте — которые столь характерны для дискуссий о языке как в гуманитарных, так и естественных науках (и обычно ведутся людьми, никогда язык не изучавшими). Потому что, к худу или к добру, я могу писать только в одной манере — с приверженностью к сильным и светлым мыслям и к потоку значимых подробностей. Мне повезло, что, обладая подобной страстью, я объясняю предмет, принципы которого лежат в основе игры слов, поэзии, риторики, остроумия и хорошего литературного стиля. Я, не колеблясь, привожу свои любимые примеры живого языка, взятые из области поп-культуры, из речи обычных детей и взрослых и из работ самых видных научных авторов — моих коллег — и некоторых лучших стилистов в английском языке.

Таким образом, эта книга предназначена для всех, кто пользуется языком, а это значит — для каждого!

Я хочу принести свою благодарность многим. Во-первых, Лиде Космидес, Нэнси Эткофф, Майклу Газзанига, Лоре Энн Петитто, Гарри Пинкеру, Роберту Пинкеру, Рослин Пинкер, Джону Туби. Илавенил Суббиа в особенности заслуживает благодарности за замечания при чтении рукописи, щедрые советы и поддержку.

В моем родном учебном заведении — Массачусетском технологическом институте существует особая атмосфера, благоприятная для языковых исследований, и я благодарен моим коллегам, студентам и бывшим студентам, которые поделились со мной своими знаниями и опытом. Ноам Хомский сделал глубокие критические замечания и полезные предложения, а Нед Блок, Пол Блум, Сьюзен Кэри, Тед Гибсон, Моррис Халле и Майкл Джордан помогли мне продумать отдельные положения в некоторых главах. Я также признателен Хилари Бромберг, Джейкобу Фелдману, Джону Хауду, Сэмьюелу Джей Кейзеру, Джону Дж. Киму, Гэри Маркусу, Нилу Перлмуттеру, Дэвиду Песецки, Дэвиду Поппелу, Энни Сенгас, Кэрин Стромсволд, Майклу Тарру, Мэриен Тойбер, Майклу Ульману, Кеннету Векслеру и Кэрен Винн за квалифицированные ответы на вопросы, в диапазоне от языка знаков до игры на гитаре. Библиотекарь отделения мозга и когнитивистики Пэт Клаффи и менеджер компьютерной системы Стивен Г. Вадлов, вызывающие восхищение профессионалы, на многих стадиях работы оказывали активную помощь, связанную с их полем деятельности.

Нескольким главам пошло на пользу скрупулезное вычитывание, и я благодарен за технические и стилистические замечания таким дотошным людям, как: Дерек Бикертон, Дэвид Каплан, Ричард Докинс, Нина Дронкерс, Джейн Гримшоу, Мисия Ландау, Бет Левин, Элэн Принс и Сара Г. Томасон. Я также благодарен моим коллегам в кибер-пространстве, которые удовлетворяли мое любопытство, отвечая иногда — в считанные минуты — на мои электронные запросы; это были Марк Аронофф, Кэтлин Бэйнс, Урсула Беллуджи, Дороти Бишоп, Хелена Кронин, Лайла Глайтман, Мирна Гопник, Жак Ги, Генри Кучера, Сигрид Липка, Жак Мелер, Элисса Ньюпорт, Алекс Радники, Дженни Синглтон, Вирджиния Валиан и Хезер Ван дер Лели. И наконец, спасибо — Алте Левенсон и средней школе Биалик за помощь с латынью.

Я с радостью выражаю свою признательность за особое внимание со стороны Джона Брокмана, моего агента, Рави Мирчандани, моего редактора в издательстве «Пингвин Букс» и Марии Гуарнашелли, моего редактора в издательстве «Вильям Морроу». Мудрые и подробные рекомендации Марии привели к значительному усовершенствованию итогового варианта рукописи. Катарина Райс помогала с редактурой двух моих первых книг, и я счастлив, что она отозвалась на просьбу поработать и с этой книгой, особенно учитывая некоторые моменты в 12-ой главе.

Мои собственные языковые исследования поддерживались Национальным институтом здравоохранения (грант HD 18381), Национальным научным фондом (грант BNS 91–09766) и Центром когнитивных нейроисследований имени МакДоннела-Пью в Массачусетском технологическом институте.

Глава 1 ИНСТИНКТ ОВЛАДЕНИЯ МАСТЕРСТВОМ Введение в теорию о том, что язык является инстинктом человека. В основе этой теории — идеи Чарльза Дарвина, Уильяма Джеймса и Ноама Хомского

Когда вы читаете эти слова, вы становитесь причастными к одному из удивительнейших явлений на свете. Ведь мы, люди — существа с одной замечательной способностью: мы можем поразительно точно создавать образы друг у друга в сознании. Я не имею в виду телепатию, или контроль за умами или другие навязчивые идеи пограничных областей науки; даже в описаниях их сторонников они — лишь грубые инструменты по сравнению с той способностью, которая, бесспорно, присутствует у каждого из нас — способности говорить. Мы просто издаем звуки нашими ртами, но наверняка добиваемся того, чтобы в сознании собеседника возникали точные новые комбинации мыслей. Эта способность в нас так естественна, что мы склонны забывать, какое это чудо. В связи с этим разрешите привести вам несколько простых примеров. Лишь на пару минут дайте волю своему воображению и я смогу направить ваши мысли в особое русло.

Когда осьминог-самец замечает самку, его обычно сероватое тело вмиг покрывается полосами. Он плавает над самкой и начинает ласки семью своими щупальцами. Если самка не противится этому, осьминог быстро приближается к ней и вводит восьмое щупальце внутрь ее дыхательной трубки. Сперма порциями медленно перемещается по каналу в его щупальце, чтобы в конце концов проникнуть в мантийную полость самки.


Праздник вишен на белом костюме? Вино на напрестольной пелене? Немедленно застирайте это содовой водой! Она прекрасно выводит пятна.


Когда Дикси открывает дверь и видит Тэда, у нее перехватывает дыхание: она уже считала его мертвым. Она захлопывает дверь прямо перед его носом и пытается убежать. Однако стоит Тэду сказать: «Я люблю тебя!» — как она впускает его. Тэд утешает девушку, и обоих охватывает страсть. Когда врывается Брайан, Дикси признается пораженному Тэду, что они с Брайаном только что поженились. Она едва находит силы сказать мужу, что ее любовь к Тэду все еще жива. Затем она выпаливает новость, что Джейми — сын Тэда. «Мой что?» — спрашивает потрясенный Тэд.

Подумайте о том, что сделали эти слова. Я не случайно напомнил вам об осьминогах: если вам представится редкий случай увидеть, как по кому-нибудь пошли полосы, вы уже будете знать, что случится потом. Может быть, в следующий раз зайдя в супермаркет, вы из десятков тысяч полезных вещей выберете одну лишь содовую воду, чтобы потом не вспоминать о ней, пока месяцы спустя определенное вещество и определенный предмет случайно не сойдутся вместе. Теперь вы, как и миллионы других людей, раскрыли секреты главных героев одного воображаемого мира, мира, что придуман иностранцем и является мыльной оперой «Все мои дети». Да, мои примеры опираются на нашу способность читать и писать, но это делает наше общение даже более волнующим, давая возможность перекинуть мосты через время, пространство и отсутствие личного знакомства. Но письмо, конечно же, вспомогательное орудие, настоящий двигатель общения — это разговорный язык, которым мы овладели в детстве.

В истории развития любых разумных существ язык всегда будет выделяться как исключительная особенность. Несомненно, каждый отдельный индивид впечатляет своей способностью решать проблемы и создавать проекты. И все же порода Робинзонов Крузо не дала бы повода в этом убедиться внеземному наблюдателю. То, чем люди действительно способны удивить, заключено в истории Вавилонской башни, в которой человечество, говорящее на одном языке, так близко подобралось к небесам, что сам Господь почувствовал угрозу. Единый язык присоединяет членов сообщества к информационной сети совместного пользования с огромными объединенными возможностями. Любой может извлечь выгоду из гениальных озарений, счастливых случаев и знаний, полученных методом проб и ошибок, накопленных кем-то другим, ныне живущим или ушедшим от нас. И люди могут работать совместно, координируя свои усилия достигнутыми соглашениями. В результате Homo sapiens можно назвать видом, из того же ряда, что сине-зеленые водоросли или земляные черви, видом, жизнедеятельность которого привела к глобальным изменениям на планете. Археологи обнаружили кости десятка тысяч диких лошадей у подножья одной скалы во Франции, останки табунов, загнанных на вершину охотниками времен палеолита 17 тысяч лет назад. Эти ископаемые памятники древнего сотрудничества и совместной изобретательности могут пролить свет на то, почему саблезубые тигры, мастодонты, гигантские мохнатые носороги и десятки других огромных млекопитающих вдруг исчезли примерно в то время, когда современные люди появились в среде их обитания. Вероятно, наши предки истребили их.

Язык так плотно вплетен в человеческое существование, что жизнь без него едва ли можно себе представить. Если где-нибудь на земле встречаются два или более человека, то все шансы за то, что вскоре они начнут перебрасываться словами. Если у человека нет собеседника, то он говорит сам с собой, со своей собакой, даже с комнатным цветком. В межличностном общении победа не за сильнейшим, а за более красноречивым — оратором, умеющим увлечь аудиторию, сладкоголосым искусителем, настойчиво убеждающим ребенком, который одерживает верх над физически превосходящим его родителем в поединке характеров.

Афазия — потеря речи, которая сопровождает мозговые нарушения, имеет катастрофические последствия, и в тяжелых ее случаях члены семьи пострадавшего чувствуют, что близкий человек потерян для них как личность.

Эта книга о человеческом языке. В отличие от большинства книг, имеющих в названии слово «язык», здесь вас не будут журить за неправильности в речи, рассказывать о происхождении идиом и сленга, или развлекать вас палиндромами, анаграммами, эпонимами или такими экзотическими названиями групп животных, как exaltation of larks[2] Дело в том, что я пишу не об английском или каком-нибудь другом языке, а о чем-то гораздо более основополагающем: об инстинкте усваивать язык, говорить на нем и понимать его. Впервые в истории об этом есть, что написать. Около тридцати пяти лет назад зародилась новая наука, называемая теперь «когнитивистикой» («теорией познания»), она объединяет методы, используемые в психологии, информатике, лингвистике, философии и нейробиологии, чтобы объяснить принцип работы человеческого сознания. Особенно существенный рывок она помогла сделать науке о языке. Существует много языковых явлений, которые теперь становятся нам так же ясны, как принцип работы фотоаппарата или назначение селезенки. Я надеюсь рассказать вам об этих потрясающих теориях, отдельные из которых столь же стройны, как и другие теории в современной науке, но вместе с тем у меня есть и иные планы.

Новейшие исследования, проливающие свет на языковые способности, произвели переворот в нашем понимании языка, его роли в жизни людей и во взглядах на само человечество. Большинство образованных людей имеют уже сложившееся мнение о языке. Они знают, что это важнейший продукт человеческой культуры, квинтэссенция нашей способности использовать символы и беспрецедентный биологический феномен, раз и навсегда отделяющий людей от других животных. Они знают, что язык пронизывает мысль, заставляя носителей разных языков по-разному истолковывать реальность. Они знают, что дети учатся говорить у родителей и слышат модели речи. Они знают, что грамматическая правильность речи должна быть заложена на школьной скамье, но снижающиеся стандарты обучения и падение общего культурного уровня привели к пугающим результатам: человек все меньше и меньше способен выстроить грамматически правильное предложение. Они также знают, что английский — это идиотский, не поддающийся логике язык, в котором one drives on a parkway and parks in a driveway ‘некто проезжает по парковой дороге, а паркуется на проезжей части’, plays at a recital and recites at a play ‘играет во время декламации и декламирует во время игры’. Они знают, что английское правописание возводит подобные причуды на недосягаемую высоту — Джордж Бернард Шоу жаловался, что слово fish [fɪʃ] могло бы с таким же успехом писаться как ghoti (gh как в слове tough [tʌf], o как в слове women [wimin], ti как в слове nation [neiʃn]) — и только устойчивая инерция препятствует принятию более рациональной системы «пишу как слышу».

В своем последующем рассказе я постараюсь убедить вас, что каждое из этих общепринятых мнений ложно! И все они ложны по одной единственной причине. Язык не есть атрибут материальной культуры, который мы постигаем так же, как постигаем положение стрелок на циферблате часов или принцип работы федерального правительства. На самом деле это особый «кирпичик» в биологической конструкции нашего мозга. Язык — это сложный, специализированный навык, который самопроизвольно развивается в ребенке и не требует осознанных усилий или систематических наставлений; не связано это развитие и с постижением глубинной логики языка. Этот навык в равной степени свойствен каждому, но отличается от обобщенной способности обрабатывать информацию или поступать разумно. По этой причине некоторые когнитивисты описывают язык как «психологически обусловленную способность», «орган интеллекта», «нейронную систему» или «автономный отсек логических выкладок». Но всему этому я предпочитаю причудливый с общепринятой точки зрения термин «инстинкт». Он выражает ту идею, что люди знают, как говорить, приблизительно в том же смысле, в каком пауки знают, как плести паутину. Плетение паутины не было изобретено каким-то безвестным паучьим гением, и не зависит от того, имеет ли паук надлежащее образование, способности архитектора или склонность к строительным профессиям. Скорее, паук плетет паутину, поскольку у него паучий разум, дающий ему импульс плести, и навык, чтобы в этом преуспеть. Хотя между паучьими сетями и словами имеется разница, я попытаюсь сделать так, чтобы вы рассматривали язык именно с такой позиции, поскольку это помогает правильно понять явление, которое мы будем исследовать.

Взгляд на язык как на инстинкт опровергает общепринятое мнение, особенно то, что устоялось в гуманитарных и общественных науках. Язык не в большей степени является продуктом культуры, чем прямохождение. Это не проявление общей способности к знаковому обозначению: как мы увидим, трехлетний ребенок — гений в грамматике, однако, он не разбирается в изобразительном искусстве, религиозной иконографии, знаках дорожного движения и других столпах семиотики. Хотя дар речи и поразителен, и изо всех видов живых существ им обладает лишь Homo sapiens, это еще не повод выделять человека из области изучения биологии, поскольку потрясающие и уникальные способности — не редкость в царстве животных. Некоторые виды летучих мышей обнаруживают насекомых в полете, используя эффект Допплера при эхолокации. Некоторые виды перелетных птиц преодолевают тысячи миль, сверяя путь по созвездиям в соответствии со временем суток и временем года. В этом параде природных талантов мы всего лишь особи отряда приматов, и наш коронный номер — обменяться информацией о том, кто кому что сделал, при помощи издаваемых на выдохе звуков.

Как только мы начнем рассматривать язык не как священное подтверждение человеческой исключительности, а как биологическое приспособление для передачи информации, то пропадает соблазн видеть в нем аппарат, исподволь направляющий ход мыслей (как мы увидим, он их и не направляет). Более того, взгляд на язык, как на замечательную природную технологию, как на орган с «таким совершенством структуры и способностью видоизменяться, что он заслуженно вызывает наше восхищение» (Дарвин) позволяет нам по-новому, с уважением отнестись и к нашему заурядному соседу, и многократно оклеветанному английскому языку (а вместе с ним — и любому другому языку). С точки зрения ученого, сложное строение языка принадлежит нам по праву рождения; это не то, чему можно научиться от родителей или в школе. Как говорил Оскар Уайльд: «Образование — восхитительная вещь, но хорошо бы время от времени вспоминать, что ничему тому, что действительно стоит знать, научить невозможно». Никак об этом не заявляя, дошкольник знает грамматику более глубоко, чем ее может описать толстенный учебник по стилистике или проанализировать самая совершенная компьютерная программа. Это же относится ко всем умственно полноценным людям, даже к печально известным своим исковерканным синтаксисом профессиональным спортсменам или к э… ну… значит… косноязычным подросткам-скейтбордистам. Наконец, поскольку язык — это продукт хорошо организованного природного инстинкта — мы увидим, что он не похож на то огородное пугало, каким его выставляют газетные юмористы. Я попытаюсь вернуть былую гордость родному английскому наречию и даже найду добрые слова о его правописании.

Теория о том, что язык есть вид инстинкта, впервые была высказана в 1871 г. самим Дарвином. В «Происхождении человека» ему пришлось помучиться с языком: распространение последнего лишь в человеческом обществе, казалось, бросало вызов его теории. Как и всегда, его замечания на редкость современны:

Как… замечает один из основателей благородной науки филологии, владение речью — это мастерство сродни пивоварению или хлебопечению; однако, лучше было бы сравнить его с умением писать. Конечно, это не настоящий инстинкт, поскольку любой язык приходится учить. Тем не менее, оно сильно отличается от всех привычных видов мастерства тем, что у человека есть инстинктивная потребность говорить; примером может служить лепет младенцев. В то же время еще ни у одного младенца не наблюдалось инстинктивной потребности варить пиво, печь хлеб или писать слова. Более того, ни один филолог в наше время не считает, что язык был намеренно создан; он развивался шаг за шагом, медленно и неосознанно.

Дарвин заключает, что языковая способность — это «инстинктивная потребность овладевать мастерством», что присуще не только людям, но и некоторым другим биологическим видам, например «говорящим» птицам.

Языковой инстинкт может вызвать раздражение у тех, кто привык считать язык зенитом человеческого интеллекта, а инстинкты воспринимать как животные импульсы, побуждающие мохнатых или пернатых тварей-зомби построить на реке плотину или взять да и полететь на юг. Но один из последователей Дарвина, Уильям Джеймс отмечал, что обладатель инстинкта не обязательно должен вести себя «с роковым автоматизмом». Он доказывал, что у нас есть все инстинкты, присущие животным, а также и много других; наш гибкий разум — это следствие взаимодействия многих конкурирующих инстинктов. Именно инстинктивная природа человеческой мысли так мешает нам понять, что она инстинктивна.

…Ум, развращенный знаниями, дошел до того, что естественное стало казаться странным, что о любом инстинктивном действии человека стал задаваться вопрос «почему?». Только метафизику могут прийти в голову следующие вопросы: «Почему мы улыбаемся, а не хмурим брови, когда довольны?», «Почему мы не способны говорить с толпой так, как говорим наедине с другом?», «Почему именно эта девушка сводит нас с ума?». Обычный человек скажет просто так: «Конечно, мы улыбаемся, конечно, наше сердце трепещет при виде толпы, конечно мы любим девушку, чья прекрасная душа, облаченная в совершенную форму, так явно и откровенно создана для того, чтобы быть горячо любимой целую вечность!»

Наверное любое животное испытывает подобные ощущения, когда ему требуется как-либо вести себя по отношению к другому существу… Львица создана быть любимой львом, медведица — медведем. Для курицы-наседки должна показаться невероятной сама мысль о том, что где-то в мире существует создание, не считающее гнездо полное яиц в высшей степени восхитительным, драгоценным и заслуживающим того, чтобы высиживать его целую вечность (а именно таким оно и представляется наседке).

Таким образом мы можем быть уверены, что какими бы загадочными ни казались нам некоторые инстинкты животных, наши инстинкты должны показаться животным не менее загадочными. И мы приходим к выводу, что для животного, подчиняющегося инстинктам, каждый инстинктивный импульс и каждое движение озарены светом полной ясности и кажутся в данный момент единственно возможными и правильными. Разве может муху не охватить сладострастный трепет, когда она, наконец, обнаруживает тот единственный во всем мире лист, или ту падаль, или тот кусок навоза, которые одни на всем свете сподвигнут ее отложить яйца? И разве в этом случае отложить яйца не будет с ее точки зрения единственным уместным поступком? И нужно ли ей что-то знать или как-то заботиться о будущей личинке и о ее пропитании?

Я не могу придумать лучшего словесного выражения основной стоящей передо мной задачи. Мы настолько же не осознаем процесс функционирования языка, насколько муха — причину откладывания ею яиц. Наши мысли облекаются в слова с такой легкостью, что зачастую смущают нас, ускользнув от внутренней цензуры. В процессе понимания высказывания поток слов для нас прозрачен; мы постигаем значение настолько автоматически, что можем забыть, что фильм, который мы смотрим, идет на иностранном языке с субтитрами. Мы думаем, что дети усваивают родной язык, подражая речи матерей, но когда ребенок говорит: Don’t giggle me! букв. ‘Не хихикай меня!’ или We holded the baby rabbits ‘Мы возьмили крольчат’, это не может быть подражанием. Я хочу развратить ваш ум знанием, чтобы вам показались странными эти природные дары, и хотелось задавать вопросы «как» и «почему» о самых привычных умениях человека. Посмотрите, как мучается эмигрант с новым для него языком, а человек, перенесший инсульт — с родным; попробуйте разобрать на составные части детский лепет, или запрограммировать компьютер так, чтобы он понимал английский — и повседневная речь предстанет в другом свете. Легкость, прозрачность, автоматизм — это иллюзии, за которыми скрывается богатейшая и красивейшая система.

Самый известный довод в пользу того, что язык подобен инстинкту, в нашем веке сформулировал Ноам Хомский — лингвист, который первым обнажил хитроумные принципы в строении языка, и который, возможно, определил произошедшую революцию в науках о языке и мышлении. В 50-е гг. в социальных исследованиях доминировала поведенческая теория (бихевиоризм); это направление получило известность благодаря работам Джона Уотсона и Б. Ф. Скиннера. Термины, обозначающие умственную деятельность, такие как «знать» и «думать», были заклеймлены как ненаучные; слова «разум» и «врожденный» были объявлены грязными. Поведение объяснялось несколькими законами о реакции на нервное раздражение, которые можно было изучить на крысах, нажимающих кнопки, или собаках, вырабатывающих слюну на звук звонка. Хомский же обратил внимание на два фундаментальных факта в отношении языка. Во-первых, практически каждое предложение, которое человек произносит или понимает, это принципиально новая комбинация слов, впервые возникающая в истории вселенной. Поэтому, язык не может быть набором реакций на раздражение; мозг должен содержать рецепт или программу, чтобы получать неограниченное число предложений из ограниченного числа слов. Эта программа может называться «ментальная грамматика» (не путать с грамматикой, изучаемой в школе или преподносимой пособиями по стилистике, которые являются всего лишь путеводителями по правилам письменной речи). Второй фундаментальный факт состоит в том, что в детях эта сложно организованная грамматика развивается быстро и самопроизвольно, а когда дети вырастают, то адекватно воспринимают новые словесные конструкции, с которыми никогда раньше не сталкивались. Поэтому, утверждает Хомский, дети с рождения должны нести в себе некую схему, общую для грамматик всех языков, Универсальную Грамматику, которая подсказывает им, как выделять синтаксические модели в речи родителей. Хомский писал об этом так:

Любопытно, что в истории науки за последние несколько столетий к умственному и физическому развитию всегда был разный подход. Никто не примет всерьез предположение, что у человека благодаря его жизнедеятельности вырастают руки, а не крылья, или что основы строения тех или иных органов были заложены в результате случайности. Наоборот, считается само собой разумеющимся, что физическое строение организма определено генетически, хотя конечно, такие параметры, как размеры, степень развития и т.д. будут частично зависеть от внешних факторов…

К развитию личности, моделям поведения и когнитивным структурам у высших организмов зачастую существует принципиально другой подход. Обычно считается, что в этих областях определяющим фактором является социальная среда. Те мозговые структуры, что развиваются со временем, рассматриваются как не заложенные изначально, присутствующие факультативно; помимо того, что формируется в виде особого продукта истории, не существует никакой «человеческой природы»…

Но при тщательном рассмотрении когнитивные системы оказываются не менее замечательно и тонко организованы, чем физическое развитие, происходящее в процессе жизни организма. Тогда почему бы нам не исследовать такое проявление умственной деятельности, как язык, приблизительно тем же образом, каким мы исследуем сложно организованные физические составляющие организма?

На первый взгляд, это предложение может показаться абсурдным хотя бы только в силу огромного разнообразия человеческих языков. Но при ближайшем рассмотрении эти сомнения рассеиваются. Даже очень мало зная о сущности языковых универсалий, мы можем быть полностью уверены, что возможное разнообразие языковых явлений резко ограничено… Язык, усваиваемый каждым из нас, отличается богатством и сложной организацией, а последние ни в коей мере не ограничиваются теми фрагментарными их проявлениями, которые доступны ребенку. Тем не менее, отдельные представители речевого сообщества развивают по сути один и тот же язык. Это поддается объяснению, только если допустить, что отдельные носители языка следуют жестким ограничениям, определяющим грамматический строй.

Тщательно анализируя по формальным признакам те предложения, которые воспринимаются обычными людьми как часть родного языка, Хомский и другие лингвисты разработали теории «ментальных грамматик», лежащих в основе знания человеком конкретного языка, и «Универсальной Грамматики», лежащей в основе каждой конкретной грамматики. Вскоре работы Хомского вдохновили других ученых (среди них Эрика Леннеберга, Джорджа Миллера, Роджера Брауна, Морриса Халле и Алана Либермана) на открытие совершенно новых направлений в изучении языка — от науки о развитии ребенка и восприятия речи до неврологии и генетики. К настоящему моменту «клан» ученых, исследующих поднятые им вопросы исчисляется тысячами. Сейчас Хомский входит в десятку наиболее цитируемых авторов в гуманитарных науках (обходя Гегеля и Цицерона и уступая только Марксу, Ленину, Шекспиру, Библии, Аристотелю, Платону и Фрейду) и является единственным ныне здравствующим членом этой десятки.

Содержание этих цитат — уже другой вопрос. Хомский заставляет людей думать. Реакции на его идеи колеблются от благоговейного почтения, которого обычно удостаиваются гуру в таинственных религиозных культах, до уничижительных выпадов, которые ученые мужи возвели в ранг высокого искусства. Причина этого отчасти в том, что Хомский критикует «Стандартную социологическую научную модель», все еще остающуюся одним из столпов научной мысли XX в.; а согласно этой модели, человеческая психика формируется окружающей культурной средой. Но другая причина состоит в том, что ни один мыслитель не может позволить себе проигнорировать Хомского. Будучи одним из его самых строгих критиков, философ Хилари Патнэм признает:

Читая Хомского, поражаешься ощущению огромной мощи его разума, понимаешь, что столкнулся с выдающимся умом. И дело не только в очаровании его сильной личности, но и в его очевидных интеллектуальных достоинствах: оригинальности, презрении к преходящему и поверхностному, готовности возрождать (и способности возродить) казавшиеся устаревшими положения (например, «теорию врожденных идей») и обращении к таким темам, как структура человеческого разума, которые всегда имеют непреходящее значение.

На теорию, которую я излагаю в этой книге, Хомский, бесспорно, оказал сильное влияние. Но это не копия его теории, и я собираюсь излагать ее не так, как это сделал бы он. Хомский озадачил многих читателей своим скептическим отношением к тому, может ли дарвиновская теория естественного отбора (в противоположность другим эволюционным процессам), объяснить происхождение «органа языка», существование которого он доказывает. Я считаю, что имеет смысл рассматривать язык как результат эволюционной адаптации, подобно глазу, основные части которого предназначены выполнять важнейшие функции. А предложенное Хомским обоснование природы языковой способности основано на формальном анализе слова и структуры предложения, которые зачастую излагаются слишком замысловато и формалистично. Его рассуждения о носителях языка из плоти и крови поверхностны и сильно идеализированы. Хотя я и согласен со многими его доводами, но думаю, что заключение о природе разума убедительно тогда, когда за ним стоит многообразие реальных фактов. Поэтому настоящая книга весьма эклектична: здесь можно найти и сведения о том, как ДНК строит мозг, и разглагольствования о языке, которые позволяют себе журналисты. Лучше всего начать с такого вопроса: почему кто-то вообще должен верить, что человеческий язык — это часть человеческой природы, что это инстинкт.

Глава 2 БОЛТУШКИ Свидетельство того, что язык — это инстинкт человека: от языковых универсалий до агукающих младенцев

К началу 1920-х гг. считалось, что нет уже на земле уголка, пригодного для жизни, который бы остался неисследованным. Не являлась исключением и Новая Гвинея, второй по величине остров в мире. Европейские миссионеры, плантаторы и управляющие селились лишь на прибрежных равнинах, убежденные, что никто не может жить среди грозных гор, тянувшихся широкой грядой через центральную часть острова. Однако горы, открывавшиеся взору с того или иного берега, на самом деле представляли собой не одну, а две горные цепи, между которыми лежало плато с умеренным климатом, пересекаемое множеством плодородных долин. Около миллиона людей, принадлежащих к культуре каменного века, жили на этих высотах, в изоляции от остального мира на протяжении сорока тысяч лет. Завеса неизвестности так и не была бы поднята над ними, если бы в притоке одной из главных рек не было открыто золото. Немедленно начавшаяся золотая лихорадка привлекла Майкла Ли, неприкаянного австралийского искателя приключений, который 26 мая 1930 г. пустился в экспедицию по горам с товарищем-авантюристом и группой туземцев, нанятых носильщиками. После того, как они поднялись на высоту, Ли в изумлении увидел покрытую травой долину, лежащую перед ним. К приходу ночи его изумление переросло в тревогу, потому что на отдалении стали заметны огни — верный признак того, что долина обитаема. После бессонной ночи, когда Ли и его товарищи заряжали ружья и мастерили примитивную бомбу, и произошла их первая встреча с обитателями гор. Потрясение было взаимным. Ли записал в своем дневнике следующее:

Мы вздохнули с облегчением, когда появились [туземцы]; впереди… шли мужчины, вооруженные луками и стрелами, женщины — сзади, они несли стебли сахарного тростника. Когда Ивунга увидел женщин, он сразу сказал мне, что боя не будет. Мы помахали им, чтобы они приблизились, что те осторожно и сделали, останавливаясь каждые несколько ярдов, чтобы к нам присмотреться. Когда некоторые из них набрались, наконец, храбрости, чтобы подойти к нам, мы увидели, что они совершенно потрясены нашим видом. Когда я снял шляпу, те, кто стоял ближе ко мне, в ужасе попятились. Один старичок неуверенно выступил вперед с открытым ртом и прикоснулся ко мне, чтобы понять, существую ли я в действительности. Затем он опустился на колени и потер руками мои голые ноги, наверное, для того, чтобы узнать, нет ли на них краски. Потом он обхватил меня за колени и крепко прижался к ним, тычась в меня своей курчавой головой. …Женщины и дети постепенно тоже набрались храбрости и приблизились, и скоро наш лагерь уже кишмя кишел этими людьми; все они бегали туда-сюда и лопотали все сразу, тыча во все, …что было для них незнакомо.

Это «лопотание» было языком — незнакомым языком, одним из восьмисот различных языков, которые будут впоследствии (к 1960-м гг.) открыты у живущих в изоляции горных народов. Первая встреча с туземцами, описанная Ли, повторила сотни таких же сцен, имевших место в истории человечества, когда происходила первая встреча одного народа с другим. Насколько мы можем судить, язык у всех этих народов уже существовал. Он существовал у каждого готтентота, у каждого эскимоса, у каждого яномамо. Не было еще открыто безъязыкого народа, как и нет сведений о том, что какая-то область послужила «колыбелью», откуда язык распространился среди народов, ранее не имевших языка.

Как и во всех других случаях, язык, на котором говорили новые знакомые Ли, был не просто лопотанием, но средством, с помощью которого могли быть выражены абстрактные понятия, невидимые сущности и сложные цепи рассуждений. Горцы бурно совещались, пытаясь понять природу явившихся к ним бледнолицых созданий. Ведущая версия заключалась в том, что в них переселились души предков или какие-то другие духи обрели человеческий облик, возможно те, которые ночами превращаются в скелеты. Решено было устроить эмпирический тест, который прояснил бы эту проблему. «Один из наших людей спрятался, — вспоминает горец Кирупано Эза, — и проследил за тем, как они идут испражняться. Он вернулся и сказал: „Эти пришельцы с небес пошли испражняться вон туда“. Как только они вернулись, множество наших людей пошло туда взглянуть на то, что осталось. Когда они увидели, что там плохо пахнет, они сказали: „Кожа у них, может быть, и другая, но их дерьмо воняет так же, как и наше“».

То, что сложно организованные языки используются повсеместно, стало открытием, которое наполняет лингвистов священным трепетом и дает первый повод подозревать, что язык является не просто одним из продуктов культуры, но проявлением особого человеческого инстинкта. Продукты культуры широко варьируются по уровню сложности в зависимости от общества, к которому принадлежат, но внутри самого общества все созданное обычно находится на одном и том же уровне сложности. В каких-то человеческих сообществах люди считают, делая зарубки на костях, и готовят на огне, разведенном трением палочек; в других — для этого используют компьютеры и микроволновые печи. Язык, тем не менее, разрушает подобное соотношение. Существуют сообщества, находящиеся на уровне каменного века, но не существует такого понятия как язык уровня каменного века. Ранее в нашем столетии лингвист-антрополог Эдвард Сепир писал: «Когда дело доходит до языковых форм, Платон идет рука об руку с македонским свинопасом, а Конфуций — с дикарем и охотником за головами из Ассама».

Я могу наугад выбрать пример сложной лингвистической формы из языка неиндустриализованного общества. Лингвист Джоан Бреснан недавно написала статью, посвященную специально сравнению конструкции языка кивунджо из группы банту, на котором говорят в нескольких деревнях на склонах горы Килиманджаро в Танзании, с родственной ей конструкцией в английском, который она описывает как «язык западногерманской группы, на котором говорят в Англии и ее бывших колониях». Английская конструкция называется «дательный падеж»[3], и ее можно встретить в предложениях типа She baked me a brownie ‘Она испекла мне шоколадное пирожное’ или He promised her Arpège ‘Он пообещал ей сыграть на рояле’, где косвенное дополнение, такое как me ‘мне’ и her ‘ей’ находится после глагола, чтобы указать на кого/на что направлено действие. Соответствующая конструкция в языке кивунджо называется «аппликатив», сходство которого с английским дательным Бреснан характеризует как «сходство шахмат с шашками». Эта конструкция в кивунджо полностью умещается внутри глагола, который имеет семь приставок и суффиксов, два залога и четырнадцать времен; глагол согласуется и с подлежащим, и с дополнением, и с существительными, на которые направлено его действие, каждое из которых может быть шестнадцати родов. (В случае, если у вас возникает вопрос, эти «роды» не имеют ничего общего с трансвеститами, транссексуалами, гермафродитами, людьми андрогинного типа и иже с ними, как предположил один из читателей этой главы. Для лингвиста термин «род» сохраняет свое первоначальное значение «вид», как и в однокоренных словах «порода» и «народ». «Роды» языков банту относятся к объектам типа людей, животных, предметов на расстоянии, групп предметов, частей тела. Просто случилось так, что во многих европейских языках «род» соответствует полу, по крайней мере, у местоимений. По этой причине лингвистический термин «род» стал активно использоваться нелингвистами как удобное обозначение сексуальной вариативности; а более точный термин sex теперь отводится для тех случаев, когда нужно деликатно выразиться о половых связях.) Среди других любопытных языковых инструментов, которые я заметил в грамматиках так называемых примитивных народов, особенно удобной кажется сложная система местоимений у чероки. В ней делается различие между «ты и я», «другой человек и я», «несколько других людей и я» и «вы, один или несколько других людей и я», что в английском просто-напросто свернуто в местоимение на все случаи жизни — we ‘мы’.

На самом деле люди, чьи лингвистические способности самым ужасным образом недооцениваются, принадлежат именно к нашему языковому сообществу. Лингвисты постоянно сталкиваются с мифом о том, что представители рабочего класса или менее образованных слоев среднего класса говорят на упрощенном или более грубом языке. Это — пагубное заблуждение, возникающее от неудачных попыток вести диалог. Повседневная речь, как и видение мира в цвете или ходьба, является набором чисто технических достижений — технологией, которая так прекрасно работает, что ее пользователь принимает результат как нечто само собой разумеющееся, не имея представления о сложном механизме, скрытом за панелями управления. За такими «простыми» предложениями, как Where did he go? ‘Куда он пошел?’ или The guy I met killed himself ‘Парень, с которым я познакомился, покончил с собой’, автоматически употребляемых любым носителем английского языка, стоят десятки скрытых подпрограмм, которые организуют слова для выражения смысла. Несмотря на попытки, предпринимаемые уже в течение нескольких десятилетий, ни одна искусственно созданная языковая система и близко не может сравниться с любым человеком с улицы, невзирая даже на HAL и C3 PO[4].

Но, хотя языковой механизм остается невидимым для говорящего, за его нарядной упаковкой и яркой оболочкой ревностно следят. Незначительные различия между диалектом большинства говорящих на данном языке и диалектами других групп, как, например, isn’t any и ain’t no, those books и them books, dragged him away и drug him away[5], я ем и я кушаю, класть и ложить, умная и вумная получают почетное звание знаков «истинной грамматики». Но они имеют так же мало общего с грамматическими тонкостями, как и тот факт, что в некоторых регионах Соединенных Штатов определенное насекомое стрекозу называют dragonfly букв. ‘дракон-муха’, а в других районах — darning needle ‘игла для штопки’, или что англоговорящие называют животных семейства псовых dogs, а франкоговорящие называют их chiens. Тот факт, что стандартный английский называют языком, а упомянутые вариации — диалектами, может даже создать превратное впечатление, что между ними существует значимая разница. Лучшее определение дает лингвист Макс Вайнрайх: язык — это диалект, имеющий армию и флот.

Широко распространен миф о том, что нестандартные диалекты английского грамматически ущербны. В 1960-х гг. группа школьных психологов с самыми хорошими намерениями объявила о том, что дети чернокожих американцев настолько культурно обездолены, что они лишены настоящего языка и вместо этого ограничены «не-логической моделью речевого поведения». Психологи делали свои выводы, наблюдая робость или замкнутость, продемонстрированные учениками в ответ на пулеметные очереди стандартных тестов. Но если бы те же психологи послушали спонтанную речь испытуемых, они бы заново открыли тот общеизвестный факт, что речевая культура чернокожих американцев повсеместно отличается большим словарным разнообразием, а субкультура уличных подростков, в частности, знаменита среди антропологов особым значением, которое в ней придается виртуозности языка. Вот пример из интервью, которое взял лингвист Уильям Лабов на пороге одного дома в Гарлеме. На вопросы отвечал Ларри, самый отчаянный член молодежной банды под названием «Моторы» («Jets»). (Лабов замечает в своей научной статье, что «для большинства читателей этого материала первый контакт с Ларри вызвал бы крайне негативную реакцию с обеих сторон».)

You know, like some people say if you’re good an’ shit, your spirit goin’ t’heaven… ’n’ if you bad, your spirit goin’ to hell. Well, bullshit! Your spirit goin’ to hell anyway, good or bad.

[Why?]

Why? I’ll tell you why. ’Cause, you see, doesn’ nobody really know that it’s a God, y’know, ’cause I mean I have seen black gods, white gods, all color gods, and don’t nobody know it’s really a God. An’ when they be sayin’ if you good, you goin’ t’heaven, tha’s bullshit, ’cause you ain’t goin’ to no heaven, ’cause it ain’t no heaven for you to go to.

[…jus’ suppose that there is a God, would he be white or black?]

He’d be white, man.

[Why?]

Why? I’ll tell you why. ’Cause the average whitey out here got everything, you dig? And the nigger ain’t got shit, y’know? Y’understan’? So-um-for-in order forthat to happen, you know, it ain’t no black God that’s doin’ that bullshit.


Знаешь, как разные люди говорят, что если в тебе хоть с гулькин нос хорошего, твоя душа попадает в рай, …а если ты плохой, твоя душа попадает в ад. Все это чушь собачья! Твоя душа все равно полетит в ад, хороший ты или плохой.

[Почему?]

Почему? Я скажу тебе, почему. Потому что, знаешь, на самом деле все без понятия, есть Бог или нет, понимаешь, я хочу сказать, я видел черных богов, белых богов, богов любого цвета, и просто никто знать не знает, есть Бог или нет. И когда тебя будут грузить, мол, если ты хороший, то попадаешь в рай, все это чушь собачья, потому что ни в какой ты рай не попадаешь, потому что рая вообще нет.

[…предположим, что Бог есть, черный он или белый?]

В натуре, белый.

[Почему?]

Почему? Я скажу тебе, почему. Потому что у белых, в общем-то, все есть, сечешь? А у негров — ни хрена, ясно? Врубаешься вооще? Ну… и … ну чтобы такое случилось, понимаешь, никакой черный Бог такого бы не сделал.

Первое знакомство с грамматикой Ларри может точно так же вызвать негативную реакцию, но для лингвиста она полностью соответствует правилам диалекта, носящего название Разговорный английский афро-американцев (PAA) (Black English Vernacular). Самая интересная в лингвистическом смысле сторона этого диалекта — то, что он абсолютно лингвистически не интересен. Если бы Лабову не нужно было привлечь к нему внимание, чтобы развенчать тезис о том, что дети негритянского гетто лингвистически некомпетентны, его можно было бы классифицировать как просто другой язык. Там, где Стандартный американский английский (CAA) (Standard American English) употребляет there как несмысловой пустой субъект при глаголе-связке, PAA употребляет it как несмысловой пустой субъект при глаголе-связке. (Для сравнения, САА: There’s really a God — в речи Ларри: It’s really a God.) Двойное отрицание у Ларри (You ain’t goin’ to no heaven) встречается во многих языках, например, во французском (ne… pas). Как и носители CAA, Ларри ставит вспомогательный глагол перед подлежащим в неповествовательных предложениях, но сам тип предложений, допускающих такую инверсию, слегка отличается от допустимого в CAA. Ларри и другие носители PAA допускают инверсию вспомогательного глагола и подлежащего в отрицательных предложениях, например: Don’t nobody know; носители CAA допускают эту инверсию только в вопросах, например: Doesn’t anybody know? и нескольких других типах предложений. PAA предоставляет говорящим на нем такую возможность, как опускание глагола-связки (If you bad); это не случайная леность, а правило на уровне системы, которое можно уподобить правилу стяжения в CAA, когда He is сокращается в He’s, You are — в You’re, a I am — в I’m. В обоих типах языка be ‘быть’ может «разрушаться» только в определенных видах предложений. Ни один носитель CAA не попытается подвергнуть стяжению следующие конструкции:

Yes, he is! —> Yes, he’s!

I don’t care what you are. —> I don’t care what you’re.

Who is it? —> Who’s it?

По этой же причине ни один носитель PAA не попробует опустить глагол-связку в следующих случаях:

Yes, he is! —> Yes, he!

I don’t care what you are. —> I don’t care what you.

Who is it? —> Who it?

Заметьте, также, что носители PAA отличаются не только склонностью к разрушению слов. Носители PAA используют полные формы определенных вспомогательных глаголов (I have seen), в то время как носители CAA обычно сокращают их (I’ve seen). И, как и можно было ожидать, проводя сравнение между этими языками, существуют области, в которых PAA является более точным, чем CAA. He be working означает, что человек работает вообще, может быть, что у него есть постоянная работа; He working означает только то, что человек работает сейчас, в момент произнесения предложения. В CAA He is working не может обозначить такую разницу. Более того, предложения типа: In order for that to happen, you know it ain’t no black God that’s doin’ that bullshit ‘Чтобы такое случилось, понимаешь, черный Бог такого бы не сделал’ показывают, что речь Ларри использует полный набор грамматических приспособлений, который тщетно пытаются скопировать ученые-компьютерщики (придаточные предложения отношения, конструкции с дополнениями, сложное подчинение и т.д.), не говоря уже о достаточно непростой теологической аргументации.

Другой проект Лабова состоял в изучении процентного соотношения грамматически правильных предложений в магнитофонных записях речи представителей разных социальных классов в разных ситуациях общения. «Грамматические» в этом исследовании означало «правильно построенные в соответствии с нормами, принятыми в диалекте говорящих на нем». Например, если говорящий задавал вопрос: Where are you going? ‘Куда вы идете?’, отвечающему не предъявлялось претензий за ответ: To the store ‘В магазин’, хотя в некотором смысле это не полное предложение. Такие глиптические конструкции, несомненно, являются частью грамматики разговорного английского; альтернативное высказывание: l am going to the store ‘Я иду в магазин’ звучит слишком высокопарно и почти никогда не используется. «Неграмматические» по этому определению предложения включали произвольно оборванные фрагменты предложений, косноязычное бормотание, оговорки и другие формы словесного винегрета. Результаты исследования Лабова на многое проливают свет. Подавляющее большинство предложений были грамматическими, особенно в повседневной речи, с бо́льшим процентом грамматических предложений в речи рабочего класса, чем в речи среднего класса. Самый большой процент неграмматических предложений был обнаружен на научных конференциях.

* * *
Повсеместная распространенность сложно организованного языка в человеческой среде стала захватывающим открытием, а для многих исследователей — убедительным доказательством того, что язык является врожденной способностью. Но для многих твердолобых скептиков, подобных философу Хилари Патнэму, это не доказательство вообще. Не все универсальное является врожденным. Так же как в предыдущие десятилетия путешественники не встречали ни одного племени, у которого бы не было языка, в наши дни антропологам трудно отыскать человека, до которого не дошли бы видеомагнитофоны, кока-кола и футболки с изображением Барта Симпсона[6]. Язык был повсеместно распространен еще до появления кока-колы, и потом, он полезнее кока-колы. Его скорее можно сравнить с умением есть руками, а не ногами, что также практикуется повсеместно, но не обязательно обращаться к особому инстинкту «рука-ко-рту», чтобы объяснить, почему так происходит. Язык бесценен для любых повседневных занятий в человеческом сообществе: для приготовления еды и крова, выражения любви, спора, торговли, обучения. Поскольку необходимость — мать изобретений, язык мог быть изобретен талантливыми людьми, что произошло не один раз давным давно. (Может быть, как говорила Лили Томлин[7], человек изобрел язык, чтобы удовлетворить непреодолимую тягу жаловаться.) Универсальность грамматики просто отражает универсальность получаемого человеком опыта и универсальную ограниченность обработки человеком информации. Во всех языках есть слова, обозначающие воду и ногу, потому что всем людям нужно упоминать в разговоре воду и ноги; ни в одном языке нет слова в миллион слогов, потому что ни у одного человека не хватит времени, чтобы произнести его. После того, как язык был изобретен, он должен был замыкаться внутри определенной культуры по мере того, как родители обучали своих детей, а дети копировали родителей. От культур, где язык существовал, он должен был распространиться, как лесной пожар, по другим, более тихим культурам. В сердце этого процесса находится потрясающе гибкий человеческий разум с общей многоцелевой стратегией обучения.

Таким образом, универсальность языка не обязательно приводит к тезису о врожденности инстинкта языка, как ночь приводит к новому дню. Чтобы убедить вас в существовании языкового инстинкта, мне придется выстроить аргументацию, которая ведет от болтовни современных народов к предполагаемым грамматическим генам. Самые решающие шаги на этом пути сделаны благодаря моей собственной профессиональной специализации — изучению развития языка у детей. Решающий аргумент состоит в следующем: сложно организованный язык универсален, потому что дети фактически вновь изобретают его, поколение — за поколением, не потому, что их этому учат, не потому, что они изначально умны, не потому, что им это полезно, а потому, что они просто не могут не делать это. Позвольте мне теперь провести вас по тропе доказательств.

* * *
В начале тропы стоит изучение того, как возникли языки, существующие сейчас в мире. Читатель вполне может решить, что в этом пункте лингвистика сталкивается с проблемой любой исторической науки: в то время, когда происходили эпохальные события, никто не вел записей о них. Хотя историческая лингвистика может проследить развитие современных сложно организованных языков до их более ранней ступени, это просто отодвигает проблему на шаг назад; нам нужно увидеть, как люди создали сложно организованный язык с нуля. И, что самое поразительное, мы можем это сделать.

Первые подобные случаи являются следствием двух весьма печальных фактов мировой истории: работорговли по берегам Атлантики и возникновения рабства в южной части Тихого океана. Возможно, памятуя о Вавилонской башне, некоторые хозяева табачных, хлопковых, кофейных и сахарных плантаций умышленно смешивали рабов и работников, говорящих на разных языках; другие хозяева предпочитали ту или иную национальность, но вынуждены были мириться со смешанным составом работников, поскольку альтернативы не было. Когда носителям разных языков приходится общаться, чтобы выполнять практические задания, но они лишены возможности выучить язык друг друга, они вырабатывают жаргон на скорую руку под названием «пиджин». Пиджин — это обрубленные цепочки слов, позаимствованные из языка колонизаторов или владельцев плантаций, сильно варьирующиеся в отношении порядка слов и с минимальным содержанием грамматики. Иногда пиджин становится лингва франка и постепенно усложняется в течение десятилетий, как это произошло в наши дни с пиджин английским в южной части Тихого океана. (Принц Филипп пришел в восторг, когда во время своего визита в Новую Гвинею узнал, что на здешнем языке его именуют букв. как fella belong Mrs. Queen ‘парень принадлежать Госпожа Королева’.)

Однако лингвист Дерек Бикертон представил доказательство того, что во многих случаях пиджин может быть одним махом преобразован в полноценный сложный язык: для этого нужно лишь оставить наедине с языком пиджин группу детей в том возрасте, когда они только начинают усваивать родной язык. Такое происходило, поясняет Бикертон, когда дети были изолированы от их родителей и за ними приглядывал рабочий, разговаривавший с ними на пиджин. Не удовлетворенные простым воспроизведением несвязанных цепочек слов, дети привнесли грамматическую систему туда, где ее не существовало ранее, результатом чего стал качественно новый и очень выразительный язык. Язык, в который преобразуется пиджин в результате освоения его детьми, называется креольским языком.

Основное доказательство Бикертона основывается всего на одном случае, имевшем место в истории. К счастью, рабство на плантациях, породившее креолов, ушло в далекое прошлое, но один случай креолизации имел место достаточно недавно, для того, чтобы мы могли изучить его основных участников. Незадолго до начала нашего столетия произошел бум на сахарных плантациях Гавайских островов, и потребность в рабочей силе моментально исчерпала возможности местного населения. Рабочих привозили из Китая, Японии, Кореи, Португалии, Филиппин и Пуэрто Рико, и язык пиджин развивался быстро. Многие из рабочих-эмигрантов, которые стояли у истоков этого языка, были еще живы, когда Бикертон брал у них интервью в 1970-х гг. Вот несколько типичных примеров их речи:

Me capé buy, me check make ‘Моя копе купить, моя чек делать’.

Building — high place — wall pat — time — nowtime — an’ den — a new tempecha eri time show you ‘Дом — высоко — стена пат — время — тепереча — ден — новый темратура каж раз показывать вам’.

Good, dis one. Kaukau any-kin’ dis one. Pilipine islan’ no good. No mo money ‘Энтот, хорошо. Каукау так иначе энтот. Пилипин остров не хороший. Нет боле денег’.

Благодаря отдельным словам и контексту слушатель смог разобрать, что первый говорящий, 92-х летний японский иммигрант, говорящий о начале своего пути в качестве кофейного плантатора, пытался сказать: «Он купил мой кофе, он выписал мне чек». Но само сказанное им могло с таким же успехом значить: «Я купил кофе, я выписал ему чек», что соответствовало бы действительности, если бы говорящий имел в виду свое теперешнее положение — положение владельца магазина. Второй говорящий, другой престарелый японский иммигрант впервые столкнулся с чудесами цивилизации в Лос-Анджелесе, куда его привез один из его многочисленных детей. Он пытался сказать, что высоко на стене здания было электрическое табло, показывающее время и температуру. Третий говорящий, 69-тилетний филиппинец, говорил следующее: «Здесь лучше, чем на Филиппинах. Здесь можно купить любую еду, а там совершенно нет денег, чтобы купить еду». (Одним из видов еды был «pfrawg», которого он сам ловил на болоте методом «kaukau».) Во всех этих случаях речевые намерения говорящего должны были быть дополнены слушателем. Пиджин не предоставляет говорящим на нем элементарных грамматических возможностей, чтобы передать эти сообщения — нет твердого порядка слов, нет приставок и суффиксов, нет временных форм или временных и логических показателей, нет структур сложнее простого предложения и нет закрепленного способа выражения, кто производитель, а кто объект действия.

Но дети, подраставшие на Гавайях, начиная с 1890-х гг., и вынужденные усваивать пиджин, в конце концов заговорили совсем по-другому. Вот несколько примеров из языка, который они изобрели — гавайского креольского. Первые два примера взяты у японца — хозяина плантации папайи, родившегося в Мауи; следующие два — у японо-гавайца — бывшего работника на плантации, родившегося на большом острове; последний — у гавайца — управляющего отелем, бывшего фермера, родившегося в Кауаи.

Da fips japani came ran away from japan come ‘Пер япони пришли убежали из Японии приходить’. —> ‘Первые японцы, приехавшие сюда, убежали из Японии сюда’.

Some filipino wok o’he-ah dey wen’ couple ye-ahs in fllipin islan’ ‘Некоторые филипины работ десь они уехали несколько лет филипин остров’. —> ‘Некоторые филипинцы, работавшие здесь, уехали на несколько лет на Филиппины’.

People no like t’come fo’ go wok ‘Люди не любить приходить для идти работать’. —> ‘Люди не хотят, чтобы он работал [на них]’.

One time when we go home inna night dis ting stay fly up ‘Один день когда мы идти домой во время ночь та весь оставаться лететь вверху’. —> ‘Однажды, когда мы шли домой ночью, эта вещь летала над нами’.

One day had pleny of dis mountain fish come down ‘Один раз имелось полно этих горы рыба идти вниз’. —> ‘Один раз было полно этой рыбы с гор, которая спустилась [по реке]’.

Пусть вас не смущают слова, которые выглядят, как произвольно использованные английские глаголы, например: go ‘идти’, stay ‘оставаться’, came ‘приходили’ или выражения, типа: one time ‘один раз’. Это не необдуманное употребление английских слов, но систематическое использование гавайской креольской грамматики: упомянутые слова были превращены креоло-говорящими во вспомогательные глаголы, предлоги, падежные показатели и относительные местоимения. По сути дела, возможно именно так и появились многие грамматические суффиксы и предлоги в существующих сейчас языках. Например, в английском глаголы, имеющие в прошедшем времени окончание -ed, могли произойти от глагола do[8]: He hammered ‘Он ковал [молотом]’ первоначально могло звучать как He hammer-did ‘Он ковать [молотом] делал’. И действительно, креольские языки являются языками bona fide[9] с установленным порядком слов и грамматическими показателями, которых не хватало в иммигрантском пиджин-языке и которых, помимо составляющих их звуков, не было в языке колонизаторов.

Бикертон замечает, что если креольская грамматика во многом является продуктом детского ума, не испорченного примесью сложно организованного языка, заложенного родителями, она должна обеспечивать особенно ясную картину врожденных грамматических механизмов, возникающих в сознании. Он утверждает, что креольские языки, возникающие из смеси языков, не имеющих друг с другом ничего общего, демонстрируют сверхъестественное сходство, возможно, даже одну и ту же базовую грамматику. Он также предполагает, что эта базовая грамматика проявляются в ошибках детей, совершаемых ими, когда дети усваивают более упорядоченные и отшлифованные языки; это напоминает глубоко залегающий узор, просвечивающий через тонкий слой побелки. Когда дети-носители английского языка говорят:

Why he is leaving? ‘Почему он будет уезжает?’

Nobody don’t likes me ‘Никто никогда меня любит’.

I’m gonna full Angela’s bucket ‘Я собираюсь сделать полную корзину Анджелы’.

Let Daddy hold it hit it ‘Пусть папа это держит это’.

они невольно продуцируют предложения, которые являются грамматически правильными во многих креольских языках мира.

Некоторые утверждения Бикертона спорны, поскольку зависят от его реконструкции событий, произошедших десятилетия или столетия назад. Но его основная идея была удивительным образом подкреплена двумя недавними экспериментами, в которых креолизация языка, осуществляемая детьми, могла быть прослежена в своем развитии. Эти потрясающие открытия, как и многие другие, возникли в результате изучения жестового языка глухих. Вопреки распространенному заблуждению, жестовые языки — это не мимика и жесты — изобретение работников образования, и не шифр для разговорного языка, принятого в окружающем обществе. Они встречаются везде, где существуют сообщества глухих, и каждый является отличным от других, полноценным языком, использующим те же типы грамматических средств, что встречаются повсюду в мире в устных языках. Например, американский язык жестов (АЯЖ), используемый глухими в Соединенных Штатах, не сходен с Английским, или Британским, жестовым языком, но основывается на согласовании и системе родов, которая напоминает языки навахо или банту.

В Никарагуа до последнего времени вообще не существовало жестовых языков, потому что глухие находились в изоляции друг от друга. Когда сандинистское правительство пришло к власти в 1979 г. и реформировало систему образования, были созданы первые школы для глухих. В этих школах делался акцент на натаскивании детей в чтении по губам и говорении, и, как и в каждом случае, когда используется такая методика, результаты оказались плачевными. Но это было не важно. На игровых площадках и в школьных автобусах дети изобретали свою собственную жестовую систему, основанную на жестах собственного изобретения, которые они использовали дома в своих семьях. Очень скоро эта система закрепилась и стала называться Lenguaje de Signos Nicaragüense — Никарагуанским жестовым наречием (НЖН). В наши дни НЖН используется, с разной степенью беглости употребления, глухими молодыми людьми от 17 до 25 лет, которые и разработали этот язык, когда им было 10 и более лет. В основном это пиджин-язык. Каждый использует его по-разному, и «говорящие» больше опираются на детальное перефразирование и наводящие слова, чем на постоянную грамматику.

Но такие дети, как Майела, ставшие школьниками в возрасте примерно 4 лет, когда НЖН уже был в обиходе, и дети младше ее, это уже совсем другое дело. Их жестовая речь более беглая и компактная, а жесты более стилизованы и меньше напоминают пантомиму. И действительно, при внимательном рассмотрении их жестовый язык настолько отличается от НЖН, что имеет другое название: Idioma de Signos Nicaragüense — Никарагуанский жестовый язык (НЖЯ). НЖН и НЖЯ сейчас изучаются такими психолингвистами, как: Джуди Кегл, Мириам Хиби Лопес и Анни Сенгас. НЖЯ оказался креольским языком, созданным за один присест так, как мог бы предсказать это Бикертон — когда дети младшего возраста вынуждены были усваивать жестовый пиджин-язык более старших детей. НЖЯ спонтанно стандартизировался — все младшие дети пользуются жестовым языком одинаково. Дети привнесли в него много грамматических средств, отсутствующих в НЖН и, таким образом, они намного меньше полагаются на перефразирование. Например, носитель НЖН (пиджин-языка) может сделать жест, обозначающий «говорить с кем-либо», а потом провести рукой с того места, где находится говорящий, к тому месту, где находится слушатель. А носитель НЖЯ (креольского языка) видоизменяет сам жест, сокращая его до одного движения с точки, изображающей говорящего, до точки, изображающей слушающего. Это обычный прием в жестовых языках, с формальной точки зрения идентичный изменению окончания у глагола при согласовании в устных языках. Благодаря такой устойчивой грамматике НЖЯ очень выразителен. Ребенок может посмотреть сюрреалистический мультфильм и пересказать его содержание другому ребенку. Дети начинают использовать его в шутках, стишках, рассказиках и историях из жизни, и он начинает становиться тем цементом, который удерживает вместе детскую компанию. Язык рождается на наших глазах.

Но НЖЯ является коллективным произведением многих детей, общающихся друг с другом. Если мы приписываем богатство языка детскому уму, нам обязательно нужно увидеть, как каждый ребенок вносит свой вклад в сложную грамматическую структуру, заложенную в него взрослыми. И опять изучение глухих людей позволяет нам это сделать.

Когда глухие дети растут в семье, где родители используют жестовый язык, они обучаются ему так же, как слышащие дети обучаются устному языку. Но глухие дети, рожденные у слышащих родителей, а таких большинство, обычно не имеют доступа к носителям жестового языка до тех пор, пока не вырастают. Зачастую их намеренно не допускают к последним и делают это те работники образования, которые придерживаются «устной» традиции и хотят заставить детей освоить чтение по губам и говорение. (Большинство глухих осуждает эти авторитарные меры.) Когда глухие дети вырастают, они стремятся влиться в сообщества глухих и начинают усваивать жестовый язык, который получает заслуженное преимущество доступного для них средства общения. Но к тому моменту время, обычно, уже упущено; они должны корпеть над жестовым языком как над сложной головоломкой, подобно тому, как это делает слышащий взрослый человек на занятиях по иностранному языку. Их уровень заметно ниже, чем у глухих, усваивавших жестовый язык детьми, так же как и у взрослых иммигрантов, которые постоянно тяготятся своим акцентом и бросающимися в глаза ошибками. Очевидно, что поскольку глухие — это действительно единственные психически полноценные люди, которые дожили до взрослых лет, не усвоив какого-либо языка, их сложности предоставляют прекрасное свидетельство того, что для успешного освоения языка нужно использовать возможности именно того критического отрезка жизни, которым является детство.

Психолингвисты Дженни Синглтон и Элисса Ньюпорт исследовали одного девятилетнего абсолютно глухого мальчика и его глухих родителей. Мальчику они дали псевдоним Саймон. Родители Саймона не были знакомы с жестовым языком до относительно зрелого возраста (пока им не исполнилось пятнадцать и шестнадцать лет); в результате, язык был усвоен плохо. В американском языке жестов, как и во многих языках, можно переместить синтаксическую группу в начало предложения и отметить ее приставкой или суффиксом (в АЯЖ — поднятыми бровями и вздернутым подбородком), чтобы показать, что это тема предложения. Английское предложение: Elvis I really like! ‘Элвис, вот кто мне действительно нравится!’ — является приблизительным примером сказанного. Но родители Саймона редко использовали эту конструкцию и коверкали ее, когда использовали. Так, отец Саймона однажды попытался жестами выразить мысль: My friend, he thought my second child was deaf ‘Мой друг, он думал, что мой второй ребенок глухой’. Выходило следующее: My friend thought, my second child, he thought he was deaf ‘Мой друг думал, мой второй ребенок, он думал, он глухой’ — нечто похожее на жестовый винегрет и нарушающее не только грамматику АЯЖ, но и, согласно теории Хомского, Универсальную Грамматику, которая управляет всеми языками, усвоенными естественным образом (позже в этой главе мы увидим, почему так происходит). Родителям Саймона не удалось овладеть и системой видоизменения глагола, принятой в АЯЖ. В АЯЖ глагол to blow ‘дуть’ показывается раскрыванием кулака в горизонтальном положении перед губами (как струя воздуха). Любой глагол в АЯЖ можно видоизменить, чтобы показать длящееся действие: говорящий добавляет к изображаемому им жесту движение, напоминающее арку, и быстро его повторяет. Глагол также можно видоизменить, чтобы показать, что действие производится более чем с одним объектом (например, с несколькими свечами), говорящий на АЯЖ заканчивает жест в одной точке пространства, затем повторяет его, но заканчивает в другой точке. Изменения глагола можно сочетать в одном из двух порядков: дуть влево, затем — вправо, затем — повторить; или дуть дважды вправо, а затем — дважды влево. Первый порядок означает: «задуть свечи на одном торте, затем — на другом торте; затем — снова на первом торте, затем — снова на втором»; второй порядок означает: «долго задувать свечи на одном торте, а затем долго задувать свечи на втором торте». Эта стройная система правил была утеряна родителями Саймона. Они использовали изменения непоследовательно и никогда не изменяли глагол больше, чем по двум параметрам одновременно; хотя они могли время от времени использовать разрозненные изменения, просто соединенные знаком, обозначающим «затем». Во многом родители Саймона напоминали людей, говорящих на пиджин.

Поразительно, но хотя Саймон был знаком с АЯЖ только в искаженной версии своих родителей, сам он объяснялся на АЯЖ гораздо лучше, чем они. Он без труда понимал предложения со смещенной темой и, когда ему нужно было описать комплекс событий, записанных на видео, он почти безошибочно использовал изменения глагола, принятые в АЯЖ, даже в тех предложениях, где требовалось применить их дважды в определенном порядке. Каким-то образом Саймону удалось заглушить неграмматический «шум», производимый его родителями. Должно быть, он уловил те изменения слов, которыми его родители пользовались без определенной последовательности, и он сам внес в них должный порядок. И, очевидно, он увидел скрытую, хотя и не осознанную им, логику в том, как родители видоизменяют глагол по двум параметрам. В результате этого им была повторно изобретена принятая в АЯЖ система изменения глагола по двум параметрам в особом порядке. То, как Саймон превзошел своих родителей, это пример креолизации языка, осуществленной одним отдельно взятым ребенком.

На самом деле достижения Саймона замечательны только потому, что он был первый ребенок, продемонстрировавший их психолингвисту. Наверняка, существуют тысячи саймонов: от девяноста до девяноста пяти процентов глухих детей рождается у слышащих родителей. Дети, которым повезло лишь в том, что им вообще позволили соприкоснуться с АЯЖ, обычно усваивают его от слышащих родителей, выучивших этот язык не слишком хорошо, лишь для того, чтобы как-то общаться со своими детьми. И, как мы видим, превращение НЖН в НЖЯ показывает, что сами жестовые языки — это бесспорно продукт креолизации. На разных этапах истории работники образования пытались изобрести жестовые системы, иногда основанные на устном языке, на котором говорят в данном сообществе. Но эти грубые образования никогда не поддаются изучению; и если глухие дети все-таки их выучивают, они одновременно превращают их в гораздо более богатые естественные языки.

* * *
Необыкновенные случаи языкового творчества у детей не требуют необыкновенных обстоятельств, таких как глухота или Вавилонское смешение языков на плантации. Тот же самый лингвистический гений привлекается к делу каждый раз, когда ребенок усваивает родной язык.

Прежде всего, давайте расстанемся с иллюзией, что родители обучают своих детей языку. Никто, конечно, и не думает, что родители дают прямые уроки грамматики, но многие родители (да и некоторые детские психологи, которым это лучше известно) считают, что матери учат детей в неявной форме. Такое обучение принимает форму особого вида речи, называемого «материнский язык» (или, как называют его французы, «mamanaise»). Это своего рода моменты интенсивного языкового «футбола» с постоянными повторами и упрощенной грамматикой. («Посмотри на собачку! Видишь собачку? Там собачка!») В современной культуре американского среднего класса воспитание рассматривается как священная обязанность и неусыпное бдение с целью предохранить беспомощное дитя от отставания в великой гонке, задаваемой жизнью. Вера в то, что материнский язык необходим для развития языковых навыков — неотъемлемая часть того же менталитета, что посылает образованных и состоятельных молодых родителей в «учебные центры» за маленькими варежками с фонариком, которые должны помочь их малышам скорее отыскать свои ручки.

Общая картина вырисовывается, когда изучаешь народные теории воспитания в разных культурах. Племя кунг сан в пустыне Калахари в Южной Африке считает, что детей обязательно надо учить сидеть, стоять и ходить. Они осторожно насыпают вокруг своих детей песок, чтобы заставить их выпрямиться и, наверняка, каждый из детей вскоре сидит уже самостоятельно. Нас это забавляет, поскольку мы можем наблюдать результаты эксперимента, который не желает проводить племя сан: мы не учим детей сидеть, стоять и ходить, и тем не менее, они выучиваются это делать по своему собственному графику. Но другие люди могут с такой же снисходительностью взглянуть на нас. Во многих человеческих сообществах родители не балуют своих детей материнским языком. По сути дела они вообще не разговаривают со своими не умеющими говорить детьми, лишь иногда что-то им приказывая или упрекая их. И это не лишено смысла. В конце концов, маленькие дети просто ни слова не могут понять из того, что вы говорите. Зачем же тратить силы на монолог? Каждый разумный человек наверняка подождет, пока у ребенка не разовьется речь и не станет возможной более приятная двусторонняя беседа. Как объяснила Тетушка Мэй, женщина из Пидмонта (Южная Каролина), антрополингвисту Ширли Брайс Хит: «Ну вы подумайте, не смешно ли? Эти белые, когда слышат, что их детишки что-то лепечут, начинают им отвечать, а потом спрашивают и спрашивают обо всяких вещах, которые те как будто с рождения должны знать». Нужно ли говорить, что дети в этих сообществах, просто слыша вокруг речь взрослых и других детей, учатся говорить на вполне грамматичном PAA, как мы наблюдаем это в случае с Тетушкой Мэй.

В том, что дети усваивают язык, основная заслуга — их собственная. На практике мы можем показать, что они знают то, чему не могли быть обучены. Один из классических примеров Хомского, иллюстрирующий логику языка, связан с процессом перестановки слов при образовании вопроса. Подумайте, каким образом вы перестраиваете утвердительное предложение A unicorn is in the garden ‘Единорог находится (букв. есть) в саду’ в соответствующий вопрос: Is a unicorn in the garden? ‘Есть ли единорог в саду?’ Вы просматриваете утвердительное предложение слева направо, находите глагол-связку is ‘есть’ и ставите ее в начало предложения:

a unicorn is in the garden. —> is a unicorn in the garden?

А теперь возьмите предложение: A unicorn that is eating a flower is in the garden ‘Единорог, который ест цветок, (есть) в саду’. Возникает два is. Которое из них подлежит перестановке? Очевидно, не первое, на которое натыкаешься, перебирая слова предложения слева направо; это дало бы очень странное предложение:

a unicorn that is eating a flower is in the garden. —> is a unicorn that eating a flower is in the garden?

Но почему мы не можем переставить это is? Где происходит сбой в этой простой процедуре? Ответ, поясняет Хомский, заложен в базовой модели языка. Хотя предложения и представляют собой цепочки слов, грамматические алгоритмы в нашем уме не выбирают слова по линейному принципу, как то: «первое слово», «второе слово» и т.д. Скорее, эти алгоритмы группируют слова в словосочетания, а словосочетания — в синтаксические группы, каждой из которых мысленно присваивается ярлычок, типа: «именная группа подлежащего», «глагольная группа». Настоящее правило образования вопроса не предполагает, что будет выбран первый же глагол-связка при просмотре слов в предложении слева направо; ведется поиск того глагола-связки, который идет после группы, получившей ярлычок подлежащего. Эта группа, содержащая целую цепочку слов a unicorn that is eating a flower ‘единорог, который ест цветок’, выступает как единое целое. Первое is глубоко упрятано в него, становясь невидимым для правила образования вопроса. Перемещается второе is, то, которое идет сразу вслед за именной группой:

[a unicorn that is eating a flower] is in the garden. —> is [a unicorn that is eating a flower] in the garden?

Хомский заключил, что если дети всецело постигают языковую логику, то в первый же раз, когда им встретится предложение с двумя вспомогательными глаголами, они должны быть способны переделать его в вопрос с правильным порядком слов. Это должно быть верно даже при том, что ложное правило рассмотрения предложения как линейной цепочки слов проще и его, очевидно, легче выучить. И это должно быть верно даже несмотря на то, что предложения, которые научили бы детей, что линейное правило ложно, а правило понимания структуры истинно (вопросы со вторым вспомогательным глаголом, встроенным в группу подлежащего), встречаются в материнском языке очень редко, почти никогда. Наверняка, не каждый ребенок, овладевающий английским языком, слышал, как мама говорит ему: Is the doggie that is eating the flower in the garden ‘Собачка, которая ест цветок, (есть) в саду?’ Для Хомского такой вид аргументации, который он называет «доказательством, исходящим из недостаточных исходных данных» — самое важное подтверждение того, что знание базовой модели языка является врожденным.

Утверждение Хомского было проверено экспериментами психолингвистов Стивена Крейна и Минехару Накаяма в детском саду с трех-, четырех- и пятилетними детьми. Один из экспериментаторов управлял действиями куклы, изображающей Джаббу Хатта, известного по «Звездным Войнам». Второй предлагал ребенку задать несколько вопросов, например: Ask Jabba if the boy who is unhappy is watching Mickey Mouse ‘Спроси Джаббу, (правда ли) что мальчик, который печален, смотрит на Микки Мауса’. Тщательно исследовав картинку, Джабба отвечал да или нет, но в действительности тестировали ребенка, а не Джаббу. Дети охотно задавали требуемые вопросы и, как мог бы предсказать это Хомский, ни один из них не выдал аграмматичную цепочку слов, такую как: Is the boy who unhappy is watching Mickey Mouse? ‘Мальчик, который печален, смотрящий на Микки Мауса?’, а именно такую цепочку могло бы дать простое линейное правило предложения.

Сейчас вы можете возразить: это не показатель того, что детский ум отмечает подлежащее в предложении. Может быть дети просто исходили из смысла слов. Например, группа: The man who is running ‘Человек, который бежит’ относится к одному персонажу, играющему явно выраженную роль на картинке, и дети могли просто проследить, какие слова относятся к каким персонажам, а не то, какие слова принадлежат к именной группе подлежащего. Но Крейн и Накаяма предвидели это возражение. Среди их указаний детям были и такие: Ask Jabba if it is raining in this picture ‘Спроси Джаббу, идет ли дождь на этой картинке?’. It в предложении, конечно же, ни к чему не относится; это пустой элемент, который находится на своем месте только чтобы удовлетворить синтаксическим правилам, которые требуют наличия подлежащего. Но английское правило построения вопросительного предложения обходится с ним, как с любым другим подлежащим: Is it raining? ‘Идет ли дождь?’ Как же дети справятся с этим лишенным значения элементом, лишь заполняющим некую позицию? Может быть, они думают так же буквально, как Гусь в «Алисе в Стране чудес»:

— Итак, я продолжаю. «Эдвин, граф Мерсии, и Моркар, граф Нортумбрии, поддержали Вильгельма Завоевателя, и даже Стиганд, архиепископ Кентерберийский, нашел это благоразумным…»

— Что он нашел? — спросил Робин Гусь.

— «…нашел это», — отвечала Мышь. — Ты что, не знаешь, что такое «это»?

— Еще бы мне не знать, — отвечал Робин Гусь. — Когда я что-нибудь нахожу, это обычно бывает лягушка или червяк. Вопрос в том, что же нашел архиепископ?

Перевод Н. М. Демуровой
Но дети — не гуси. Дети у Крейна и Накаямы отвечали вопросом: Is the raining in this picture? ‘Идет ли дождь на картинке?’ Точно так же, как не было у них проблем и с вопросами при пустых подлежащих, как например: Ask Jabba if there is a snake in this picture ‘Спроси Джаббу, есть ли змея на этой картинке’, или когда подлежащие — не обозначают предметы, например: Ask Jabba if running is fun ‘Спроси Джаббу, правда ли, что бегать весело’ или Ask Jabba if love is good or bad ‘Спроси Джаббу, любовь — это хорошо или плохо’.

Ограничения, накладываемые на грамматические правила, — явление, характерное для многих языков. Это еще один показатель того, что, исходную форму языка нельзя объяснить лишь как неизбежный результат стремления к полезности. Многие языки, разбросанные по всему земному шару, имеют вспомогательные глаголы, как и английский, и многие языки перемещают вспомогательный глагол в начало предложения для образования вопросов и других конструкций; и это всегда происходит так, как того требует структура предложения. Но это не единственный путь, по которому могло бы пойти правило образования вопроса. Точно с такой же эффективностью можно было бы перемещать самый левый вспомогательный глагол в цепочке слов в начало предложения, или менять местами первое и последнее слово, или произносить все предложение в зеркальном порядке (человеческий разум способен и на такой трюк; некоторые люди учатся говорить в обратном порядке для собственного удовольствия и чтобы повеселить друзей). Путь, по которому в том или ином языке пойдет образование вопроса, произволен, это соглашение, принятое определенным человеческим сообществом; такая произвольность не свойственна искусственным системам, подобным языкам программирования или математическим языкам. Универсальный план, в соответствии с которым в языках выделяются вспомогательные глаголы и правила перестановки, существительные и прилагательные, подлежащие и дополнения, словосочетания и синтаксические группы, элементарные предложения, падежи и согласование и так далее, как кажется, предполагает некое совпадение в умах говорящих, потому что многие другие планы могли бы оказаться не менее удачными. Как если бы не имеющие контакта друг с другом изобретатели удивительным образом пришли к единым стандартам для клавиатуры пишущей машинки, или к одной азбуке Морзе, или к одинаковым сигналам светофора.

Утверждение о том, что в уме содержатся «заготовки» для грамматических правил, подтверждается истиной, вновь исходящей из уст младенцев. Возьмем английский суффикс согласования -s-, например в словосочетании He walks ‘Он идет’. Согласование — важный процесс во многих языках, но в современном английском он избыточен, являясь лишь остатком более богатой системы, процветавшей в древнеанглийском. Если бы этот суффикс исчез полностью, мы бы тосковали по нему не больше, чем мы тоскуем по аналогичному суффиксу -est, — который был ранее как в Thou sayest (древнеангл.) ‘Ты говоришь’. А с психологической точки зрения, эта роскошь нам не дешево обходится. Любой человек, привыкший к ее употреблению, должен отслеживать в каждом предложении, которое он произносит, четыре момента:

• В 3-м лице или нет стоит подлежащее: He walks ‘Он идет’ или I walk ‘Я иду’.

• В единственном или во множественном числе стоит подлежащее: He walks ‘Он идет’ или They walk ‘Они идут’.

• В настоящем времени или нет совершается действие: He walks ‘Он идет’ или He walked ‘Он шел’.

• Является ли действие постоянно совершаемым или совершается только в момент речи (глагольный вид): He walks to school ‘Он ходит в школу’ или He is walking to school ‘Он идет в школу [сейчас]’.

И вся эта работа необходима лишь для того, чтобы использовать суффикс, раз уж он был усвоен. А чтобы усвоить его, ребенок прежде всего должен (1) заметить, что глаголы заканчиваются на -s в одних предложениях и остаются без окончания в других, (2) начать поиск грамматических причин, вызывающих эту разницу (как вариант, можно было бы просто принять эту «изюминку» к сведению) и (3) не успокаиваться, пока основополагающие факторы — время, вид, лицо и число подлежащего предложения — не будут извлечены из океана всех возможных, но не играющих роли в данном случае факторов (таких, например, как число слогов в последнем слове предложения, является ли предложное дополнение естественным продуктом или искусственно произведенным, какова температура на момент произнесения предложения). К чему затрачивать столько усилий?

Но дети их все-таки затрачивают. К возрасту трех с половиной лет или даже ранее они используют суффикс согласования -s в более чем девяноста процентах предложений, где это требуется, и практически никогда не используют его в предложениях, где это запрещено. Овладение этим мастерством является частью «грамматического взрыва» — периода в несколько месяцев на третьем году жизни, на протяжении которого ребенок вдруг начинает свободно составлять предложения, соблюдая большинство тонкостей разговорной речи, принятой в его языковом сообществе. Например, дошкольница, которой мы дадим псевдоним Сара, чьи родители получили только среднее образование, дает нам примеры использования правила английского согласования (какими бы бесполезными они ни были) в следующих сложных предложениях:

When my mother bangs clothes, do you let’em rinse out in rain? ‘Когда мама развешивает белье, разве можно чтобы его замочил дождь?’

Donna teases all the time and Donna has false teeth ‘Донна дразнит меня все время, и у Донны фальшивые зубы’.

I know what a big chicken looks like ‘Я знаю, как выглядит курица’.

Anybody knows how to scribble ‘Каждый умеет писать каракули’.

Hey, this part goes where this one is, stupid ‘Эта часть идет вслед за этой, дурак’.

What comes after «C»? ‘Какая буква будет после «С»?’

It looks like a donkey face ‘Это выглядит как морда осла’.

The person takes care of the animals in the barn ‘Этот человек ухаживает за животными в сарае’.

After it dries off then you can make the bottom ‘После того, как это высохнет, можно делать днище’.

Well, someone hurts hisself and everything ‘Ну, кто-то ранит себя и всех вокруг’.

His tail sticks out like this ‘Его хвост высовывается наружу вот так’.

What happens if ya press on this hard? ‘Что случится, если надавить посильнее?’

Do you have a real baby that says googoo gaga? ‘У тебя есть настоящий малыш, который говорит «агу»?

Что интересно, Сара не могла бы просто имитировать своих родителей, запомнив формы с уже добавленным суффиксом -s. Иногда она произносит формы слов, которые наверняка не могла слышать от родителей:

When she be’s in the kindergarten (вместо is)… ‘Когда она будет в детском саду…’

He’s a boy so he gots a scary one [costume] (вместо got) ‘Он мальчик, поэтому он получит что-то страшное’.

She do’s what her mother tells her (вместо does) ‘Она делает (букв. делать-ет), что мама говорит ей’.

Ср. также русские примеры: Она плакает, ее надо успокоить; Миша жевает яблоко на уроке; У меня чесается ухо.

В этом случае девочка должна была создать эти формы самостоятельно, подсознательно пользуясь вариантом правила английского согласования. Сама концепция о подражании может быть изначально подвергнута сомнению (если дети всегда подражают, почему они не копируют манеру родителей спокойно сидеть в самолете?), а такие предложения ясно показывают, что усвоение языка не может быть истолковано как один из видов подражания.


Остается один шаг, чтобы завершить доказательство того, что язык — это особый инстинкт, а не просто мудрое решение проблемы, придуманное от природы смышлеными живыми существами. Если язык — это инстинкт, у него должна быть определенная область в мозгу и, может быть, даже специальный набор генов, которые помогают запустить этот инстинкт. Нанесите повреждение этим генам или нейронам — и пострадает язык, в то время как остальные части интеллекта продолжат работу; сохраните их невредимыми в поврежденном по другим параметрам мозгу — и вы получите отсталого индивида с нетронутым языком — «лингвиста идиота-гения». Если, с другой стороны, язык — это только изобретение сообразительных человеческих особей, мы могли бы ожидать, что нарушения и повреждения сделают человека интеллектуально ущербнее по всем показателям, включая язык. Единственный ход событий, которого мы можем ожидать, таков: чем более обширная область мозга повреждена, тем хуже у человека и умственные, и языковые способности.

Грамматические гены или «орган языка» еще никем не были открыты, но поиск их ведется. Существует несколько видов неврологических и генетических нарушений, которые ставят под угрозу язык, оставляя нетронутой способность к познанию и наоборот. Об одном из них известно уже в течение целого столетия, а, может быть, в течение тысячелетий. Если повреждены определенные области в нижней части лобной доли левого полушария, например, от удара или от пулевого ранения, человек часто страдает от синдрома, под названием афазия Брока. Один из жертв этого синдрома в итоге восстановивший способность говорить, с полной ясностью вспоминает то, что он пережил:

Когда я проснулся, у меня слегка болела голова, и я подумал, что я, должно быть, спал, придавив свою правую руку, потому что она онемела, и в ней покалывало, и я не мог заставить ее делать то, что хотел. Я выбрался из кровати, но не смог удержаться на ногах; фактически, я просто упал на пол, потому что моя правая нога была слишком слабой, чтобы выдержать мой вес. Я принялся звать жену из соседней комнаты, но не мог издать ни звука — я не мог говорить… Я был ошеломлен, напуган. Я не мог поверить, что это происходит со мной, и начал приходить в ужас и замешательство, и вдруг я внезапно понял, что со мной случился удар. В какой-то мере осознание этого принесло некоторое облегчение, но не надолго, потому что я всегда считал, что от последствий удара страдают всю жизнь… Я обнаружил, что могу чуть-чуть говорить, но даже мне самому слова казались неправильными и обозначали не то, что я думал сказать.

Как заметил автор этого отрывка, большинству перенесших удар везет в меньшей степени. Человек по фамилии Форд был радио-оператором в Береговой охране[10] когда в возрасте тридцати девяти лет с ним случился удар. Нейропсихолог Ховард Гарднер взял у него интервью три месяца спустя. Гарднер спрашивал Форда о его работе до попадания в больницу.

«I’m a sig… no… man… uh, well,… again.» These words were emitted slowly, and with great effort. The sounds were not clearly articulated; each syllable was uttered harshly, explosively, in a throaty voice…

«Let me help you,» I interjected. «You were a signal…»

«A sig-nal man… right,» Ford completed my phrase triumphantly.

«Were you in the Coast Guard?»

«No, er, yes, yes… ship… Massachu… chusetts… Coastguard… years.» He raised his hands twice, indicating the number «nineteen.»

«Oh, you were in the Coast Guard for nineteen years.»

«Oh… boy… right… right,» he replied.

«Why are you in the hospital, Mr. Ford?»

Ford looked at me a bit strangely, as if to say, Isn’t it patently obvious? He pointed to his paralyzed arm and said, «Arm no good,» then to his mouth and said, «Speech,.. can’t say… talk, you see.»

«What happened to you to make you lose your speech?»

«Head, fall, Jesus Christ, me no good, str, str… oh Jesus… stroke.»

«I see. Could you tell me, Mr. Ford, what you’ve been doing in the hospital?»

«Yes, sure. Me go, er, uh, P.T. nine o’cot, speech… two times… read… wr… ripe, er, rike, er, write… practice… get-ting better.»

«And have you been going home on weekends?»

«Why, yes… Thursday, er, er, er, no, er, Friday… Bar-ba-ra… wife… and, oh, car… drive… pumpike… you know… rest and… tee-vee.»

«Are you able to understand everything on television?»

«Oh, yes, yes… well… al-most.»


— Я сиг… на… щик… а, нет… сначала, — эти слова были выговорены медленно и с большим усилием. Звуки артикулировались нечетко; каждый звук произносился резко, залпом, гортанным голосом…

— Позвольте, я помогу вам, — вмешался я, — вы были сигналь…

— Сиг-нальщиком… да, — с триумфом закончил Форд мое предложение.

— Вы служили в Береговой охране?

— Нет, а, да, да… корабль… Массачу… чусетс… Береговая охрана… лет, — он дважды приподнял обе руки, показывая число «девятнадцать».

— Значит, вы служили в Береговой охране девятнадцать лет.

— Да… парень… верно… верно… — ответил он.

— Почему вы в больнице, мистер Форд?

Форд посмотрел на меня немного странно, как если бы он хотел сказать: «А разве это не очевидно?» Он указал на свою парализованную руку и сказал: «Рука не хорошо». Потом указал на рот и сказал: «Говорить… не могу сказать… разговаривать, видишь?»

— Что привело к тому, что вы потеряли речь?

— Голова, падать, Господи, мне не хорошо, у, у… о, Господи… удар.

— Понятно. Скажите мне, пожалуйста, мистер Форд, чем вы занимаетесь в больнице?

— Да, конечно. Мне идти, э, а, физкультура девять часы, говорить… два раза… читать… пи… пинать, э, пишать, э, писать… учиться… де-латься лучше.

— Вы возвращаетесь домой на выходные?

— Ну да… четверг, э, э, э, нет, э, пятница… Бар-ба-ра… жена… и, а, машина… ехать… пирпик… знаешь… отдыхать и… ти-ви.

— Вы понимаете все, что показывают по телевизору?

— А, да, да… ну… по-чти.

Форду явно приходилось с трудом выговаривать слова, но проблема была не в том, что он не мог совладать с мускулами гортани. Он мог задуть свечу и откашляться, но его письмо хромало так же, как и речь. Основные помехи были сосредоточены именно вокруг грамматики. Он опускал окончания, например -ed и -s и служебные слова типа or ‘или’, be ‘быть’, the (определенный артикль), несмотря на их высокую частоту в речи. При чтении вслух он пропускал функциональные слова, хотя успешно произносил полнозначные, такие как bee ‘пчела’ или oar ‘весло’, в которых были те же самые звуки. Он прекрасно мог назвать предмет или узнать его по названию. Он понимал вопросы, когда их содержание можно было вывести из полнозначных слов, например, «Тонет ли камень в воде?» или «Можно ли что-нибудь отрезать молотком?», но не тогда, когда требовался грамматический анализ, например: «Лев был убит тигром; кто из зверей погиб?»

Несмотря на грамматические нарушения, у Форда полностью сохранились другие интеллектуальные функции. Гарднер замечает: «Он был собран, внимателен и полностью сознавал, где он находился и почему. У него были сохранены все интеллектуальные функции, не напрямую связанные с языком, например, понимание, где право, где лево, способность рисовать левой (не использовавшейся для этого ранее) рукой, считать, читать карты, заводить часы, составлять из предметов конструкции или исполнять команды. Его коэффициент интеллекта в невербальных областях был на его обычном уровне». И действительно, приведенный выше диалог показывает, что у Форда, как и у многих перенесших афазию Брока, было полное понимание своего тяжелого положения.

Нарушения в зрелом возрасте — это не единственный способ поставить под угрозу языковой центр мозга. Некоторым здоровым в других отношениях детям не удается в срок развить речевые способности. Когда они все же начинают говорить, они с трудом артикулируют слова, и, хотя их артикуляция с возрастом улучшается, грамматические ошибки обычно преследуют страдающих от этого нарушения и в зрелом возрасте. Когда нелингвистические причины этого, такие как: нарушение умственной деятельности, например задержка в развитии; нарушения восприятия, например глухота, и социальные нарушения, например аутизм, признаются не имеющими отношения к делу, ребенку присваивается точный, но не слишком помогающий делу диагноз — Specific Language Impairment — Специфическое расстройство речи (СРР).

У логопедов, которых часто вызывают, чтобы оказать помощь нескольким членам одной семьи, уже давно создалось впечатление, что СРР передается по наследству. Недавние статистические исследования показали, что это впечатление может оказаться реальным фактом. СРР передается членам семьи, и если такой диагноз отмечен у одного из близнецов, процент вероятности иметь этот недостаток для другого тоже очень высок. Особенно впечатляющее подтверждение этому наблюдалось в одной английской семье К., недавно обследованной лингвистом Мирной Гопник и несколькими генетиками. Бабушка в этой семье страдает расстройством речи. У нее пятеро взрослых детей. У одной дочери речь в норме, так же как и у ее детей. Остальные четверо, как и бабушка, имеют расстройство речи. Эти четверо взрослых имеют в общей сложности двадцать три ребенка; из которых у одиннадцати наблюдается расстройство речи, а у двенадцати речь в норме. Недуг распределился по детям случайным образом, вне зависимости от ветви семьи, пола или очередности рождения.

Конечно, сам по себе факт, что некая модель поведения свойственна для семьи, не обязательно говорит о том, что она имеет отношение к генетике. Рецепты, акценты и колыбельные передаются в семье, но они не имеют ничего общего с ДНК. Тем не менее, в приведенном случае генетическая версия правдоподобна. Если бы причины расстройств речи заключались в окружающей среде — плохое питание, восприятие дефективной речи одного из родителей или братьев и сестер, слишком долгое время, проводимое перед телевизором, отравление воздуха свинцом из старых труб, либо еще что-то — тогда почему этот синдром так избирательно поразил некоторых членов семьи, в то время, как их одногодки (в одном случае — брат-близнец) остались им не задеты? Кстати, генетики, работавшие с Гопник, заметили, что для линьяжа характерно наличие черты, управляемой единственным доминантным геном, что напоминает розовые цветы на горохе у Грегора Менделя.

Но в чем заключается деятельность этого предполагаемого гена? Не заметно, чтобы он ухудшал общий интеллект; большинство страдающих расстройствами речи членов семьи набирают средний балл в невербальных частях тестов на IQ. (И действительно, Гопник обследовала еще одного, не связанного с этой семьей ребенка с таким синдромом, который постоянно получал лучшие оценки на уроках математики в средней школе.) Расстройства касаются речи, но в отличие от людей, страдающих синдромом Брока, носители СНР производят впечатление туристов, мучительно пытающихся говорить за границей. Говорят они медленно, подбирая слова, тщательно продумывая, что скажут, и вынуждая собеседников приходить на помощь и заканчивать за них предложения. Они рассказывают, что обычная беседа для них — это напряженная умственная работа, и они по возможности избегают ситуаций, где нужно говорить. Их речь содержит частые грамматические ошибки, такие как неправильное использование местоимений и суффиксов, к примеру, множественного числа и прошедшего времени.

It’s a flying finches they are ‘Это летящие зяблики они’.

She remembered when she hurts herself the other day ‘Она вспомнила, что она себя тогда поранит’.

The neighbours phone the ambulance because the man fall off the tree ‘Соседи звонят в «скорую», потому что человек падать с дерева’.

The boys eat four cookie ‘Мальчики едят четыре печенье’.

Carol is cry in the church ‘Кэрол плач в церкви’.

В экспериментальных тестах у них наблюдались проблемы с выполнением заданий, которые нормальные четырехлетки выпаливают, не задумываясь. Классический пример — это ваг-тест, еще одно свидетельство того, что обычные дети не усваивают язык, подражая своим родителям. Тестируемому ребенку показывают контур похожего на птичку существа и говорят, что это — ваг. Потом показывают картинку, на которой два таких существа, и ребенку говорят: «А вот их двое. На картинке два ___». Типичный четырехлетний ребенок тут же выпалит вага, а взрослый с нарушениями речи будет загнан в тупик. Одна взрослая женщина, которую обследовала Гопник, нервно рассмеялась и сказала: «О, Господи, давайте что-нибудь еще». Когда экспериментатор стала настаивать, та ответила: «Ваг — вагность, да? Нет. Понятно. Вы хотите, чтобы два… два вместе. Хорошо». О следующем животном зат она сказала: «За… ка… за… заклы». Говоря о следующем животном сас, она догадалась, что это должно быть два саса. Зардевшись от успеха, она продолжала обобщать слишком буквально, превращая зуп в зуп-аи и тоб — в тоба-и, что обнаруживало проявленное ею непонимание английского правила. Очевидно, что дефектный ген в этой семье каким-то образом влияет на понимание правил, которые обычный ребенок использует интуитивно. Взрослые делают все возможное, чтобы возместить это непонимание, сознательно выводя правила и получая предсказуемо плачевный результат.

Афазия Брока и СРР — это те случаи, когда при расстройствах речи остальной интеллект оказывается более или менее неповрежденным. Но это не показатель того, что язык независим от мышления. Вероятно, язык предъявляет к мозгу бо́льшие требования, чем все остальное, что приходится решать путем мышления. Что касается этого всего остального, то мозг может выполнять свою задачу, не слишком выкладываясь; но для продуцирования речи все его системы должны работать со стопроцентной отдачей. Чтобы завершить рассмотрение проблемы, нам нужно обратиться к расстройству противоположного характера — к «лингвистам идиотам-гениям» — людям с хорошей речью и плохими когнитивными способностями.

Вот еще одно интервью, взятое у четырнадцатилетней девушки Денизы покойным психолингвистом Ричардом Кромером; стенограмма интервью была расшифрована и проанализирована коллегой Кромера Сигрид Липка.

Мне нравится доставать открытки из конверта. Сегодня утром я получила целую стопку почты, но в ней не было ни одной рождественской открытки. Выписку по счету из банка — вот что я сегодня получила.

[Выписку по счету? Надеюсь, хорошие новости]

Нет, отнюдь. Это не была хорошая новость.

[Я обычно тоже не радуюсь.]

Я ненавижу… Моя мама работает на, там в саду, и она сказала: «Только не новая выписка по счету!» Я сказала: «Это уже вторая за два дня». А она сказала: «Хочешь, в обед я за тебя схожу в банк?» Но я сказала: «Нет, на этот раз я пойду сама и сама все выясню». Понимаете, мои банкиры просто ужасны. Они потеряли мою расчетную книжку, понимаете, и я нигде не могу ее найти. У меня счет в банке ТСБ, и я уже думаю о том, чтобы поменять банк, потому что там ужасно ведутся дела. Они теряют и теряют… [кто-то входит и вносит чай] О, как это мило!

[Да, замечательно.]

У них это просто вошло в привычку. Они теряют, они теряли мою расчетную книжку уже дважды за месяц, и я готова была просто плакать. Вчера мама ходила в банк за меня. Она сказала: «Они снова потеряли твою расчетную книжку». Я сказала: «Можно, я закричу?» я сказала, и она сказала: «Давай!» И я завопила. Но это так раздражает, когда они делают такие вещи. ТСБ, попечители… это не лучший банк, в котором можно иметь счет. Они неисправимы.

Я видел Дениз на видеопленке, и она производит впечатление словоохотливого собеседника с изящным стилем ведения разговора; это особенно сильно чувствуется американским слушателем из-за чисто английского акцента девушки. (Кстати, сказанная Дениз фраза My bank are awful ‘Мои банкиры просто ужасны’ грамматически правильна в британском, но не американском варианте английского.) И как удивительно узнавать, что все события, о которых она так серьезно рассказывает — плод ее фантазии. У Дениз нет банковского счета, поэтому она не могла получить по почте никакой выписки из банка, а банк не мог потерять ее расчетную книжку. Хотя далее в ее рассказе речь пойдет о совместном счете, общем с ее молодым человеком, у нее нет никакого молодого человека, а понятие «совместного счета» очень смутное, поскольку Дениз пожалуется на то, что друг снимает деньги с ее части счета. В других историях Дениз будет развлекать слушателей красочным описанием свадьбы своей сестры, рассказом о своих каникулах в Шотландии с юношей по имени Дэнни и счастливой встрече в аэропорту с долго отсутствовавшим отцом. Но сестра Дениз не замужем, Дениз никогда не была в Шотландии и не знает никого по имени Дэнни, а ее отец никогда не отлучался из дома надолго. На самом деле у Дениз сильная умственная отсталость. Она никогда не училась читать и писать, и не может обращаться с деньгами или выполнять любое другое действие, которое требует повседневная жизнь.

Дениз родилась с диагнозом spina bifida (расщепление позвоночных дужек), патологией позвоночника, которая оставляет спинной мозг незащищенным. Spina bifida часто приводит к гидроцефалии, когда из-за повышенного давления в спиномозговой жидкости последняя заполняет собой желудочки (большие полости) мозга, оказывая давление на мозг изнутри. По причинам, которые остаются непонятными, дети-гидроцефалы часто приходят к тому же, что и Дениз — остаются очень отсталыми, но с ненарушенными, и даже чрезмерно развитыми речевыми навыками. (Возможно, раздувающиеся полости мозга разрушают большую часть мозговой ткани, необходимой для повседневной рассудочной деятельности, но оставляют нетронутыми области, отвечающие за развитие механизмов речи.) Различные рабочие термины определяют это состояние как «светская болтовня», «синдром болтушки», «трепливость».

Свободная и грамматически правильная речь может сопутствовать многим серьезным умственным расстройствам, например, шизофрении, болезни Альцгеймера, аутизму у некоторых детей, и некоторым видам афазии. Один из самых впечатляющих синдромов, недавно получил известность, когда родители умственно отсталой девочки с синдромом болтушки, живущей в Сан-Диего, прочитали статью о теориях Хомского в научно-популярном журнале и позвонили ему в Массачусетский Технологический Институт, спрашивая, не будет ли ему интересно обследовать их дочь. Хомский — это кабинетный теоретик, который не отличит Джаббу Хатта от Бисквитного Чудища[11], поэтому он предложил родителям привезти их ребенка в лабораторию психолингвиста Урсулы Беллуджи в Ла Джойе.

Беллуджи, совместно с коллегами — молекулярными биологами, неврологами и радиологами, обнаружила, что ребенок (которого они называли Кристал), как и некоторые другие дети, прошедшие ряд тестов, страдал редкой формой умственной отсталости — синдромом Вильямса. Предположительно этот синдром связан с дефектным геном в 11-й хромосоме, имеющей отношение к регуляции кальция; и этот ген комплексным образом влияет на мозг, череп и внутренние органы во время их развития, хотя неизвестно, почему он производит именно этот эффект. У таких детей необычная внешность: они невысокие и хрупкие, с узкими лицами и широкими лбами, плоскими переносицами и острыми подбородками, с похожими на звезды прожилками в радужной оболочке глаза и полными губами. Иногда их называют «люди-эльфы» или «эльфолицые»[12], но по-моему, они больше напоминают Мика Джаггера. У них сильная умственная отсталость, IQ около 50 и они совершенно не способны справиться с любой обыденной задачей, такой как например: завязать шнурки, найти дорогу, достать предмет из шкафа, отличить правую и левую стороны, сложить два числа, вести рядом с собой велосипед и подавить свою естественную склонность крепко обнимать первого встречного. Но они, подобно Дениз, владеют речью свободно, если даже не в совершенстве. Вот две расшифровки стенограммы Кристал в возрасте восемнадцати лет:

Что такое слон, это такое животное. Что делает слон, он живет в джунглях. Он может жить еще и в зоопарке. Что есть у слона, у него есть длинные серые уши, уши-веера, уши, которые могут развеваться по ветру. У него есть длинный хобот, которым он может срывать траву или поднимать сено… Если они в плохом настроении, это может быть ужасно… Если слона разозлить, он может топать ногами, он может бросаться на вас. Иногда слоны могут бросаться, как бросаются быки. У них большие длинные бивни. Они могут повредить машину… Это может быть опасно. Когда они в опасности, когда они в плохом настроении, это может быть ужасно. Никто не хочет держать слона у себя дома. Все хотят кошку, или собаку, или птицу.

Вот история о шоколадках. Однажды в Шоколадном Мире жила Шоколадная Принцесса. Это была такая аппетитная принцесса! Она сидела на своем шоколадном троне, и к ней пришел один шоколадный человек. И человек поклонился ей и сказал ей такие слова. Человек сказал ей: «Пожалуйста, Шоколадная Принцесса, я хочу, чтобы ты видела, как я справляюсь со своей работой. Но снаружи в Шоколадном Мире жарко, ты можешь совсем растаять, как растопленное масло. А если солнце поменяет свой цвет, тогда Шоколадный Мир и ты не растаете. Вы можете спастись, если солнце поменяет цвет. А если солнце не поменяет цвет, и ты, и Шоколадный Мир обречены».

Лабораторные тесты подтверждают впечатление о хорошем владении речью: такие дети понимают сложные предложения и на нормальном уровне исправляют грамматически неправильные предложения. И у них имеется особенно очаровательная особенность: они обожают необычные слова. Попросите нормального ребенка назвать несколько животных, и вы получите стандартный ассортимент зоомагазина и скотного двора: кошка, собака, лошадь, корова, свинья. Попросите о том же ребенка с синдромом Вильямса, и вы получите настоящую кунсткамеру: единорог, птеранодон, як, ибис, буйвол, морской лев, саблезубый тигр, стервятник, коала, дракон и то, что должно быть особенно интересно для палеонтологов — «бронтозавр рекс». Один одиннадцатилетний ребенок вылил стакан молока в раковину и сказал: «Мне придется эвакуировать его». Другой вручил Беллуджи рисунок и объявил: «Доктор, это воспоминание о вас».

* * *
Такие люди, как Кирупано, Ларри (плантатор папайи родом с Гавайских островов), Майела, Саймон, Тетушка Мэй, Сара, Форд, семья К., Дениз и Кристал представляют собой ориентир для всех говорящих. Они показывают, что сложно организованная грамматика имеется у всех представителей рода человеческого. Не нужно покидать каменный век; не нужно принадлежать к среднему классу; не нужно хорошо учиться; не нужно даже дорастать до школьного возраста. Родителям не нужно погружать вас в язык, не нужно даже владеть языком на высоком уровне. Вам не нужен необходимый для функционирования в обществе умственный минимум, умение ориентироваться в пространстве или особенно ясное понимание реальности. На самом деле, вы можете обладать всеми этими преимуществами, но не быть в состоянии бегло говорить, если у вас не хватает необходимых генов или необходимых участков мозга.

Глава 3 МЫСЛЕКОД Язык и мышление — какова связь между ними?

Наступил и прошел год 1984 — год несбывшегося тоталитарного кошмара из романа Джорджа Оруэлла, написанного в 1949 г. Но, возможно, нам еще рано вздыхать с облегчением. В приложении к «Тысяча девятьсот восемьдесят четвертому» Оруэлл упоминает одну еще более зловещую дату. В 1984 г. отступника Уинстон Смита обратили в истинную веру с помощью тюремного заключения, психотропных лекарств и пыток, ценой потери личности; но к 2050 в мире не будет никаких Уинстонов Смитов вообще. Поскольку к этому времени в ходу будет куда более действенная технология контроля за мыслью — язык под названием Новояз.

Новояз должен был не только обеспечить знаковыми средствами мировоззрение и мыслительную деятельность приверженцев ангсоца, но и сделать невозможными любые иные течения мысли. Предполагалось, что, когда новояз утвердится навеки, а старояз будет забыт, неортодоксальная, то есть чуждая ангсоцу, мысль, постольку поскольку она выражается в словах, станет буквально немыслимой. Лексика была сконструирована так, чтобы точно, а зачастую и весьма тонко выразить любое дозволенное значение, нужное члену партии, а кроме того, отсечь все остальные значения, равно как и возможности прийти к ним окольными путями. Это достигалось изобретением новых слов, но в основном исключением слов нежелательных и очищением оставшихся от неортодоксальных значений — по возможности от всех побочных значений. Приведем только один пример. Слово «свободный» в новоязе осталось, но его можно было использовать лишь в таких высказываниях, как «свободные сапоги», «туалет свободен». Оно не употреблялось в старом значении «политически свободный», «интеллектуально свободный», поскольку свобода мысли и политическая свобода не существовали даже как понятия, а следовательно, не требовали обозначений. Помимо отмены неортодоксальных смыслов, сокращение словаря рассматривалось как самоцель, и все слова, без которых можно обойтись, подлежали изъятию. Новояз был призван не расширить, а сузить горизонты мысли, и косвенно этой цели служило то, что выбор слов сводили к минимуму.

…В сущности, использовать новояз для неортодоксальных целей можно было не иначе, как с помощью преступного перевода некоторых слов обратно на старояз. Например, новояз позволял сказать: «Все люди равны», — но лишь в том смысле, в каком старояз позволял сказать: «Все люди рыжие». Фраза не содержала грамматических ошибок, но утверждала явную неправду, а именно, что все люди равны по росту, весу и силе. Понятие гражданского равенства больше не существовало, и это второе значение слова «равный», разумеется, отмерло[13].

Но у человеческой свободы осталась все же соломинка надежды: это оговорка Оруэлла, «мысль, постольку поскольку она выражается в словах». Обратите внимание на его двусмысленность: в конце первого абзаца некое понятие является немыслимым и потому безымянным; в конце же второго абзаца понятие безымянно и потому немыслимо. Так неужели мысль зависит от слов? В самом ли деле люди буквально думают на английском или языках чероки и кивунджо, или, в 2050 г., станут думать на новоязе? Или же нашим думам отведено некое молчаливое мозговое устройство — язык мысли или «мыслекод» — и они облекаются в слова лишь тогда, когда нам надо донести их до слушателей? Нет более ключевого вопроса для понимания языкового инстинкта.

В суете нашего бытового и политического общения люди воспринимают то, что слова определяют мысли, как само собой разумеющееся. Вдохновленные оруэлловским эссе «Политики и английский язык», ученые мужи обвиняют правительства в том, что те манипулируют нашим сознанием, употребляя эвфемизмы типа «умиротворение» (бомбардировка), «оптимизация доходов» (налоги) или «наведение конституционного порядка» (обстрелы). Философы доказывают, что, коль скоро животные лишены дара речи, они также не обладают и сознанием — как пишет Витгенштейн, «Собака не может подумать: „Завтра, может быть, пойдет дождь“» — и поэтому не обладают правами разумных существ. Некоторые феминистки клеймят «полово-ориентированное» мышление на «полово-определенном» языке, как, например, употребление местоимения «он» для обозначения личности вообще. Как водится, тут же подают голоса реформаторы. За прошедшие годы было предложено множество вариантов замены местоимения he ‘он’, вроде E, hesh, po, tey, co, jhe, ve, xe, he’er, thon, na и тому подобных. Самым радикальным из этих реформаторских движений является «Общая Семантика», начатое в 1933 г. инженером Каунтом Альфредом Кожибским, и ставшее широко известным благодаря много раз переизданным бестселлерам его последователей — Стюарта Чейза и С. И. Хаякавы. (Это тот самый Хаякава, который впоследствии, будучи президентом колледжа, заработал скандальную известность бунтаря и позже — всегда дремлющего сенатора США.) «Общая Семантика» считает виновным в человеческой глупости труднообъяснимый «семантический ущерб» в мышлении, причиненный самой структурой языка. Содержание в тюрьме сорокалетнего преступника за воровство, совершенное им еще подростком, предполагает, что сорокалетний Джон и восемнадцатилетний Джон являются «одной и той же личностью». Этой грубейшей логической ошибки можно избежать, если мы будем говорить о них не как о Джоне вообще, но как о Джоне1972 и Джоне1994 соответственно. Глагол же to be ‘быть’ является особым источником нелогичностей, поскольку он определяет индивида через абстрактное понятие, например: Mary is a woman ‘Мэри (есть) женщина’, и дает право на уклонение от ответственности, вроде знаменитого не-признания Рональда Рейгана: Mistakes were made ‘Были допущены ошибки’[14]. Одна из фракций этого движения требует изъятия данного глагола вообще.

И можно сказать, что научная основа для подобных предположений существует: это известная гипотеза Сепира—Уорфа о лингвистической обусловленности, гласящая, что мышление людей обусловлено категориями, которые имеются в их языке; а также ее более слабая разновидность — гипотеза лингвистической относительности, суть которой в том, что разница в языках вызывает различие в мышлении говорящих на этих языках. Люди, позабывшие почти все, чему их учили в институтах, могут с умным видом порассуждать о следующей группе фактов: разные языки по-разному раскладывают на цвета единый для всех спектр; у племени хопи существует фундаментально отличное от нашего понятие о времени; в языке эскимосов имеется добрая дюжина слов для обозначения снега. Вывод делается глобальный: основополагающие категории реальности не присутствуют «в» мире как таковые, но навязаны той или иной культурой (и, следовательно, могут быть оспорены; например, потому, что гипотезы всегда привлекательны для людей с незрелыми чувствами).

Но это неверно, в целом неверно. Идея о том, что мышление и язык — одно и то же, — это пример того, что может быть названо общепринятым заблуждением: некое утверждение противоречит самому очевидному, но тем не менее, все в него верят, поскольку каждый смутно помнит, что он это где-то слышал или потому что это утверждение можно истолковать неоднозначно. (К таким заблуждениям относится, например, тот «факт», что мы используем только пять процентов нашего мозга; что лемминги совершают массовые самоубийства; что «Руководство для бойскаута» — самая ежегодно продаваемая книга; что можно управлять продажами, воздействуя на подсознание покупателя.) Подумайте вот о чем. Всем нам случалось произнести или написать некое предложение, а потом остановиться, сообразив, что это отнюдь не то, что мы хотели сказать. Для появления такого чувства необходимо, чтобы было то, «что мы хотели сказать», отличное от того, что мы сказали. Порой далеко не просто найти любые слова, в полной мере выражающие мысль. Когда мы слышим или читаем, мы обычно запоминаем смысл, а не сами слова, так что должна существовать такая вещь, как смысл, который не есть то же самое, что и набор слов. И если бы мысли зависели от слов, как вообще можно было бы создавать новые слова? Как мог бы ребенок выучить свое самое первое слово? Как бы существовала возможность перевода с одного языка на другой?

Дискуссии в которых предполагается, что язык определяет мысль, продолжаются только потому, что общество исключает невозможность в это поверить. Собака, отмечал Бертран Рассел, может, и не способна сказать вам, что ее родители — были существами достойными, хотя и бедными, но может ли кто-нибудь заключить на основании этого, что собака лишена сознания? (Или ее сознание не важно? Или она стала зомби?) Одна аспирантка как-то спорила со мной, используя такую восхитительно вывернутую наизнанку логику: язык обязательно должен влиять на мысль, потому что если бы он этого не делал, то у нас не было бы причин бороться с полово-ориентированным употреблением слов (очевидно, тот факт, что это оскорбительно, еще не достаточная причина). Что касается эвфемизмов на государственном уровне, то они достойны презрения не потому, что являются формой контроля за умами, но потому, что являются формой лжи. (Оруэлл совершенно ясно показал это в своем великолепном эссе.) Так, например, оптимизация доходов имеет куда более широкое значение, чем налоги, а слушатели, естественно, полагают, что если бы политический деятель имел в виду налоги, то он так и сказал бы: налоги. Стоит только привлечь внимание к эвфемизму, и окажется, что у людей не настолько заморочены мозги, чтобы они не поняли обмана. Национальный совет преподавателей английского языка каждый год обыгрывает лицемерие правительства в широко распространяемых пресс-релизах, да и вообще привлечение внимания к эвфемизмам является популярной формой юмора, возьмем к примеру речь разгневанного клиента зоомагазина в «Монти Питонз Флайинг Серкес»:

Этот попугай стал ничем. Он оборвал свое существование. У него закончился срок годности, и он отправился на встречу со своим создателем. Это почивший попугай. Это само оцепенение. Выпив до дна чашу жизни, он усоп в мире. Если бы вы не приколотили его к насесту, он бы порхал над ромашками. Занавес упал, и он слился с сонмом невидимых. Теперь это экс-попугай.

Как мы увидим в этой главе, не существует научного подтверждения тому, что язык существенно влияет на образ мышления носителя языка. Но я хочу сделать больше, чем просто освежить в вашей памяти невольно ставшую комичной историю попыток доказать это влияние. Мысль о том, что язык придает определенную форму мышлению, казалась вполне правдоподобной, пока ученые блуждали в потемках относительно того, как работает мышление, или по крайней мере, относительно того, как исследовать этот процесс. Теперь же, когда специалисты в теории познания знают, что думать о мышлении, куда меньше стало искушение отождествить его с языком лишь потому, что слова более осязаемы, чем мысли. Осознав, почему лингвистическая обусловленность является заблуждением, мы сможем лучше понять, как язык работает сам по себе, когда вернемся к этому вопросу в следующих главах. ...



Все права на текст принадлежат автору: Стивен Пинкер.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Язык как инстинктСтивен Пинкер