Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Энтони Берджесс Эндерби снаружи
Посвящается Деборе
Esperad todavía.El bestial elemento se solazaEn el odio a la sacra poesíaУ se arroja baldón de raza a raza[1].Рубен Дарио
Часть первая
Глава 1
1
— Лично я, — сказал клиент у стойки бара, — персонально, это назвал бы… пусть любой другой называет как хочет, мне плевать, черт побери… — Хогг, склонившись в полупоклоне, почтительно слушал, насухо вытирая стакан, из которого шумная женщина, актриса или еще кто-нибудь, пила и ела «Пиммз[2] Номер Один». — Но от себя скажу, я бы это назвал… — Хогг отдраивал несмываемую веронику помады, ожидая в высшей степени идиосинкразической развязки: не соответствующе соответственного слова, а слова, соответственно соответствующего личному, персональному представлению клиента о соответствии, — неприкрашенной вольностью. — Хогг глубже склонился с микроскопическим неудовольствием. Он сам некогда занимался словами (нет, до сих пор… только это лучше держать под замком: говорят, времена те прошли-проехали, на смену прут напролом времена пустоголовых ломовых извозчиков; те, кто так говорит, лучше знают; в любом случае, утверждают, будто лучше знают. И все-таки…). — В конце концов, имя есть имя. — Нельзя так выражаться, как этот мужчина. Это ложь неприкрашенная, а вольность — чертовская. Хогг очень многому научился за время общения с солью земли, барменами и им подобными. Однако бесстрастно сказал: — Очень любезно с вашей стороны, сэр, подобное отношение. — Еще бы, — бросил клиент Хоггу слово, будто чаевые. — Только название не в мою честь дано, сэр, если можно так выразиться. — Хорошо, правильно: истинный бармен. — Можно сказать, меня сюда взяли, потому что оно уже так называлось. — Всяких Хоггов полным-полно, — сурово заметил клиент. — Тот самый святой, что открыл школы для ребятишек в лохмотьях. Без лохмотьев не примут, это как бы школьная форма. Еще лорд Хогг, который отказывался становиться премьер-министром, а ему и не предлагали, поэтому он расхаживал кругом, звонил во все колокола, проклинал всех и вся. — Был еще Джеймс Хогг, поэт, — опрометчиво добавил Хогг. — Поэтов приплетать сюда нечего. — По прозвищу «эттрикский пастух», если можно так выразиться. Поп[3] в шерстяных чулках. — И религию тоже. — Клиент, не обедавший, кроме виски, производил все больше шуму. — Мне, к примеру, вполне могла достаться фамилия Жопин. Смотри на цвет кожи, на веру, сильно не ошибешься. Я каждого принимаю таким, каким вижу. — Он распахнул пиджак, словно крылья, продемонстрировав зеленые подтяжки. Хогг беспокойно оглядывал почти пустой бар. Часы показывали без пяти три. Обслуживавший посетителей официант Джон, сардонический высокий испанец, стукач старшего управляющего, все подмечает. Хогг слегка вспотел. — Я имею в виду, — взволнованно растолковывал он, — бар называется «Поросятником»[4] в честь того, кто еще до меня тут работал. — Джон-испанец ухмылялся в другом конце зала. — Сэр, — добавил Хогг. — Я говорю, не сильно ошибешься. — Дело в том, — настойчиво рассказывал Хогг, — что среди основателей этих отелей с самого начала был Хогг. Принес им удачу и умер. Они были американцы. — По мне, что американцы, что нет. Мы оба раза сражались бок о бок. Хорошего от них ровно столько же, сколько плохого. Надеюсь, они про нас то же самое скажут. — Клиент толкнул к Хоггу пустой стакан, который поехал, как детский десятитонный грузовик размером со спичечный коробок. — Того же самого, сэр? — спросил Хогг с пробившейся сквозь озабоченность барменской гордостью. — Нет, попробую чего-нибудь ихнего. Раз янки заведением заправляют, должны знать, что к чему. — Хогг не понял. — По-ихнему — бурбон. Вон из той бутылки с черномазым. — Хогг отмерил двойную порцию «Олд Растуса». — И с фирменной водичкой, — добавил клиент. Хогг наполнил из крана кружечку в виде свинки. Позвенел деньгами и пояснил: — Они не желают обманывать, такая у них политика, можно сказать. Говорят, потребители в Штатах любят настоящие вещи, и тут то же самое будет. Поэтому должен быть Хогг. Клиент, как будто проверяя, не сломана ли у него шея, медленно вывернул голову, оглядев «Поросятник», — один из многочисленных баров с эксцентричными названиями в высоком, но тощем отеле, новой лондонской гордости. Вместе с баром «Уэссекс-сэдлбэк»[5], где в данный момент масса толстошеих ротарианцев[6] потела над жаренными на углях хрящиками, он занимал почти весь десятый этаж. Из окон бара (испещренных штампованными отпечатками копытцев, как бы в виде предупреждения) видна была добрая часть осеннего Лондона. Кварталы офисов обезьяньей архитектуры, оловянная река; деревья, повестками рассылавшие листья по всему Вестминстеру; Рен[7] со своим Богом, наивные простачки; пыль от унесенных ветром резиденций вигов. Однако клиент посмотрел лишь на фриз с хохочущими, кувыркавшимися, откормленными на убой хрюшками, на скамьи в виде свиней с проломленными спинами, куда были вставлены пепельницы: пластмассовые корытца с пластмассовыми хризантемами. Снова повернулся к Хоггу, кивнул с ворчливым одобрением, словно все это устроил он, Хогг. — Уже закрываемся, сэр, — сказал Хогг. — На посошок, сэр? — С моей фамилией не посмели б хохмить, — заявил клиент. И с удовольствием подмигнул Хоггу. — Хотя я и шанса бы не дал. Фамилия — личная собственность мужчины. — Он приложил к носу палец, как бы желая унять воспаление, жестом, который мачеха Хогга называла «Гарри-сифилитиком», продолжая подмигивать. — Со мной не пройдет. — Самодовольно ухмыльнулся, будто отвоевал собственную фамилию и собирается нести домой, жадно прижимая к груди. — Теперь чего-нибудь нашенского после ниггерского. Маленько поправиться. У-ху-ху. Крошка-женушка заждалась. — Хогг смело плеснул скотч в стакан из-под бурбона. Джон глаз не спускал с пары своих уходивших клиентов. — Электрические пастухи, — изрек один из них, вполне может быть, свиновод, однако, похоже, не совсем себя чувствовавший в «Поросятнике» как дома. — К тому идет, осмелюсь сказать. — Он был в компании с мужчиной в клерикальном сером, болезненно бледным, как бы вследствие существования на страховые премии. Оба кивнули Джону-испанцу и вышли. Джон показал им барочную усыпальницу золотых зубов и сказал: — Жентильмены. — Потом собрал стаканы, понес к стойке, чтоб Хогг вымыл. Хогг с ненавистью посмотрел на него. — А я скажу, — сказал единственный оставшийся клиент, — это позор для фамилии твоего старика папаши. Вот как надо на это смотреть. — И осторожно спустился со стула. Джои кланялся, кланялся, со сплошными кусками ломаных дублонов во рту. Клиент с ворчанием запустил руку в брючный карман и вытащил полкроны. Отдал Джону, а Хоггу не дал ничего. Джон кланялся и кланялся, глубже, глубже обнажая золотые залежи. — Фактически, мамаши, — поправил Хогг. — А? — прищурился на него клиент. — Я имею в виду, Хогг — фамилия моей мамаши, а не папаши. — Я пришел сюда не для того, — провозгласил клиент, — чтобы ты передо мной тут писался. — Теперь наружу вышла определенная низость. — Посматривай за собой. Хогг помрачнел. Снова он слишком далеко зашел. И этот жуткий Джон, как и прежде, опять стал свидетелем. Только он правду сказал. Хогг — девичья фамилия едва помнившейся нежной женщины, которая пела под собственный аккомпанемент «Все проходит», пока «банксия» и «макартни» и «викурайана»[8] за открытым французским окном тщетно соперничали с ее ароматом. А фамилия отца, слушавшего, пуская кольца дыма «Пробежавшей Тучки», фамилия отца была… — Я, как всякий, люблю посмеяться, да только посматривай, вот и все. — И клиент ушел с виски в желудке, которое бормотало ааархброххх. Хогг остался лицом к лицу с Джоном-испанцем. — Пуэрко[9], — сказал Джон, таким образом переводивший фамилию матери Хогга. — Еще раз заговори про поэтов, плохо будет. Вылетишь отсюда, и правильно, черт побери. — Шпик, — огрызнулся Хогг. — Докладывай Холдену, если хочешь. Плевал я на все, вместе взятое. Старший управляющий Холден, крупный мужчина, прятавшийся за секретаршами и цветочными крепостными валами, был американцем, порой выдавая себя за канадца. В какой-то связи с американской торговой политикой любил поговорить о крикете. — На сей раз диктофону скажу, — щедро пообещал Джон. — На сей раз немного. В прошлый раз очень много. Ну, в прошлый раз Хогг фактически не виноват. Явилась обедать компания толстеющих молодых телевизионных продюсеров, которые хрустели арахисом под мартини, говорили «йя» вместо «да», громко обсуждали сексуальные mores[10] конкретных известных актрис, и естественно перешли к дискуссии о поэзии. Что-то неправильно процитировали из Т.С. Элиота, и забывшийся Хогг их поправил. Заинтересовавшись, они принялись его испытывать на других поэтах, ни про одного из которых — Ванн, Гейн, Ламис, Харкин и тому подобное — он в жизни не слышал. Видно, сначала телевизионщики насмехались над ним, простым барменом, за познания, а теперь насмехались над ним за незнание. Вожак йякальщиков подзаправился горстью соленых орешков, заброшенных в рот ладонью-лопатой на манер кушающего рис малайца, самодовольно ухмыльнулся при этом и невнятно промямлил: — Ням-дерби. — Кто? — уточнил Хогг. И затрясся. У поросячье-розового (точней сказать, свиноветчиннорубленого розового) потолка парила призрачная девушка со свитком в руке, с царственными перламутровыми плечами над бальным платьем в стиле Регентства. Слишком хорошо известная Хоггу. Разве она его давным-давно не покинула? А теперь ободряюще улыбалась, хоть свиток кокетливо не разворачивала, allumeuse[11]. — Эндерби, выговорите? — переспросил Хогг, хмурясь и дрожа под белым морозным барменским нарядом. Девушка скользнула вниз, прямо ему за спину, положила ладонь на макушку, сунула прямо в глаза широко развернувшийся свиток. И Хогг услыхал, что уверенно, словно угрозу, цитирует:В длиннохалатное воскресенье колокола вломились.
Центральное отопление нежит бездетные пары,
обутые в тапки.
Вовремя пришли газеты, обед в непомерном достатке
Распевает в духовке. На мягких коврах развалились
Худенькие пантеры-котята, в игре без царапок
сцепились…
Тельца крепкие, язычки чистые, лапки
Незагрубевшие. Вина все еще молоды, сладки.
Магнитофоны без аккомпанемента распелись…
2
Хогг шагал к Харли-стрит по сплошным листьям, летучим обрывкам бумаги. Лондонский Хогг, он наизусть знал дорогу по этим прогулочным улицам. Мачеха в чистилище, или где она там устроилась, в обморок бы упала, видя, как он хорошо знает Лондон. Братон-стрит, Нью-Бонд-стрит, перейти Оксфорд-стрит, потом по Кавендиш-стрит через Кавендиш-сквер на Харли-стрит, зная также, что дальше лежит Уимпол-стрит, где Роберт Браунинг читал кусочки «Сорделло», очень темной и длинной поэмы, женщине, сильно похожей на спаниеля, который у нее действительно был, а под кроватью жили огромные пауки. Отец приучил ее пить крепкий черный портер. Хогг старался прикинуться, будто не знает подобных вещей, ибо они лежали за пределами барменской сферы, только все равно знал, что знает. Нахмурился, презрительно вздернул плечи. Мужчина, продававший газеты и грязные журналы, посоветовал: — Веселей, хозяин. Вскоре Хогг в рабочих брюках и приличном спортивном пиджаке в елочку сидел в приемной доктора Уопеншо. Дня три назад он получил краткий вызов от доктора Уопеншо, главной движущей силы процесса реабилитации — превращения Хогга из неудачиика-самоубийцы в полезного гражданина. Удалось выдумать лишь одну возможную причину краткости, однако настолько невероятную, что пришлось ее отбросить. Тем не менее, как подумаешь про всякие кибернетические триумфы, и на что они способны, и такой ловкий психиатр, как доктор Уопеншо, вполне может завести себе банк электронных мозгов, работающих на него (все за счет Государственной службы здравоохранения), поэтому есть небольшая возможность, что вызов связан с тем самым конкретным проколом, допущенным Хоггом, признаком рецидива, если воспользоваться модным жаргоном. С другой стороны, между ним, Хоггом, и доктором Уопеншо установились отношения взаимной любви и доверия, пусть даже официальные и оплаченные Государством, казавшиеся истинным чудом в травянисто-зеленом заведении для выздоравливающих. Разве доктор Уопеншо не демонстрировал его, Хогга, в качестве образцового выздоравливающего, приглашая коллег со всего мира щупать, тыкать пальцами, улыбаться, кивать, задавать коварные вопросы насчет его отношений с Музой, мачехой, уборной и псевдоженой, утешительно сводя все это бурное прошлое к туманной абстракции приличного, чисто клинически интересного случая, за который можно взяться пропахшими антисептиками руками? Да, вот так вот. Возможно, в конце концов, краткость — официальная упаковка, а в ней тепло, любовь, защита от чужих взглядов. И все-таки — тем не менее. В приемной стоял газовый камин, над которым, как кипер[21] над калиткой, раскорячился единственный другой ожидавший пациент. Осенний холод отражался в обложках «Вога» и «Вэнити Фэйр», лежавших на полированном столике, где ваза с настоящими, не пластмассовыми хризантемами превращалась в некий призрак из мира-антипода. На обложках изображались худенькие молодые женщины в норке на фоне листопада. Какой-то зимней стужей повеяло на Хогга от замеченных на столе номеров «Фема». Те времена, не столь давние, когда он действительно писал для «Фема» жуткие стишки в виде безобидной прозы («Свое дитя я поднимаю к небесам. Оно воркует, ибо Бог есть там»), подписанные псевдонимом Крепость Веры; те невероятные времена, когда он действительно был женат на художественной редакторше журнала Весте Бейнбридж; те времена официально обязаны вызывать у него не более чем умеренное, постоянно угасающее любопытство. То был другой человек, из прочитанного с зевотой рассказа. Но прошлое снова протягивало к нему щупальца, с неустанной назойливостью златоуста присасывалось с того самого вечера явления богини и йякавших телевизионщиков. Хогг с тяжким вздохом кивнул. Доктор Уопеншо знает, все знает. Вот зачем эта встреча. — Вот эту вот кучу богохульной белиберды тебе предлагают читать, — сказал мужчина у газового камина, обернувшись к Хоггу, взмахнув тоненькой книжкой. Потом поднес ее к камину, как бы специально поджаривая, будто хлеб перед плотным обедом в какой-нибудь школьной истории про доэлектрические времена. У него были буйные седые волосы, культурное произношение, отчего простонародный словарь казался аффектированным. Если он был, — а он явно был, — пациентом доктора Уопеншо, то, наверно, реабилитировался таким же образом, как Хогг, если Хогг в самом деле реабилитировался, что вполне вероятно. — А еще нас чокнутыми называют, — продолжал мужчина. — Думают, — пояснил он, — это мы с вами спятили. Хогг приготовился было отвергнуть это определение применительно к себе, но сдержался. Мужчина швырнул ему книжку, дико захлопавшую страницами, и Хогг ловко поймал. Мужчина не сказал «в яблочко», как сделал бы мистер Холден и сам доктор Уопеншо, по крайней мере, доктор Уопеншо в зеленые каминные времена, когда он говорил «здорово сыграно» и «молодцом». Хогг хмуро пролистал книжонку. Взглянул на название, еще больше нахмурился: «Kvadratnye kluchi». И осторожно спросил: — Что вообще это значит? — Ох, — раздраженно буркнул мужчина, — что вообще все прочее значит? Сплошное merde universelle[22], как говорит тот самый французский ирландец. Почитайте, и все. Хогг открыл наугад и прочел:«Чудо этой бесхитростной монодии с минимальным струнным аккомпанементом не исчезает при ретроспективной догадке, что она существовала, затаясь в ожидании, на протяжении всей письменной истории, не замеченная скрипучими бородатыми любителями сложности. Они выстраивают многоголосные контрапункты, грандиозную оркестровку, пишут фуги, сонаты, ища идеал, но если б протерли слезящиеся старческие глаза, то увидели бы, что он кроется в ясности и прямоте, а не в сложности и околичностях. Именно традиционную ошибочную ассоциацию возраста с мудростью можно назвать причиной их слепоты, или, мягче сказать, близорукости. Ответом на все проблемы, эстетические, равно как социальные, религиозные, экономические, служит одно слово: Молодость».— Я совсем ничего не пойму, — сказал Хогг, и, по-прежнему хмурясь, перевернул страницу, увидав фотографию четырех вездесущих, ухмылявшихся ему обормотов. Один с гитарой, из которой полз гибкий шнур, другие целятся палочками в цветастые барабаны. — Ах, — проворчал мужчина, — ко мне с этим не приставайте. У вас свой мир, у меня свой. — А потом очень громко крикнул: — Мама, ты оставила своего сына. Хогг, не испугавшись, кивнул. Разве не прожил он целое лето среди людей, склонных к внезапному отчаянному словоизвержению, или, хуже того, к спокойным уверенным рассуждениям о конечной реальности, часто в угаре будивших Хогга и других пациентов для интимных излияний средь ночи? Он прочел дальше:
«Джек Кейд и «Мятежники» в своем диске «Как Он В Тот Раз», вышедшем в апреле 1964 г., использовали плодотворный способ сильного ритмического акцента на четвертом такте. В мае того же года Нэп с «Костистыми» продолжили и развили этот прием в «Дрожащих Коленках», перенеся его на восьмушку между третьим и четвертым тактами. Не стоит напоминать, что это чисто инстинктивное достижение молодых исполнителей, не обремененных традиционными техническими познаниями. В июне того же года «Опухшие» превзошли обе группы, интуитивно почувствовав новое направление Zeitgeist[23], и, пожалуй, очень мудро придя к абсолютно простой ритмической фактуре…»— Эй, Хогг! — крикнул голос, одновременно свирепый и сдобный. Подняв глаза, Хогг увидел другого доктора Уопеншо, иного, чем помнившийся, городского доктора Уопеншо в аккуратном сером, цвета древесного угля костюме, более внушительного по сравнению с тем, который одевался на консультации в деревенской глуши, как для игр на свежем воздухе. Круглое лицо суровое. Хогг покорно вошел в кабинет. — Сядьте, — велел доктор Уопеншо. Хогг сел на какое-то покосившееся ближайшее к двери сиденье. — Сюда, — приказал доктор Уопеншо, яростно швырнув пригоршню воздуха в стул, придвинутый к столу, достаточно массивному для небольших потайных электронных мониторов. Сам обогнул стол со стороны окна, встал за своим вертящимся креслом перед серой в оконном обрамлении Харли-стрит у него за спиной, разглядывая Хогга, который, по-прежнему с «Kvadratnymi kluchami» в руке, шаркал вперед. — Ну, хорошо, — с кислой благосклонностью сказал доктор Уопеншо. Консультант с пациентом одновременно сели. — Зима уже скоро, — завязал Хогг беседу. — Очень быстро холодает по вечерам. С огоньком еще можно жить, так сказать. — Вдруг заметив демонстративно пустую каминную топку в кабинете доктора Уопеншо, добавил: — Не подумайте, будто я это в каком-то критическом духе. Просто хотел сказать, холодновато становится по вечерам. — Доктор Уопеншо не сводил с него презрительного взгляда; Хогг все больше смущался. — Я имею в виду, одни чувствуют холод сильнее других, так сказать. Но, — потрясенный окаменением доктора Уопеншо, он безнадежно выискивал чуточку прежней теплоты, — никто не отрицает, уж поздняя осень, если вы меня извините за подобное замечание… — Молчать! — крикнул доктор Уопеншо. («Нет-нет, не надо», — всхлипнул пациент в приемной.) — Говорить буду я. — Но только швырнул через стол толстую книгу в зеленой бумажной обложке. Хоггу уже стали надоедать швыряемые ему книжки, хотя он и ее все же ловко поймал, как ту, первую, теперь лежавшую у него на коленях. — Смотрите, — приказал доктор Уопеншо. — Страница 179. Читайте, дружище. Хогг довольно нежно ощупал книгу. Понял, что это верстка. В давнем прошлом он, будучи абсолютно другим человеком, работал над верстками собственных произведений, совсем тоненькими пробными оттисками стихов. А теперь с определенной завистью листал толстую прозу, восхитившись названием. — «Реабилитация», — вслух прочел он. — Раньше было много такого. Ф.Р. Ливис[24] и прочие. Назывались «Новая школа критики». Теперь все переменилось. Другие идеи, цветистые названия. «Романтический оргазм», я видел в одном магазине. Еще «Свеча между ляжками». Много названий заимствуют у бедняги Дилана[25], знаете, который умер. Приятно снова встретить доброе старомодное название, вроде этого. А вот это, — робко, однако с намеком на прежнюю авторитарность сказал он, наткнувшись в конце концов на страницу 179, — неправильный знак вычеркивания и связки, если вы мне простите такую поправку. Надо дужку на кончике палочки… — Читайте, старина, читайте! — И доктор Уопеншо трижды грохнул по столу кулаками. Хогг с изумлением прочел, что было велено. Доктор Уопеншо тихонько барабанил по крышке стола, как будто успокаивал хотя бы пальцы, — три такта левой рукой против двух правой, — словно исполнял какую-то детскую чепуху Бенджамина Бриттена с мелодичными чайными чашками, оловянными свистульками, но и с уже состарившимся Питером Пирсом[26]. — Ну? — спросил он наконец. — Знаете, — сказал Хогг, — кажется, этот случай очень похож на мой собственный. Вот тут тип, вы его называете «К», был поэтом, поэтому оставался в затянувшемся подростковом возрасте. Сидел подолгу в уборной, стихи писал, — как бы в утробе, вы тут говорите, только это, конечно, полнейшая ерунда, — а та самая женщина его заставила на ней жениться, получился скандал, он сбежал, потом пробовал вернуться к прежней жизни, писать стихи в уборной и прочее, и ничего не вышло, поэтому он попытался покончить с собой, потом вы его вылечили путем переориентации личности, как тут сказано, он превратился в полезного гражданина, забыл про поэзию, и… Ну, — сказал Хогг, — если можно сказать, поразительное совпадение, можно сказать. — Постарался просиять, но мрачный взгляд доктора Уопеншо не лучился. Доктор Уопеншо наклонился над столом и с ужасающим самообладанием и спокойствием молвил: — Чертов дурак. Это вы самый и есть. Хогг слегка нахмурился. — Но, — сказал он, — быть того не может. Тут сказано, что у этого самого «К» были бредовые мысли, будто другие крадут его произведения и снимают по его стихам фильмы ужасов. Это ж другой случай, правда? Я имею в виду, тот самый чертов Роуклифф взял сюжет моего «Ручного зверя» и сделал из него чертовски поганое итальянское кино. Даже название помню. В Италии называлось «L’Animo Binato»[27], из Данте, знаете. Двуединое по природе животное, или что-то такое, а в Англии «Сын Инопланетного Зверя». — Вчитался внимательней, еще больше нахмурился. — А что это, — сказал он, — вообще за дела насчет сексуальной одержимости того самого олуха «К» своей мачехой? Этот олух не может быть я. Вы же знаете, как я ее ненавидел, я ж вам рассказывал. И, — сказал он, вспыхнув, — про мастурбацию в уборной. И по поводу тонкой женщины, пытавшейся превратить его в настоящего женатого мужчину. — Он поднял глаза, отведя серьезный взгляд от смазанного (четвертого, пятого или какого там) печатного личного экземпляра доктора Уопеншо. — Та самая женщина, — четко вымолвил Хогг, — никакая не тонкая. Она сука. Ей были нужны мои деньги, она их получила; ей требовалась моя честь и слава. То есть после кончины, — добавил он без особой уверенности. — Хотела остаться в моей биографии, если та будет написана. — Большой дорогостоящий кабинет попробовал это на вкус, передернулся, сморщился, скушал. — Понимаете? — спросил доктор Уопеншо, приподнимая верхнюю губу. — Честно скажете, что понимаете, старина? Самая элегантная в Европе женщина, руководящая лучшими в мире поп-группами? Хогг вытаращил глаза, слыша такой намек на свидетельство о знакомстве прославленного консультанта с очень вульгарным миром (он знал о нем все, с собачьим усердием каждый день до открытия бара читал «Дейли миррор»). И сказал: — Я не встречал ее имя в газетах… — Она вновь вышла замуж. По-настоящему. За мужчину с настоящими деньгами, с настоящим талантом, моложе вас, кроме того, симпатичней. — …Но ведь это только подтверждает всегдашнее мое мнение, я имею в виду, то, что вы говорите. Она вовсе не тонкая. Настоящая сука. — «Kvadratnye kluchi» упали с колен, как бы сознательно не желая обращаться в иную веру. Доктор Уопеншо хрипло бросил: — Ладно. А теперь вот это посмотрите. И в Хогга полетела третья за день порхающая бумажная птица. Он поймал ее не особенно ловко, уже утомившись; сразу узнал журнал под названием «Конфронтация», межатлантический ежеквартальник, финансируемый за океаном, и, по мнению Хогга, не слишком в целом популярный. Он кивнул без удивления. Значит, доктор Уопеншо все знает. Теперь ясно, в чем дело. Вот в чем. Открыл страницу с секстетом сонета, который йакальщики не захотели слушать, который, в отличие от октавы, не обращался ни к каким завсегдатаям дорогих баров:
Свернувшемуся в древесных корнях вдохновенно
уставшему змею
Вздумалось возвестить понедельник.
Объятье одежды на теле.
Благословенная боль воспламенила зуб.
Воротник чмокнул шею.
Написано в газетном разделе:
«Может быть, смерть его обрекает империю».
До этого и до будущего воскресенья долгая неделя.
3
Немного времени спустя Хогг, дрожа, сидел в общественной уборной, фактически видя, как плоть между ляжками студнем трясется от ярости. Над ним отправлялись на запад дизельные поезда, ибо было это на вокзале Пэддингтон, куда он пришел мимо мадам Тюссо, планетария, по Эджвар-роуд и так далее. Бросил в щелку пенни, получив возможность излить гнев существенно более, чем на пенни. Весь ненавидящий стихи мир обрел лицо доктора Уопеншо, но Хогг, звучно и справедливо заваливая в воображении это лицо дерьмом, а также мочась в него, знал, что мир довольствуется простой ненавистью, тогда как доктор Уопеншо идет дальше, целенаправленно уничтожая поэта. Или пробуя уничтожить. Он, Хогг, зол на мир. Мир очень плох, однако доктор Уопеншо еще хуже. Впрочем, опять же, разве не дурна распроклятая Муза, которая все придерживала свои дары, а потом явилась с подарком в самый что ни на есть неподходящий момент? Вопрос в том, каково положенье вещей. Чего ей от него надо, черт побери? Он издал чрезвычайно смертельный и пахучий взрыв, как некогда, сидя точно так же в рабочей мастерской квартиры на морском берегу, царапая голые ноги, пестревшие у электрокамина, упорно работая над стихом вместе с Музой, в тихом, в высшей степени профессиональном сотрудничестве. Может быть, она, смягчившись (для чего, между прочим, не следует обзывать ее дурной, распроклятой, как только что), хочет вернуться на постоянной основе? Тот самый острый спазм, из-за которого вспыхнул скандал, фактически, кроме вреда, никому ничего не принес. Только, конечно, в те времена, прежде чем эта чертова женщина вышла за него замуж и заставила промотать капитал, он имел возможность быть профессиональным (т. е. ничего или очень мало зарабатывающим) поэтом. Теперь необходима зарплата. Даже если дар вернется в полной мере, его придется проявлять в виде так называемого милого хобби. Разумеется, удалось кое-что приберечь. Есть спаленка в отеле, питание, редкие чаевые. В спущенных брюках можно сосчитать накопленное. Наличные Хогг держал в губчатой сумке, прикрученной шнурком к пуговице на ширинке, не доверяя ни банкам, ни коллегам в отеле. Ключи — просто насмешка, так как есть служебные. Он однажды вошел в свою спаленку и застал там Джона-испанца с рубашкой Хогга в одной руке и с бритвенными лезвиями Хогга в другой, хотя был совершенно уверен в запертой двери. Джон с фальшивой улыбкой сказал, будто дверь не была заперта, он зашел позаимствовать лезвия, которые у него кончились, и в то же время его обуяло желание полюбоваться рубашками Хогга, очень уж, на его взгляд, хорошими. Хогг ему не поверил. В любом случае, деньги он держит в сумке в штанах. Сумка как бы прикрывает мошонку, ибо среди официантов, мальтийцев и киприотов, попадаются безобразные драчуны. Он вытащил из сумки рулончик пятифунтовых бумажек, серьезно пересчитал. Коряво нацарапанный человечек, некий голый бог плодородия, смотрел сверху без зависти. Двадцать пять нарисованных львов преданно стерегут довольно слабоумную малолетку Британию. Неплохо. Сто двадцать пять фунтов. В брючном кармане около тридцати шиллингов серебром — весьма скудная благодарность. Хогг не потрудился подсчитывать стоимость других знаков благодарности в иностранной валюте. Дирхемы, лиры, новые франки, дойчмарки и прочее он держал в своем паспорте, который хранился во внутреннем кармане спортивного пиджака, висевшего сейчас на крючке на дверце. Хогг усвоил, что каждый служащий отеля должен хорошенько присматривать за паспортом в связи с кражами и подпольной торговлей, которую вели чернорабочие, мойщики посуды, островные подонки темного этнического происхождения, ловкие, порочные, не щепетильные. Несмотря на новый презренный статус Британии в мире, британский паспорт еще ценится. Вот, значит, какие дела. Хватит купить время на написание, скажем, каких-нибудь по-настоящему старательно отделанных секстетов или бессвязных песен поэмы в стиле Паунда[29], если Муза пожелает сотрудничать. Хогг испустил совсем слабенький ветер. Это вовсе не глупый поступок, объяснил он ей на случай, если она где-то рядом, нет тут даже тени сарказма или нетерпения: вполне справедливый, авансом испущенный ветер. Он уже более или менее успокоился. С симпатией полюбовался граффити на стенах и дверце. Подумал, что кое-что можно признать неким видом искусства на основании очевидной попытки выразить сильные чувства в стилизованной форме. Встречались страстные послания, мольбы о встрече в условленном месте, хотя даты давно миновали; слишком экстравагантная для исполнения похвальба; краткие обращения к сексуальным партнерам, чересчур изысканные для этого мира. Ну, он, Хогг, пытался в рамках реабилитационной программы, навязанной отныне проклятым доктором Уопеншо, заняться общепринятым сексом, но не добился большого успеха. Теперь, в любом случае, надо быть молодым для подобающих занятий сексом: это ему отчетливо разъяснила молодежь — горничные-итальянки и прочее, — с которой он сталкивался, а также кое-какие образцы современного искусства, которое он, опять же следуя программе проклятого Уопеншо, мрачно пытался постигнуть. Вот, значит, какие дела. Пора прекратить без конца повторять эту фразу. Были также на стенах краткие стихи, изложенные в основном в прозе, вроде произведений Крепости Веры. Стихи традиционные, главным образом на сортирный сюжет, но как-то грела мысль, что это все-таки стихи, заслуживающие уважения за гномическую мнемонику. То есть для нормальных людей. Невозможно представить, чтобы проклятый Уопеншо что-нибудь написал или нарисовал в уборной. Хогг заметил по правую руку симпатичное пятнышко голой стены. Для того, что он собирался сейчас написать шариковой ручкой, Музы не требовалось. Он написал: ...Все права на текст принадлежат автору: Энтони Берджесс.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.