Все права на текст принадлежат автору: Бенджамин Вуд.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Станция на пути туда, где лучшеБенджамин Вуд

Бенджамин Вуд Станция на пути туда, где лучше

Посвящается Нику

A STATION ON THE PATH TO SOMEWHERE BETTER by BENJAMIN WOOD

Copyright © 2018 by Benjamin Wood


© Марина Извекова, перевод, 2019

© “Фантом Пресс”, оформление, издание, 2020

Сторона один Две погоды

До той кошмарной августовской недели, когда каждый его новый план перечеркивал прежний, а каждое слово прикрывало ложь, я считал отца хорошим человеком, гордился, что мы одной крови. Сейчас легко сказать, что я заблуждался, как легко и задним числом обесценить все его достижения. Но в то лето мне было двенадцать – птенец желторотый, рос на тихой деревенской улочке, будто в мягких подушках, – и я не умел отличать мелкие недостатки взрослого от роковых изъянов. Возможно, наивность моя была сознательным выбором. Вероятно, я тогда уже понял, насколько он порочен – когда заметил у него однажды вечером на щеке жирный след от помады, – но закрывал на это глаза. На самом деле все, что я знаю о его жизни, выглядит иначе с каждой попыткой истолкования, и в любой мелочи я склонен замечать скрытый смысл. Я не ищу объяснения его поступкам, а всего лишь рассказываю, как он на меня повлиял. Я с тобой честен, и это главное.

Из-за той проклятой недели внутри у меня вечный раздрай, а в голове вместо ясных мыслей туман. Я уже не тот Дэниэл Хардести, каким был до нее (даже юридически не тот: в двадцать лет я сменил фамилию), и все-таки осадок не сотрешь. Как могут несколько мимолетных страшных дней исковеркать целую жизнь? Почему мы так легко берем на себя чужие грехи? Знаю лишь то, что отец, с тех пор как я подрос и стал без него скучать, имел надо мной странную власть.

У него всегда было два состояния – “две погоды”, как говорила мама, – и менялись они резко, непредсказуемо. Был ласковый Фрэнсис Хардести – прижимался ко мне вплотную на фотографиях, обнимал меня за плечи, льнул ко мне, будто боялся, что стоит ему куда-то деться, и я забуду, какого цвета у него глаза. Но был и другой Фрэн Хардести, отчужденный, – прятался от меня в комнатах второго этажа, шептался в дверях с девицами и будто не слышал меня сквозь смех, усаживал меня в баре на табурет перед игровым автоматом, сунув в руку мелочь, а сам исчезал; от него мне перепадали лишь крохи внимания.

Я его любил и теперь стыжусь своей любви, – любил, несмотря на то что его привязанность ко мне была показной. Согласен, это меня не оправдывает. И все равно – когда я вспоминаю о той августовской неделе, то понимаю, почему буксую при каждом шаге вперед. Его грехи достались мне в наследство, его дурную кровь я передам детям.

Природа не одарила меня острой памятью на всякие мелочи, но я помню многое, что предпочел бы забыть, тем более что эту часть детства мне и нет нужды вспоминать – она подробно описана в документах. Вот, к примеру, содержимое отцовского бардачка – список составлен в день, когда его машину нашла полиция: Начатая упаковка мятных леденцов “Фокс”, с надорванным верхом. Разноцветные деревянные колышки для гольфа, новые. Три черные магнитофонные кассеты “Грюндиг”, подписанные опрятным отцовским почерком, зеленой шариковой ручкой: “Блю Белл Нолл”, “Сокровище”, “Громче бомб”[1]. Баночка средства для мытья рук, двести семьдесят пять миллилитров. Ножницы маникюрные, изогнутые. Смятый конверт с квитанцией от автомастерской Брайента за “ремонт задней двери” от 19 июля 1993 года. “Справочник владельца «Вольво 240»”, в обложке из кожзама. Упаковка из-под парацетамола. Тридцать четыре пенса мелочью: двадцатник, десятипенсовик и два медных двухпенсовика. Что еще? Затвердевший кусок восковой корки от сыра. Сломанная шариковая ручка из гостиницы “Метрополь” в Лидсе. Жестяная коробочка из-под тонких сигар.

На вещественные доказательства они не тянут, но их фотографии подшиты к пухлому отцовскому делу – пылятся в папке, как просроченные скидочные купоны в тумбочке. Казалось бы, чепуха, но то, что они тогда очутились у отца в бардачке, придает им вес. Многое из того, что в жизни пишется между строк, проходит мимо нас, но стоит однажды преступить закон – и все наполняется зловещим смыслом, каждый пустяк превращается в улику; вот и я смотрю на свое прошлое в том же ключе. Как будто в случайностях и скрыта правда. Как будто из незаметных мелочей выросли большие события.

У деревушки нашей, разумеется, была история и до моего отца. Местечко Литл-Миссенден – из тех, что до сих пор называют “приходами”. Приятный уголок посреди возвышенности Чилтерн-Хилс, достопримечательности которого, интересные в первую очередь историкам, – собор романского стиля и особняки – привлекают иногда туристов из Лондона и не только. К нам часто забредали художники во фланелевых рубашках и устраивались писать акварели, а я стоял за мольбертом и изводил их вопросами. Они всегда рисовали одно, а я видел другое. Они рисовали графично-четкие деревья, застывших птиц, домики, каждый со своим неповторимым обликом, деревенские улочки в пятнах света. А мой Литл-Миссенден, переплетение пространств, было не так-то просто передать в рисунке. Ухабистая тропка, где я гонял на велосипеде; лаз под нашей живой изгородью, который я расширял год за годом; углубление для монет в телефоне-автомате, где прятались мои солдатики, когда я отправлял их в разведку; флагшток на колокольне, видный из всех наших окон второго этажа; пологие холмы, где так хорошо кататься на санках, – каждый год под Рождество я молился, чтобы их укрыло снегом. Без таких мелочей и дом не дом. Имей я мужество сюда вернуться, я бы нашел их иными. Иными – считай исчезнувшими.

Перемены начались тихим утром в четверг, 17 августа 1995-го, когда я увидел, как к нашему дому подъезжает старенький отцовский “вольво”, – синее пятно двигалось будто сгусток крови по вене. Все утро я его высматривал, забравшись с ногами на деревянную скамью у окна гостевой комнаты, но видел только пустую дорогу – влажную полосу асфальта, где торжественно вышагивали вороны, – и сникал всякий раз, когда появлялся автомобиль и с ревом проносился мимо.

Мама неделями готовила меня к разочарованию – объясняла, что Фрэнсис Хардести, сколько бы он ни клялся и ни обещал, может и вовсе не появиться. “Для твоего отца превыше всего удобство, – предупреждала она. – Если он тебя подведет, близко к сердцу не принимай. Он про тебя просто забыл, и все”. Эти разговоры мне всегда были не по душе. Чем яростней ругала она отца за его спиной, тем проще мне было заткнуть уши. На расстоянии его недостатки блекли. Я верил, что однажды он опровергнет мамины слова, покажет себя с лучшей стороны.

В то утро мама поджидала его в прихожей – наверное, не один час там простояла. Когда раздался звонок, она посмотрела на позолоченные часы у двери.

– Ровно семь тридцать, – сказала она, когда я спустился. – Это точно не он. Можно было еще поспать.

Но за стеклянной дверью маячил размытый силуэт: рубашка, бледный овал лица, темная копна волос. Никогда я так напряженно не вслушивался в трель нашего дверного звонка, она казалась бесконечной, – и теперь, стоит мне услышать похожий звонок, внутри у меня все холодеет.

Отец на миг задержался в дверях, оглядывая нас. Было бы проще, будь у него внешность матерого преступника: костяшки в наколках, бритая голова, байкерская кожанка, ледяной взгляд – посмотрит, и сердце в пятки. Но на самом деле ничего пугающего в облике Фрэнсиса Хардести не было. Среднего роста, худощавый, но не тощий, с чуть наметившимся животиком. Носил он рубашки из синтетики и свитера без ворота, однотонные или в мелкий рисунок, и линялые джинсы или темно-синие вельветовые брюки; карманы, где он держал ключи и бумажник, вечно были протертые. Власть над людьми давал ему голос – звучный, как у радиодиктора, не резкий, как у большинства, а бархатный, чуть воркующий. Вдобавок он был красив нешаблонной красотой. Нос у него, к примеру, был толстый, но ноздри изящные, будто в противовес. И ни у кого больше я не встречал таких глаз – светло-карих, медовых, с рыжими пестринками в глубине. Обычно он был чисто выбрит, но день-другой не побреется – и лицо смягчалось, делалось не такое загнанное. Имелась у него одна маленькая слабость – пристрастие к тонким сигарам, и с сигарой во рту выглядел он почему-то не манерным, а сосредоточенным. Он предпочитал сорт “Кофе со сливками”, только название ему не нравилось – мол, лучше сгодилось бы для пудинга, вот он и называл их “Винтерманс”. “Еще одну «Винтерманс» на сон грядущий – и баиньки”. Их желтизна въелась в его пальцы; ими пропах он весь – волосы, одежда, кожа.

Он замер на пороге и, прищурившись, смотрел на маму.

– Кэт, – он неловко махнул, – рад тебя видеть. Как он, готов? – Мама уперлась в дверной косяк, невольно преградив ему путь, и он, стоя на пороге, заглянул в прихожую. – Надеюсь, собрался, дружок? Надо проскочить без пробок.

Готов я был на все сто: искупался, оделся, наелся кукурузных хлопьев, а сумку собрал еще накануне вечером. В ту ночь я почти не спал. А когда увидел его, так обрадовался, что потерял голос. Раз в кои-то веки отец сдержал слово – не верилось, что он здесь! Вдобавок у меня был полон рот крови: от радости я сиганул со ступеньки и прикусил язык.

– Что с тобой, воды в рот набрал? – крикнул он мне. – Хватай свои пожитки – и вперед.

Мама протянула отцу мою сумку. Он весь скособочился, будто под тяжестью.

– Что он туда напихал?

– В основном книги, – ответила мама. – Я предлагала часть выложить, а он ни в какую.

– Там, должно быть, целая Британская энциклопедия!

– Книги в дороге пригодятся – дорога долгая.

– На что ты намекаешь?

– Ни на что, Фрэн. Ни на что.

Я потянул маму за рукав, показал ей язык.

– Ох, да у тебя там ранка, – нахмурилась она. – Где это ты так? – Она повернула мое лицо к свету. – Ничего. Оторви кусочек бумажного полотенца, заверни в него кубик льда и подержи во рту минут десять.

Так я и сделал. Мама, хоть и не имела медицинского образования, всегда знала, как лечить мелкие травмы, и знания эти будто черпала из бездонного источника. В то время мне это казалось чудом, хотя на самом деле никаких чудес – материнское чутье плюс здравый смысл.

Когда я вышел из кухни, Фрэнсис Хардести вместе с моей сумкой исчез. Увидел я его на подъездной аллее, а рядом маму в шелковом халате и тапочках. Отец прилаживал связку коротких толстых досок к багажнику на крыше “вольво”, а мама что-то говорила, глядя на его взмокшую спину.

– Готово. – Он повернулся к маме: – Теперь сгодится? Одобряешь?

Мама отступила в сторону.

– Ума не приложу, почему ты их с самого начала туда не пристроил.

– Ну а я ума не приложу, почему их нельзя хранить в гараже.

– Ты здесь не живешь, Фрэн, вот почему. Пора бы и привыкнуть. Больше никаких грязных ботинок у меня в кухне, никаких деревяшек в моем гараже. Ничего лишнего – и точка. – Тут мама увидела меня на аллее, во рту я перекатывал кубик льда. – Все уложили, просто место освобождаем.

– Готовность номер один! – сказал отец. И потрепал меня по макушке. – Садись, пристегивайся. Ну а я схожу в туалет, если мама твоя не против.

– Ступай в тот, что на первом этаже, – распорядилась мама, и он исчез за дверью.

Я устроился на переднем сиденье. В машине было тепло и пахло освежителем; на подлокотнике темнела отметина, будто след от зажигалки. Мама постучала в окно, и я опустил стекло.

– Послушай. – Она наклонилась, глаза вровень с моими. – Послушай внимательно.

Сколько это длилось, не знаю, на приборную доску с часами я и не взглянул, но кажется, лишь глазом моргнул – а прошла вечность.

– Вот что, ты все это слышал уже не раз, но если вдруг что-то пойдет не так, очень уж сильно не огорчайся, хорошо? То есть если не познакомишься с актерами, как он обещал, если этой Мэксин не окажется на месте или если на съемки не попадешь, – не вешай нос, ладно? Как бы ни сложилось, все равно будет интересно. Твой папа умеет развеселить, если захочет, да и надо вам почаще бывать вместе. Понимаю, для тебя это важно. Просто радуйся, и все. Будь умницей. Хорошо?

Я улыбнулся, что-то промычал в знак согласия.

Мама сунула голову в окно, вытащила у меня изо рта размокший бумажный клочок.

– Дай погляжу, что у тебя с языком. (Я высунул кончик.) Да, разнесло здорово, но не беда, заживет. Холодной воды пей побольше. И звони мне с заправок, чтобы я знала, где ты. До Лидса ехать три часа с небольшим, если скорость не превышать. – Она скомкала мокрую бумажку. – Посиди тут, а я сбегаю посмотрю, что он там копается. Я тебя люблю, сынок.

– И я тебя.

Она подставила щеку для поцелуя. Кожа чуть лоснилась от крема. Я уловил знакомый запах, лимонный с нотками карамели, – “Подсолнухи”, любимые мамины духи.

Я пристегнулся и стал ждать. Книги, настольные игры, солдатики, фотоаппарат – все в сумке, а сумка в багажнике. Заняться нечем, и с новой силой вспыхнула тревога: что сейчас происходит в доме? Воображаемые ссоры были куда страшнее тех, что я видел своими глазами; сейчас родители находились вдвоем, я их не видел, и меня замутило от ужаса, ладони взмокли.

Вскоре вернулся отец, в руках синяя сумка-холодильник. И продолжал спор, начатый где-то на пятачке между туалетом и входной дверью.

– Да успокойся, здесь я на твоей стороне, Кэт. Несправедливо, согласен. Но не понимаю, за что ты меня винишь – ты же меня предупредила всего за два дня. За два дня!

– Если бы ты приехал, был бы совсем другой разговор, – ответила мама, следовавшая за ним. – Они хотели бы видеть обоих родителей.

– Не знаю, что и сказать тебе на это. Нет у них мест – значит, нет. Вряд ли директор из-за меня одного все переиграл бы. Будь у меня такой дар убеждения, кувыркались бы мы с тобой сейчас в кухне на полу.

Мама остановилась, скрестила на груди руки, лицо ее скривилось, будто она наткнулась на дорожке на собачье дерьмо.

– Боже, никак ты не повзрослеешь!

Небо хмурилось. Слева наползла туча, на капот “вольво” легла тень.

– А может, ты чересчур многого хочешь? – спросил отец. – А главное, не знаю, пойдет ли ему это на пользу. В такое место ребенка отдавать – только портить, сам убедился.

– Уму непостижимо! – воскликнула мама. – Ты совсем меня не слушал?

– Не иначе как твой папаша тут руку приложил.

– Фрэн, замолчи. От твоих слов только хуже.

– Ты всегда хотела его отдать в Чесхэм-Парк…

– Что ж, я много чего хотела…

Лучшее средство, чтобы отвлечься от их пререканий, – отцовский бардачок, таивший миллионы открытий. А вдруг он припрятал там для меня подарок? А может, попадется вырезка из взрослого журнала или что-нибудь опасное – скажем, перочинный ножик? Но увы, ничего интересного (см. список). Из щели рядом с ручным тормозом торчал огромный атлас автодорог Великобритании. Я достал его и открыл наугад. Хотелось затеряться в сетке координат, среди магистралей и развязок, среди городов, где я никогда не бывал: Бакден, Литл-Пакстон, Оффорд-Клуни, Оффорд-Дарси, Крик – не иначе как в честь моих родителей назван!

Я успел изучить только две страницы, и тут раздались шаги отца и его голос:

– Иди попрощайся! Нам пора ехать. – Сумка-холодильник билась о его ляжку. Он был весь красный, разгоряченный, лицо лоснилось от пота. Решив сперва, будто он ко мне обращается, я отстегнул ремень. Но из-за его спины появилась вдруг мама. Открыла дверцу, наклонилась, чмокнула меня в висок.

– Ты почему не пристегнулся? – спросила она – и тут же напустилась на отца, глядя ему в затылок: – Фрэн, что за безобразие! Он не пристегнут! Куда ты смотришь?

Отец взвился:

– Отстань! Мы еще даже с дорожки, нахрен, не выехали! – И стал запихивать сумку мне под ноги.

– Ты осторожней за рулем, не гони. И, будь добр, не ругайся.

– Ты бы лучше не обо мне пеклась, а об идиотах на дороге.

– Следи за ними в оба.

– Ага, щас, – выдохнул отец. – Поможет, не сомневаюсь!

Мама взяла меня за щеки, легонько потрепала за подбородок.

– Следи за собой, – велела она. – И за ним тоже присматривай, чтоб не вздумал покупать тебе колу и шоколадные батончики. И все чеки сохраняй. – Если чем-то и огорчала меня мама, так это привычкой говорить гадости об отце, обращаясь ко мне, – можно подумать, я ничего не понимаю. – Буду очень по тебе скучать, солнышко. Звони мне на каждой остановке. При любой возможности.

Я пообещал – в очередной раз – звонить.

Со щелчком открылась дверь справа от меня, и отец плюхнулся на сиденье. Взялся за руль, распрямил руки, повертел головой, с хрустом разминая шею.

– Ну, поехали. – И завел машину. – Надо где-нибудь по дороге заправиться.

Когда мы выезжали со двора, я оглянулся – дом наш стоял нараспашку. Я знал, что мама будет махать с крыльца рукой, пока мы не скроемся из виду. Но не предполагал, что в последний раз вижу дом своего детства таким, как всегда, – живописный, из красного кирпича, скрытый деревьями, так что фасад можно разглядеть целиком, только если играешь в саду. Я не знал, что дом уже превращается в воспоминание.

Отец включил первую передачу, и мы не спеша обогнули дом. Отец дважды нажал кулаком на клаксон – весело посигналил маме, спугнув с крыши гаража голубей, – мама вздрогнула от неожиданности, когда те вспорхнули. Мы удалялись, а она стояла, прижав руку к сердцу и улыбаясь. Что ее вижу в последний раз, я тоже не знал.

Полагаю, всякий лжец стремится врать как можно правдоподобней. Отец хорошо понимал это и половину своей жизни выстроил на этой предпосылке. Он то лгал напропалую, то слегка привирал – как агенты по недвижимости расхваливают дома-развалюхи, как продавцы автомобилей скручивают пробег, как врачи скрывают халатность приписками в карточках больных. Ложь, которой он потчевал меня под конец, держалась на моем доверии, а такую ложь тяжелей всего снести.

Когда их с мамой отношения начали портиться, отец стал играть на моих слабостях, заискивая перед матерью. Я рос “книжным” мальчиком, увлекался немногим, но если уж увлекался, то всерьез, чуть ли не до одержимости. Когда мне было десять, мама однажды – чтобы выманить меня на солнышко, оживить мой “библиотечный” цвет лица – повела меня на благотворительную распродажу в церковь Св. Иоанна Крестителя. Там, на раскладном столе, рядом со стопкой любовных романов и канцелярским ножом я увидел что-то похожее на сломанные ножницы – из потускневшей латуни, с двумя ручками, но без лезвий. Приглядевшись, я понял, что это очки – диковинные, старинные, линзы вращаются вокруг центральной оси, – и потратил на них всю мелочь, что дала мне мама. Позже выяснилось, что это французские складные очки 1901 года, по нынешним меркам не особая ценность, учитывая их состояние, но и далеко не дешевка. Посуди сам, легко ли я меняю увлечения: очки эти положили начало моей коллекции – сейчас в ней более трехсот экземпляров, и некоторые из них (например, старинные очки с двойной дужкой и лорнет модели Джорджа Адамса) сделали бы честь любому музею.

Не помню, как прознал о них отец, – то ли мама проговорилась во время очередных телефонных препирательств, то ли я сам рассказал, шмыгая носом, не зная, о чем мне вообще говорить, когда мама передала мне трубку. Мои родители тогда еще не разъехались окончательно, но брак их доживал последние дни – как пес, что лежит пластом на коврике и уже не встает, – и отец раз в пару дней звонил по вечерам, чтобы отсрочить неизбежное. Жил он тогда в Дублине у друга, помогал возводить декорации для “Бранда”, постановки по Ибсену. Помню, как он позвонил насчет подарка на мой день рождения.

– Вот что, Дэн, я тут закрутился малость. Но я ходил с Лидией по антикварным лавкам, искал тебе очки. – Голос был у него сиплый, измученный. Я не понял, что это за Лидия и откуда я ее должен знать. – В общем, с очками нам не повезло, зато нашли кое-что другое – старинную лупу. Чистое серебро, линза в полном порядке, так хозяйка сказала. Может, стоит вернуться, купить? Если я завтра ее отправлю почтой, ко дню рождения дойти не успеет, и все-таки – что скажешь?

Полагаю, тот наш короткий разговор на время успокоил маму – хорошо, что отцу есть дело до моих увлечений. Их телефонные беседы в те дни стали дольше, веселее, и говорила мама о нем добродушнее. До последнего дня отец жаловался, что посылка затерялась в дороге, даже письмо-извинение с дублинской почты предъявил для пущей убедительности. Отец никогда не извинялся в открытую, не признавал ошибок – ничего, кроме лживых оправданий, все более и более жалких.

Наверняка ему трудно было понять мое увлечение допотопными очками – и немудрено, ведь сам он в детстве грузил с отцом сено и ухаживал за овцами. И все же страсть к безделушкам я наверняка унаследовал от него. Если на то пошло, я и за очки эти уцепился лишь в надежде с ним сблизиться.

За несколько месяцев до той распродажи отец перехватил меня возле школьных ворот – я прошел мимо, не заметив его, а он свистнул мне вслед с обочины.

– Эй, Дэнище! – Он был в рабочем комбинезоне, заляпанном краской, дымил сигарой. Машина слегка качнулась, когда он слез с капота. – Да не смотри ты на меня так! Все путем! Я с мамой помирился.

Как выяснилось, ложь.

Мы не виделись уже шесть недель – с того дня, как мама сложила его одежду в дюжину мусорных мешков и вынесла за порог. Можно только гадать, какая по счету из его измен послужила поводом к изгнанию. Отец спал тогда с той, рыженькой, из гольф-клуба, – знаю потому, что он часто брал меня посмотреть, как размахивает клюшкой и мажет по мячу. Он оставлял меня в кабинке, с ведерком мячей и детской клюшкой, и я гонял мячи на искусственном газоне, пока рыжая ублажала его в служебном туалете. Как ее звали, неважно, хоть имя ее и гремело на весь гольф-клуб (“Эта Надин так и напрашивается, чтобы ее оттрахали. Так бы и стащил с нее шортики!”). Спешу тебя успокоить, ничего совсем уж откровенного я не видел – скорее, чуял, когда отец возвращался на поле взвинченный, с выбившейся из брюк рубашкой, а Надин вспыхивала, когда мы возвращали в прокат ведерки.

– Ну, садись, – скомандовал отец. – Хочу тебе кое-что показать.

В тот день он довез меня от школьных ворот до Хай-Уикома – милях в шести к западу – и поставил машину возле театра “Суон”. Мы зашли с черного хода, и сквозь темную кишку коридора он вывел меня на сцену.

– Бюджет был хиленький, – объяснил он. – Во вторник это все уберут, вот я и решил привести тебя сейчас, пока не поздно. – Он указал на декорации: задрипанный бар, серо-зеленые стены увешаны бумажными гирляндами; две застекленные створчатые двери с подсветкой, за стеклами – городской пейзаж. Для спектакля “Разносчик льда грядет”[2]. – Ну, как тебе? Пойдет?

Не знаю, какого ответа ждал он от десятилетнего ребенка, но я с готовностью кивнул. Он разрешил мне побегать по сцене, а сам смотрел из-за кулис, но мне все равно было где бегать, хоть по свалке, и от отца это наверняка не укрылось.

– Ладно, хорош дурака валять, – сказал он. – Давай домой! Думал, тебе будет любопытно, чем я занимаюсь, только и всего. Не бери в голову. – Отец поманил меня со сцены. Он любил похваляться передо мной тем, что якобы выделяло его из толпы. – Мама твоя думает, будто я лежу кверху пузом, в отелях прохлаждаюсь. Ну и вот, полюбуйся! Видишь, чем я был занят? И если мама спросит, расскажешь ей, чем я живу.

Внимание мое переключилось на раскрашенные ширмы и осветительную аппаратуру. Было в декорациях что-то головокружительное, мне нравилось, что издалека они выглядят объемными, но стоит подойти ближе – становятся плоскими, одномерными.

– Из чего это все сделано? – спросил я.

– Хм… – Отец помолчал, вздохнул. – В основном дерево и стеклопластик. Художник нарисовал, а я сделал по-своему.

Я подошел поближе рассмотреть, что там на столе посреди сцены, – оказалось, что шаткие подсвечники, запотевшие бокалы, тусклое столовое серебро. Взял в руки чайную ложечку.

– И это тоже ты сделал?

– Нет, это настоящая, реквизиторы подыскали – скорее всего, в лавке у старьевщика.

– Кто такие реквизиторы?

– А почему ты спрашиваешь?

– Мне интересно.

Отец шумно выдохнул, почесал в голове.

– Ну так вот, – начал он, – ложечка у тебя в руке – это реквизит. Реквизит – это все, чем пользуются актеры на сцене. А ребята из реквизиторского цеха – точнее, у нас девчонки – все это находят и расставляют по местам, чтоб было под рукой во время спектакля. Иногда, если нужен предмет слишком дорогой – скажем, как вон та люстра или там красивая китайская ваза, – бутафоры делают похожий из чего-нибудь подешевле. С виду предмет такой же, а обходится недорого.

– А разве не видно, что это ненастоящее?

– Из зрительного зала – нет. Если бутафор хороший, не видно.

Я вертел ложечку в руках.

– А ты, папа, тоже умеешь делать бутафорию?

– Умею – то есть приходилось, – но мне больше нравится делать мебель и декорации. Как тебе сказать… что-то существенное.

– Почему?

– Не знаю, сынок. Нравится, и все.

Я вернул ложечку на место.

– Когда мы будем с тобой делать бутафорию?

– Позже, когда подрастешь.

– Хочу у тебя в реквизиторском цехе работать.

– Это дело, – отозвался отец. – Да вот беда, чтобы тебя взяли, надо быть хотя бы вот такого роста. – Он провел рукой под подбородком. – А почему бы тебе в школе не попробовать? С этого все начинают.

– Под конец четверти?

– Неважно. Стоящий реквизитор и между спектаклями собирает все, что может потом пригодиться, так он ко всему будет готов – хоть к Шекспиру, хоть к пантомиме, к чему угодно. Если хочешь, возьми для начала что-нибудь отсюда, со стола, я никому не скажу.

Я призадумался.

– Нет, это же для актеров!

– Одной ложечкой меньше – с них не убудет.

– Но мне попадет!

– Только если застукают.

Я нахмурился. При одной только мысли, что отец толкал меня на скользкий путь, меня бросило в дрожь.

– Сам решай, сынок. – Отец глянул на часы: – Думай, только не до вечера.

Мама, узнав про этот случай, две недели злилась, запрещала мне с ним разговаривать, и я ему так и не признался, что через несколько месяцев, когда нам попались на распродаже старинные очки, я решил, что и это тоже реквизит – основа для нашего общего будущего.

Следующий школьный спектакль назначили на сентябрь, и когда распределяли роли, я подошел к учительнице и вызвался быть реквизитором, а в доказательство, что я чего-то стою, принес очки и краденую ложечку. Учительница надо мной посмеялась – беззлобно, по недомыслию. “Да что ты, дружок, оставь их себе! Слишком они для этого хороши, – сказала она. – Не волнуйся, этого добра у нас целые ящики”. Во мне будто задули огонек. Как бы ярко ни разгоралась в моем сердце искра любви к отцу, всякий раз ее гасили. Интересно, догадывался ли отец? Наверное, ближе к концу он счел, что милосерднее для нас обоих и вовсе отбросить добрые чувства.

Жемчужный осколок луны еще висел в небе, когда мы выехали из Литл-Миссендена. Из-за низкой подвески “вольво” я чувствовал все до единой кочки и выбоины на Тейлорз-лейн, когда мы проносились мимо ухоженных садов возле особняков – вот уж не думал, что буду по ним скучать, – и лугов с проволочными изгородями. Отец молчал, пока мы не добрались до развязки. Он затормозил, указатель тикал: налево-налево-налево. Мимо прогромыхал грузовик.

– Нам направо, Дэнище. – Отец выкрутил руль. – Будешь штурманом? – И, не дождавшись ответа, достал дорожный атлас и тяжело плюхнул мне на колени. – Маршрут я уже проложил, а твое дело – пальцем водить по карте, следить, где мы находимся. Ты парень смышленый, для тебя это раз плюнуть.

Атлас автомобильных дорог Великобритании, изданный Британским картографическим управлением, – теперь частичка прошлого. Не играй он столь важной роли в планах отца в ту неделю, я, возможно, сейчас смотрел бы на него с тихой грустью, как на безделушки из моей коллекции. Но я представляю его без всяких иллюзий – потрепанным, с холодными жесткими страницами, покоробленными от сырости. Для ребенка чтиво не из легких, и, едва открыв его, я растерялся. Районы страны объединены были по непонятному принципу: на странице тридцать семь – изрезанное юго-восточное побережье Англии, на тридцать восьмой – северный Уэльс, смахивающий на профиль ведьмы. Отцовский атлас устарел на год, но это не беда, говорил отец. “Вряд ли там что-то поменялось, без моего-то разрешения!”

Чуть раньше, листая его, я не заметил ни выделенных дорог в середине, ни квадрата с нашим домом (Е3), который отметил для меня отец. Литл-Миссенден был обведен желтым, а от него вился маршрут, который мне предстояло указывать.

Мимо проносились автомобили. Отец, подождав с минуту, не выдержал и вклинился в первый же просвет между машинами. Когда мы встроились в ряд, он ослабил на миг хватку на руле. И сказал:

– Думаешь, нас бы хоть одна собака пропустила? Видели же, что я поворачиваю! – Он злобно уставился в зеркало заднего вида. – Глянь на этого придурка сзади – что творит! Куда он так торопится? Козел! – Я не знал, что ответить. Он дал мне сосредоточиться на карте. – Ну и плевать. Мы уже на маршруте. Четко по расписанию! – Чуть расслабив руки, он откинулся назад. – Тебе слово, штурман, – по какой трассе мы сейчас едем?

Я знал, что он спросит, и заранее ткнул пальцем в номер:

– А314.

– А-а, – протянул отец удивленно, будто ехал по ней впервые в жизни. – Старая добрая А314! И куда она ведет?

– В Эйлсбери, – ответил я. – Папа, ты так и будешь всю дорогу спрашивать?

– Да, время от времени. – Он хмыкнул. – Чтобы убедиться, что ты тянешь лямку. То есть чтобы ты с курса не сбился, а не то заведешь нас куда-нибудь в море.

Он пытался меня развеселить. Но в последние годы мы так редко бывали вместе, что я разучился улавливать оттенки его настроения. Отеческая болтовня, мимолетная досада на других водителей, добродушие – я не знал, где здесь фальшь, а где подлинный Фрэн Хардести. Возможно, он и сам не знал. И я не позволял себе расслабиться с ним рядом – перейти сразу от отчужденности к близости значило бы для меня предать маму.

– Эй, глянь! – Он указал вперед и влево. – Что у него там, мышь?

Чуть поодаль, над выжженной травой, парил красный коршун.

– Полевка, – сказал я. – Они полевками питаются.

– Откуда ты знаешь?

– К нам в школу лектор приходил, рассказывал.

– Из Королевского общества охраны птиц?

Я кивнул.

– Интересно! Жаль, меня там не было.

– Подумаешь, лекция как лекция, ничего особенного.

– Может, еще одну устроят, я бы тоже пришел.

– Да, может быть. Только родителей, кажется, не пускают.

Чем ближе, тем отчетливей видно было птицу. За полмили темнел лишь силуэт на фоне неба, а теперь я мог разглядеть тончайшие движения крыльев, каждый взмах. Отец притормозил, дал мне полюбоваться.

– Великолепно! – восхитился он.

Ржаво-красные крылья с белыми метками раскинуты буквой Т, в когтях безвольно болтается зверек.

– Кажется, у него там кролик, – предположил я.

– Чего он ждет?

– А?

– Что ж не улетит и не съест?

Коршун скрылся из виду, уплыл вдаль, в историю.

– Наверное, высматривал еще добычу.

– Это, должно быть, самка, – сказал отец. – У нее там птенцы, их надо кормить… как они правильно называются? – Мы снова летели на полной скорости. – Коршунки? Коршунята? – Мир за окнами проносился блеклым пятном. – Щенята-коршунята.

Я прыснул.

– Сколько ехать до Лидса?

Отец отпустил педаль.

– Я тебе уже наскучил?

– Нет, просто хотел узнать, сколько миль.

– Ты у нас штурман, ты и скажи.

– Но ты уже столько раз тут ездил! Тебе проще сказать.

– У тебя карта перед глазами, так? Вот и соображай. Каждый квадратик два на два дюйма. А в дюйме, грубо говоря, три мили. И если все их сложить…

– Неважно, – отмахнулся я, – ехать нам часа три, мама говорила.

– А ты ей поверил на слово, и все? Жалкая отмазка!

– Тогда дождусь указателя и прочту на нем.

– Лодырь.

Я пожал плечами.

– А я-то тебя считал любознательным!

– Возьми да скажи, ну что тебе стоит?

– Понимаешь, – начал отец, – в жизни все не так просто, как тебе хочется. И когда подрастешь, в голове останутся не те знания, что тебе на блюдечке поднесли, а те, что сам добывал. Взять хоть эту машину. Хочешь узнать, как она мне досталась?

Сейчас он, конечно, расскажет, и неважно, хочу я знать или нет.

– Эта машина мне досталась от старушки, чей дом я ремонтировал. Славно у меня вышло, верь моему слову, будто картинка из журнала “Идеальный дом”! Но, сказать по правде, очень тяжело мне это далось. Не просто все стены покрасил – три слоя водоэмульсионки, два слоя лака, – там у нее были обои, еще довоенные, приклеены промышленным клеем, под ними будто ушной серой намазано. Все обои пришлось отдирать, соскребать, от пола до потолка, а уж потом грунтовать. Зато в итоге старушка так была довольна, что решила мне отдать машину мужа, он незадолго до того умер, она ее продать собиралась, но сказала: “Знаешь что, Фрэн? Я видела, как здорово ты работаешь, а твой фургончик страсть как дымит – забирай машину Эдварда”. Хотела ее отдать в хорошие руки, тому, кто оценит. Видишь вон ту цифру? – Он ткнул пальцем в прозрачный пластмассовый экран счетчика пробега. – Больше сотни тысяч миль, да? А тогда было меньше девятисот. Я каждой пройденной милей горжусь, а о потраченных силах никогда не жалел. Понимаешь, к чему я веду?

– Ага, – кивнул я. – Понимаю.

– Умница.

Знай я тогда то, что знаю сейчас, – что “вольво”, в котором мы едем, куплен в рассрочку в Чесхэме десять лет назад и до сих пор оформлен на мамино имя, – я бы не повелся на историю о награде за труд. А тогда я принял его ложь за чистую монету.

Он свернул на первую же заправку с недорогим дизельным топливом. Пока он рассказывал, стрелка датчика топлива упала к нулю, и мы проехали, наверное, штук пять бензоколонок, прежде чем остановились на этой. Развалюха, каких было много в те времена, выглядела так, будто тут на досуге хозяйничала пестрая компания местных пенсионеров. Площадка не заасфальтирована, рукоятки насосов разъела ржавчина. В банках из-под маргарина – поникшие гвозди´ки на продажу.

Пока отец заправлялся и расплачивался, я ждал в машине с раскрытым атласом на коленях, изучал маршрут, который он начертил ярко-желтым. Сверстники мои учились читать карты на скаутских сборах, а я эту науку постиг благодаря уловке отца. Я сосчитал квадраты, перевел в дюймы и получил нужный ответ: до Лидса сто девяносто миль или около того. Но заметил я и кое-что другое. Отец выбрал не самый прямой маршрут. Он решил держаться извилистых второстепенных дорог.

Отец шагал по заправочной площадке, изучая чек.

– Я думал, выйдет дешевле, – сказал он, усаживаясь рядом. – Цены повысили, а прейскурант поменять забыли, раздолбаи. – Он спрятал чек в карман. – Конфетку хочешь? – И сунул мне под нос пачку мятных леденцов “Фокс”.

– Нет, спасибо.

– Я для нас припас по батончику на потом. – Перегнувшись через меня, он открыл бардачок и сунул туда свой запас сладостей.

– Почему мы едем не по магистрали? – спросил я.

Посасывая леденец, отец завел мотор.

– Там ремонт, – объяснил он. – От самого Лестера пробка, лучше обогнем.

– А-а. – Я поверил на слово. Мне казалось, у отцов нюх на подобное, как у мам – природный дар составлять букеты. Он врал так непринужденно, так уверенно, что у меня не хватало храбрости усомниться. – Все равно в милях столько же выходит, я считал.

– Значит, одобряешь? – Он вырулил с бензоколонки обратно на шоссе. – Видишь ли, штурман с капитаном должны быть заодно. Никакого самоуправства.

Я притих.

– Знаешь это слово – самоуправство?

– Нет.

Он помолчал, перекатывая во рту леденец.

– В общем, это когда кто-то слишком много о себе понимает, считает себя умнее всех. Когда посреди океана тонет корабль, обычно всему виной самоуправство. – И он глянул на меня, сделав большие глаза. – Но мы-то с тобой не потонем?

Я что есть силы ткнул пальцем в страницу атласа.

– Не-а.

Общего было между нами немного, и я цеплялся за любую мелочь, что нас роднила. Скажем, чтение. Он говорил, что его любимая книга – “Комедианты”, но из библиотеки чаще всего приносил толстые исторические романы – “Торквемада”, “Имя розы” – и продирался сквозь них месяцами; я же брал в основном научную фантастику или приключенческие повести для подростков, где бойкие юнцы гоняли на мотоциклах и охотились за сокровищами.

Мы часто смотрели по телевизору старые фильмы – напыщенные вестерны с оркестровой музыкой (отец, развалившись на диване с банкой пива, по ходу фильма комментировал: “Того, кто выбрал Богарта на эту роль, нужно повесить – да, шериф?”). Иногда по субботам, когда мама работала, он водил меня в кино на дневные сеансы, пусть некоторые фильмы мне было смотреть рановато, скажем, “Миллионы Брюстера” или “Восемь выходят из игры”. После сеанса отец говорил: “Что ж, не шедевр, но деньги назад я требовать не буду, а ты?” Дважды он возил меня в Эмершем, в мрачную бильярдную, – помню, его восхищало, как ловко я загоняю шары в лузы, но злило, что я каждый раз несколько минут прицеливаюсь, и в третий раз он меня с собой не взял.

В гольф-клубе мы тоже бывали часто, и отец между свиданиями с Надин учил меня, как держать клюшку, как правильно стоять. И любимый шоколадный батончик был у нас один и тот же, “Дрифтер” (не припомню другого такого сладкоежки, как отец). Мы оба любили спагетти болоньезе и гренки с малиновым вареньем, терпеть не могли цветную капусту и помидоры. В платяном шкафу он хранил черный футляр с белоснежной электрогитарой “Фендер Телекастер”, которую изредка вынимал, просто в руках подержать, тренькал большим пальцем по струнам. Его завораживала красота инструмента, а не звучание, – впрочем, как и меня. Что еще нас объединяло? Цвет волос один и тот же, иссиня-черный, и, как ни печально, черты лица я тоже унаследовал от него, потому сейчас и не люблю бриться перед зеркалом, сидеть в кресле у парикмахера или задирать голову в лифте с зеркальным потолком.

Прочие наши сходства столь несущественны, что и говорить не о чем. Я уверен, мы с самого начала смотрели на мир по-разному. Но когда мне было двенадцать, я трезвонил о его достижениях всякому, кто готов был слушать. Если приходящие няни спрашивали: “А твой папа? Вы с ним часто видитесь?” – меня так и распирало от гордости. Ну и пусть мы редко бываем вместе, не ходим в кино или куда-то еще, не едим больше за одним столом. У него есть дела поважнее, чем нянчиться со мной. “Он все время в разъездах, работает на съемках сериала”, – объяснял я. “А-а, – отвечали мне, – а что за сериал?” И лица светлели, стоило мне произнести название “Кудесница”, как будто оно объясняло его отсутствие, оправдывало его.

У меня никогда не хватало духу пересмотреть скрипучие видеокассеты с записями серий, которые я сделал еще мальчишкой, но я их сохранил – как хранят урну, когда прах уже развеян. Если бы я посмотрел серии снова, то стерлись бы все хорошие воспоминания о фильме, да и слишком велика пропасть между бедным нетерпеливым ребенком, который их записывал, и взрослым, продолжающим их хранить. Я вряд ли узнал бы про сериал, если бы не отец, однако первый же выпуск заворожил меня как ни одна другая история – я ощутил небывалый прилив радости, места и герои показались мне родными; эта история будто пряталась во мне с самого начала, как мушка в янтаре.

Я уверен, будут и у тебя увлечения, и ты поймешь, как тяжело с ними расстаться, даже когда ты их уже перерос. Я бредил “Кудесницей”, рассказывал о ней всем подряд – школьным приятелям, воскресному репетитору по математике, маминым подругам – словом, всякому, кто под руку попадется, – и верил, будто обладаю неким сокровенным знанием, ведь папа у меня в съемочной группе! Можно сказать, чувствовал себя избранным. Что ни день я пересматривал серии. Я и сейчас борюсь с желанием, но уже по иным причинам.

Намного проще было сторониться “Кудесницы” до интернета, который только запутывает дело. Благодаря новым технологиям множатся и способы распространять серии. Интернет – это свалка оцифрованных роликов на ютубе и прочих сайтах, они всплывают всякий раз, когда я, не в силах удержаться, набираю в строке поиска “Кудесница”, и приходится собрать всю волю, чтобы не запустить ролик. И видеокассеты до сих пор в продаже, как ни стараюсь я их отлавливать на Ebay и других интернет-аукционах, где люди со всего света сплавляют ненужный хлам; в сейфе у меня их сотня, а то и больше, а сжечь не поднимается рука. Труднее всего спастись от фейсбука, твиттера и других соцсетей – памятные странички и фанатские группы плодятся как саранча, и я вынужден их терпеть. Кто-то упорно восстанавливает все ссылки, что я удаляю со страниц Википедии, вроде этой:


КУДЕСНИЦА: НАЧАЛО


Материал из Википедии – свободной энциклопедии

У этого термина существуют и другие значения, см. Кудесница (телесериал).


“Кудесница: начало” – научно-фантастический роман детской писательницы Агнес Мозур. Предположительно она написала его на заре своего творческого пути (ок. 1954 г.), но опубликован он был только после смерти Мозур от рака поджелудочной железы в 1986 г. Полный машинописный текст вместе с неоконченными рукописями обнаружил в доме писательницы в Примроуз-Хилл издатель Кларенс Денхолм. Впервые опубликован издательством “Асфодел Пресс” в посмертном сборнике “В Чужемирье: новые, неизвестные и неоконченные истории”, переиздан отдельной книгой в октябре 1993 г., одновременно с успешной экранизацией для детей (в главных ролях Мэксин Лэдлоу и Майк Эган).


СЮЖЕТ


1955 год. Юный Альберт Блор с двумя сестрами бежит по лесу в отцовском поместье, отстает и от приступа астмы теряет сознание. Его находит среди опавших листьев странная, уродливая женщина по имени Крик и лечит травами. Она утверждает, что родом с далекой планеты Аокси и для всех, кроме Альберта, невидима.

По словам Крик, Земля – заброшенная тюрьма, и по всей Британии не счесть подземных казематов, где держали когда-то аоксинских преступников. Себя Крик называет “кудесницей”: “Я художница, мастер, а еще мыслитель. В первую очередь я изобретатель”. На Земле она оказалась из-за сбоя оборудования – перенеслась сквозь пространство и время; теперь у нее есть план, как вернуться домой, и она просит у Альберта помощи. Каждый день он навещает ее в лесу, и наконец она соглашается взять его с собой на Аокси.

Они вместе приносят материалы из бывших, по словам Крик, аоксинских подземных камер. Крик строит из них электрогенератор (“кондьюсер”) для межгалактического путешествия – но многое ли из того, что рассказывает Крик Альберту Блору, на самом деле возможно? Чья версия устройства мира правдоподобней?


ТЕЛЕСЕРИАЛ


Основная статья: “Кудесница” (телесериал)

После выхода книги в 1987 г. студия детских фильмов “Ай-ти-ви” приобрела права на экранизацию для британского телевидения совместно с “Нью Ориджинал”. Сценаристу Джоэлю Касперу (“Пантеон-9”) поручили написать сценарий первых шести серий. “Меня попросили сохранить мрачность оригинала и напустить туману, – признался Каспер в интервью для «Радио Таймс». – Пусть эта история и придумана давно, нынешним детям она наверняка придется по душе, они не любят слащавых сказочек”. Съемки начались в январе 1993 г. в павильоне Йоркширской телестудии в Лидсе; натурные съемки проводились в Ланкашире, Лондоне и Южном Уэльсе. Премьера состоялась в среду, 13 октября 1993 г., в 17:00.


Эту дату и время отец велел мне записать на бумажке и повесить на холодильник, чтобы мы с мамой не забыли посмотреть. Пять минут – и я пропал.

Первые кадры: тихий туманный осенний лес. На экране всплывают слова: “Девон, 1955 год”. Быстрый топот по мягкой земле, шорох листьев. Лесная чаща, забрызганные грязью детские ноги. Крупным планом – лицо младшего, отставшего. Кудрявый, в курточке и шортах, еле дышит. Один башмак потерял. Зовет остальных, просит подождать, но те бегут вперед. Кричат: “Кто последний – тот тухлое яйцо!” – или что-то вроде. Все дальше и дальше они. Делать нечего, надо пробираться вперед. Дышать все труднее, щеки горят. Приступ астмы. Тяжелый. Мальчик падает на лесную подстилку, хватаясь за грудь. Остальные слишком далеко, не замечают. Тревожные звуки фортепиано. Вид сверху: мальчик беспомощно лежит на ковре из сухих листьев – и экран белеет. Секунда – и белая мгла рассеивается, подрагивают макушки сосен. Женский голос: “Пей, малыш. Все пройдет”. Бледная рука приподнимает голову мальчика, другая подносит к его губам чашку. Мальчик пьет, зеленоватая струйка стекает по подбородку. “Дыши глубже, – велит ему голос. – Кружка раньянового чая тебя поставит на ноги”. Мальчик вновь дышит полной грудью. Открыв глаза, он видит свою спасительницу.

Есть в ней что-то не совсем человеческое. Глаза почти бесцветные, таких не бывает. Волосы жесткие, спутанные. Во рту ни одного зуба, лоб изрезан шрамами. Лицо рябое, в волдырях. Мальчик напуган, но встать нет сил.

– Кто… – только и может он сказать.

Она как будто удивлена.

– Как, ты меня видишь?!

Мальчик опять задыхается.

– Нет, нет, не пугайся, малыш. Не напрягай легкие. Видеть ты меня видишь – а слышишь?

Мальчик, не до конца оправившись от испуга, кивает.

– Так я и думала, что ты особенный. ...



Все права на текст принадлежат автору: Бенджамин Вуд.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Станция на пути туда, где лучшеБенджамин Вуд